«Охотников» увидели и поехали в пункт два. Еврейское кладбище занимало часть центрального городского — черт-те где. Час парились в автобусе.
И потом все — кроме меня — проклиная советчика, столько же возвращались.
На обратном пути я знал, зачем устроилось это путешествие.
В полузаброшенной аллее, в ряду других, стояла темная каменная стелла с звездой Давида и надписью — «Helena Schwarz».
Стало больно, стало страшно, стало почти смешно. Потусторонний ветерок коснулся загривка.
Как-будто, читая книгу судеб, случайно пролистнул дальше положенного.
Я чувствовал, от кого привет, и улыбался про себя, глядя в окно автобуса. Лена была жива, и мне показали только один из вариантов.
23.3.10
Ольга МартыноваВ ЛЕСУ ПОД КЕЛЬНОМ
В далеком Ленинграде начала восьмидесятых мне однажды довелось услышать, как Борис Понизовский, гениальный режиссер людей и идей, разговаривал с одной юной поэтессой о ее стихах.
Поэтесса была хрупкой, большеглазой, немного скованной девочкой, все взрослые мужчины были в нее слегка влюблены и пытались разбить невидимый хрустальный шар вокруг нее, не пропускавший никакие раздражители внешнего, чувственного мира.
Посмотрите, — так говорил Понизовский, — какие у Вас культурные, интеллигентные стихи! Как будто Вы осторожно проходите по залам музея. Или расставляете экспонаты в выставочном зале. Все утонченно, все продумано. Но посмотрите, как Елена Шварц обращается с тем же материалом. В ее стихах культура расположилась, как посуда на кухне, как белье в тазике. Это ее быт, она с этим, она в этом живет — и не церемонится! Она блюет культурой, она потеет ею. И это единственно правильное отношение. Слишком большой пиетет перед культурой вреден поэту.
Не помню, как повернулся разговор, но к теме это сейчас не относится. Понизовский назвал в нем одну очень важную вещь: Елена Шварц в семидесятых годах легко преодолела то, что было серьезной ловушкой для нескольких поколений, выкарабкивавшихся из советского невежества. Этой ловушкой было слишком трепетное, музейное отношение к той культуре, которую они ускоренно усваивали. При этом у Шварц нет насмешки, пародии, выворачивания материала наизнанку. Она остается сосредоточенно серьезной, даже если шутит. Другое дело, что это ее врожденное качество, подделать его, воспользоваться ее примером было бы невозможно — милая девушка если бы даже и попыталась, то все равно бы не смогла. Елена Шварц преодолевает пространство и время мировой культуры с легкостью акробата и уверенностью лунатика. Она уходит в запредельные пространства и возвращается с удивительными существами, уже доместицированными: китайская лиса, римская Кинфия, Божий воробей. Можно взять почти любое ее стихотворение и удивиться этому качеству.
Стихотворение “Два надгробия” охватывает девятнадцать столетий и располагается в них свободно и почти безотчетно, как в домашних тапочках. Написано оно было в 1990 году, а это означает, что миропорядок, который, казалось, был рассчитан на века, в действительности уже оседал, как снежная баба. Мировая держава СССР занимала еще свое место в географическом атласе, но была уже на дороге к атласу историческому — к Древнему Риму и Священной Римской Империи Германской нации. Елена Шварц уловила и записала это движение в режиме реального времени. Это стихотворение — сейсмограмма. Грандиозные исторические сдвиги не отменяют простых забот частного человека. Несчастье друга, потерявшего жену, вписывается в круг мировой истории. Не шумящие зимние дубы, стоящие, как на славе Рима, на щите жестких лиловых листьев, сопровождают прогулку по наряженным к Рождеству улицам, смотрят из древней германской тьмы на веселый немецкий уют. И все это видит поэт, в результате совершенно неожиданной разгерметизации границ совершенно неожиданно оказавшийся в Кельне. Все заключено во всем, все связано со всем. Все всех касается. Все, что произошло, остается навсегда. Вот один из ключей к магии этого и других стихотворений Елены Шварц.
Вздрагивает весна. Телятся коровы.
Легионер умирает в далеком городе Убир,
В будущем Кельне.
На берегу большой реки — последней —
За которой круглится плечо Европы,
Опускаясь бессильно в море,
Глубокое море.
Еще не так стар. Перед смертью
Снесли его товарищи в Термы,
На дверях козлы с рыбьими хвостами.
Это новые веянья? Новые формы?
Нет, это древнее Рима.
— Поблиций, — говорят ему солдаты, —
Мы тебе воздвигнем такое надгробье —
Выше ворот, что твой Цезарь.
Посередине ты в полный рост, со свитком
Стихов любимых,
Чтоб они были с тобою и в смерти.
А мы останемся у твоей могилы,
Никуда не пойдем отсюда —
Потому что Империя наша крошится,
Как засохший хлеб,
Как гнилая палка. —
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот через девятнадцать столетий
Мы стоим с моим другом в лесу под Кельном,
У новенького надгробья,
Под которым лежит жена его, Лена,
Смотрим на светлый камень
С вбитым в него православным распятьем,
Там же выбито его имя —
“Это чтоб хлопот было меньше.”
