Собрание — страница 37 из 50

Но кроме стихов, есть нечто еще, нечто по отношению к ним первичное — сама персонализированная стихия, порождающая опасную словесную гармонию, «грозную красоту». Или, если угодно, трансформирующее сигналы из параллельного мира устройство. Его присутствие в мире — даже в состоянии бездействия — создает какое-то жизнедающее и защитное поле. Этой стихии, этого поля с нами больше нет.

Все это ушло вместе с человеческой душой, которую стихия выбрала своим орудием и обиталищем. Стихия всегда трансформирует душу; за обостренную чувствительность к колебаниям эфира, за самоподчинение неизвестно откуда идущим сигналам приходится платить кому чем: к примеру, неуверенностью и неловкостью в соприкосновении с практической жизнью. У Елены Андреевны это выражалось по-разному. Но и юношеская избыточная пылкость нрава, ставшая литературным фактом и иронически обыгранная в «Кинфии» (я этого уже не застал: это ушло с миром андеграундной богемы семидесятых), и полудетская прямота и острота реакции на хвалу и хулу, от кого бы она ни исходила, — все это, думается, отсюда.

У Шварц не было никаких убежищ, в полном соответствии с романтической концепцией она была поэтом двадцать четыре часа в сутки. Только выглядит это не так красиво, как в воображении романтиков: попросту это означает подчиненность всей жизни труду столкновения и смешения словесных энергий, ежечасную психологическую зависимость от этого труда. Это очень трудно выдержать и самому человеку, и окружающим (а потому это обрекает на житейское одиночество). Елена Шварц (думаю, это мало кто знает) пользовалась псевдонимом не в литературе, а в быту: например, сдавала белье в прачечную под чужим именем. Вот и задумаешься, от кого и от чего она в эти минуты (но больше никогда!) пряталась. От жизни, от себя?

Дочь завлита БДТ, она выросла среди актеров и знала, что такое актерский склад личности (и любила этот склад); но она знала, что отличает долг и участь поэта от актерских, хотя оба они сформированы и преображены своим ремеслом: говоря совсем грубо, поэт не может позволить себе глупости, даже очаровательной. То трогательно-отроческое, что оставалось в ней всегда, до самой смерти, сочеталось с ясным взрослым умом. И это сочетание — во многом ключ к ее поэзии.

2

Она начинала в те годы, когда «дионисийский» образ жизни ленинградской богемы сочетался с аполлоническим преклонением перед Культурой. В этом преклонении сливались воедино западничество и славянофильство. Эстетизированное православие воспринималось как явление «большой культуры», а не персональной веры; еврейское наследие входило в мысли и стихи через тот же канал: хасидизм по Буберу, каббала через Бёме. (В конце жизни Шварц перевела роман Бубера «Гог и Магог», и в разговоре жаловалась на редакторов, которые изменили русско-библейскую транскрипцию имен на традиционно-ашкеназийскую: Янкев, а не Иаков; в этом было нечто «местечковое», а местечковость воспринималась как зло.)

Плотность культурной информации и острота ее восприятия — на фоне разреженности внешнего мира. Шварц и ее сверстники уже побывали в загробном царстве: им был Ленинград 70-х, Лимб своего рода. Точнее, можно было при желании жить в этом городе как в Лимбе. Эта жизнь казалась тогда несчастьем, предопределенным поражением; издалека мы видим те возможности, которые то время открывало. Самое удивительное, что тогдашние молодые ими воспользовались, почти вслепую. И в жизни (ленинградская «вторая культура» семидесятых была по-своему гениальным изобретением) — и прежде всего в стихах. И в стихах — прежде всего она, Елена Шварц.

Парадоксальным образом именно и только в то время, когда каждодневный хлеб казался хлебом мертвых, когда запах мертвых слов пронизывал воздух, — возможно было полное отождествление словесности и искусства с цветущим садом, уподобление их самодостаточного существования непредсказуемому биологическому бытию. Но сад Шварц, пьяно разрастаясь, не превращается в дикие джунгли. В своем безумии он разумен, и это не единственный парадокс.

Поэтический мир Шварц огромен, всеобъемлющ, полон высот и бездн — и одновременно мал, тесен, странно-уютен. Система магических зеркал заставляет его то увеличиваться, то сжиматься, и тончайшие изменения языка сигнализируют об этих изменениях. Здесь и только здесь, в полуигрушечном космосе, возможны странные соседства и дружбы: к примеру, Монастырь обрезания сердца, «где служат боги, Будды, бесы», или та ленинградская коммунальная квартира, где ведут вечный мирный спор православный святой, еврей-каббалист и «горный суфий» — и созданный каббалистом Голем спасает дом от бомбежек в блокаду. Да и сама Библия — «большое древо» и одновременно нечто вроде огромной Божьей игрушки:

     Ночь — Иона в ките, через ночь — кит в Ионе.

     Вот яблоко, звеня, открылось, и два павлина там:

     Тот, что пестрее — Ева, позолотей — Адам.

     Авраам лимоном сияет, в дуплах светлые духи роятся,

     На лепестках стада оленей, серн,

     Юдифь летает синей белкой,

     И орехи грызет, и твердит: Олоферн, Олоферн.

Гигантизм Шварц — от Рембо, Цветаевой, Маяковского, «игрушечность» и юмор — от Михаила Кузмина, повлиявшего на нее и жанрово (я имею в виду «маленькие поэмы») и особенно своей поэтической техникой. Английские денди часами добивались эффекта небрежно брошенной на лоб пряди. «Небрежность» интонаций Кузмина и Шварц, их нарочито бедная, как бы небрежная рифмовка — на самом деле проявление высокого мастерства.

В тогдашней Москве как раз заявили о себе концептуалисты и их антиподы, неудачно названные метаметафористами. Как ни странно, из другой эпохи кажется, что именно Шварц исполнила внутреннее задание обоих направлений (если принимать его всерьез): в ее стихах произошло слияние образа и наррации и — с другой стороны — собственной и чужой речи. В неокончательности, дискретности этого слияния проявилась мудрость поэта, присущее ему чувство равновесия культуры. Можно сказать и по-другому: как Бродский выполнил высокие мечты, по крайней мере теоретически присущие советской культуре (и не был ею узнан и признан), так Шварц осуществила многие утопии шестидесятников (и не была многими из них понята). В любом случае она, человек не приспособленный к «центральной» роли в литературном быту, стала главным, стержневым поэтом своего, первого постшестидесятнического поколения. Не в грубо-иерархическом смысле, конечно; иерархический подход к поэзии плох тем, что подразумевает вытеснение и отмену, а Шварц, конечно, ни в чем не «заменяет» Стратановского или Миронова, Сергея Вольфа или Олега Григорьева, Жданова или Пригова. Но степень многообразия, изобилия и точности материального, словесного проявления даже самого большого природного дара может быть неравна. Именно о высшей степени такого проявления мы говорим, когда называем поэта великим.

Шварц, конечно, была великим поэтом во всех возможных смыслах слова.

3

Шварц верила в метемпсихоз, в переселение душ. Впрочем, не всегда. Один раз (в очень худой момент) она сказала мне, что видела загробный суд и что он очень страшен: «никакая добродетель там не идет в зачет».

Хочется верить, что мироздание не столь жестоко. Поэты, как собаки, попадают в свой собственный рай — по крайней мере те, кто был верен своему таланту и ремеслу, а вернее Елены Андреевны не был никто. Что до метемпсихоза, то Шварц назвала в своих стихах чуть ли не все вещи этого мира — и этим гордилась; но я не знаю, чем бы из этого мира она хотела стать. Я думаю, ее душа ушла вместе с тем лирическим полем, с которым была неразрывна. Здесь ее нет.

А что здесь?

         …Когда ж я отцвету, о Боже, Боже,

     какой останется искусанный комок —

     остывшая и с лопнувшею кожей,

     отцветший полумертвый зверь-цветок.

Примерно так. Во всяком случае, в гробу она была на себя непохожа. Это о чем-то говорит.

Опубл.: Букник

Виктор БейлисВопросы и ответы

Разве можно, разве право

Мертвых с жизнью разлучать?

Или призрак от живого

Льзя ли грубо различать?

Известие о кончине Елены Шварц еще не дает нам права разлучить ее с жизнью, тем более, что бессмертная русская поэзия уже давно без Елены Шварц не живет. Будем разговаривать, тем более, что стихи Елены Шварц — это и есть бесчисленное количество разговоров. Автор был максимально внятен и никогда не замутнял ни оптику, ни смысл того, о чем рассказывалось. Теперь, когда мы не сможем напрямую обратиться к поэту за разъяснениями, будем внимательнее, и, подобно тому как, «когда человек умирает, изменяются его портреты», новыми значениями и нюансами наполнятся оставленные нам строфы. Да она сама очень хорошо представляла себе, что стихи полноценно звучат лишь при переходе их создателя в иной мир. «Стихи буквально живы, они — Существа, они улетают, и очень далеко. Им безразличен их творец. Без него им даже легче, после его смерти они наливаются кровью, они — еще живее».

Когда лечу над темною водой

И проношусь над черными лесами,

Нет у меня в карманах ничего —

Табак вразмешку с русскими стихами.

Когда же ангел душу понесет,

Ее обняв в тумане — и во пламя,

Нет тела у меня и нету слез,

А только торба со стихами.

Но прежде чем влететь в распахнутый огонь:

Не жги — молю — оставь мне эту малость,

И ангел говорит: оставь ее, не тронь,

Она вся светлым ядом напиталась.

Поэтический дар Елены Шварц — вне всяческих обсуждений, но так же очевидна ее религиозная одаренность. Я говорю это безотносительно к конфессии. Сам я ни к какой не принадлежу, что совершенно не означает, будто мне чужды размышления о Боге. Для меня самым болезненным был бы даже просто намек, что я словом задел чью-либо веру. Я слишком долго занимался антропологией, чтобы пытаться с посторонней точки зрения судить о чем-то сакральном. Другое дело, что мне представляется весьма затруднительным гипотетический комментарий православно-церковного человека ортодоксальных взглядов к вполне религиозным стихам Елены Шварц.