За спиной оседает, как снежная баба,
Империя наша.
Нету Рима, но нету Германии тоже.
В Рождество Германия в оспе свечек,
Теплый туман льется в леса дубовые,
Что стоят на листьях лиловых,
Как на щитах медных,
Как на славе римской.
(1990)
………………………………………………………………………………………………………………………………
Когда я писала этот текст, Лена была еще в сознании, ее еще можно было отвлечь и увлечь разговорами. По мере сил я и пыталась это сделать. Я спросила Лену, о каком ее стихотворении, связанном с городами, она бы хотела, чтобы я написала (для одного немецкого проекта). Она выбрала это. Сегодня я написала бы по-другому, но этот текст Лена прочитала и одобрила.
Мне кажется, сегодня плачет вся природа, как в день, когда был растерзан Орфей.
12 марта 2010
опубл.: ж. "Воздух", 1, 2010
Ольга МартыноваС НЕБЕС В НАКАЗАНЬЕ НА ЗЕМЛЮ ПОВЕРЖЕННЫЙ…
«Ты бессмертный какой-то гений, с небес в наказанье на землю поверженный»
В этих записках нет и не может быть ничего интересного (все интересное, важное, сущностное — в книгах Елены Шварц). Они продиктованы любовью, и если есть какой-то интерес в их чтении, то это может быть только любовь. Я не могу не называть ее «Лена» (кроме тех случаев, когда пишу о ней как о поэте). Всех, кто здесь будет упоминаться, я буду называть так, как называю их в жизни (кроме тех случаев, когда пишу о них в их профессиональном качестве). Это не воспоминания, не статья, это — письма в никуда в третьем лице.
Лена говорила (кажется, она это и писала, но я помню, как она мне это говорила), что поэты живут с постоянными ритмами в голове, с отражениями каких-то космических колебаний. Поэтому все настоящие поэты, конечно же, сумасшедшие, ненормальные, только иногда им удается притвориться нормальными. Именно поэтому поэты страшно одиноки. Я любила ее, как сестру. Но как же редко эти ритмы позволяют пробиться друг к другу. Несколько дней в Риме (где Елена Шварц жила зимой 2001/2002 по приглашению фонда Бродского, а я ее там навестила) были счастьем — постоянным, звучащим счастьем.
Лена жила в домике в саду виллы Медичи, что над Испанской лестницей. У нее были ключи от сада и от самой виллы. Мы ходили туда ночью смотреть с террасы на лежащий внизу Рим, на парящий над Римом купол собора Святого Петра. В саду мы гуляли по померанцевым аллеям. У меня есть две пиниевые шишки из этого сада, они упали прямо на крыльцо Лениного домика. У Лены там была бежево-рыжая короткошерстная кошка, названная Римой. Она приходила утром и вечером — к завтраку и к ужину. А все остальное время проводила где-то на форумах. Если Лена вечером слишком поздно возвращалась, Рима была недовольна. Но завтрак она всегда получала вовремя… В поездках Лена радикально меняла режим, вставала рано.
Рядом с Лениным домиком в саду был римский саркофаг с крылатым мраморным мальчиком. В жизни Елены Шварц не было ничего, что не имело бы значения, было бы просто так. Всё подлежало толкованию и превращению в стихи. И маленького крылатого демона она выпустила полетать вокруг своего домика и даже проникнуть в домик, позволила ему превратиться в искрящуюся саламандру и впустила в стихи.
После того, как мы, поднявшись по огромной неприветливой лестнице, построенной в XIV веке в благодарность за избавление Рима от чумы, побывали в Санта Мария ин Арачели (именно на фоне кирпичей этой церкви мне удалось сфотографировать Лену), потом, спустившись и поднявшись по другой лестнице, веселой лестнице Микеланджело, на Площадь Капитолия, прошли мимо Диоскуров, мимо Марка Аврелия, мимо разных дворцов, киосков, фальшивой капитолийской волчицы (настоящая в музее, как, впрочем, и настоящий Марк Аврелий), вышли вдруг на место, где с Капитолийского холма открывается вид на Форум Романум — Лена, которая, как опытный режиссер готовила этот выход древнего Рима на сцену, увидела мое потрясенное лицо, поняла, что спектакль удался, и засмеялась.
Мы ходили по зимнему Риму, иногда, прячась от леденящего лимонного солнца, забегали в кафе, выпивали по эспрессо и по рюмочке лимонного ликера, «Лимончелло» или «Лимончино». Однажды в одном таком кафе я сказала: «Лена, а почему бы Вам не пить вино? Вино вкуснее, чем водка, у вина богатая культурная история, вино пить интересно». — «Что Вы, Оля, — сказала Лена, — от вина человек становится глупым и добрым, а от водки — злым и умным». Но умной Лена была и без водки, а злой — никогда. Она могла быть очень жесткой, несентментальной, иногда безжалостной — но злости в ней не было никакой.