Собрание сочинений — страница 139 из 142

идущий из царства сумм, -

не занести в тетрадь.

Там, где прошлое плюс

будущее вдвоем

бьют баклуши, творя

настоящее, вкус

диктует массам объем.

И отсюда – моря.

Скорость по кличке «свет»,

белый карлик, квазар

напоминают нерях;

то есть пожар, базар.

Материя же – эстет,

и ей лучше в морях.

Любое из них – скорей

слепок времени, чем

смесь катастрофы и

радости для ноздрей,

или – пир диадем,

где за столом – свои.

Собой превращая две

трети планеты в дно,

море – не лицедей.

Вещью на букву "в"

оно говорит: оно -

место не для людей.

Тем более если три

четверти. Для волны

суша – лишь эпизод,

а для рыбы внутри -

хуже глухой стены:

тот свет, кислород, азот.

При расшифровке «вода»,

обнажив свою суть,

даст в профиль или в анфас

«бесконечность-о-да»;

то есть, что мир отнюдь

создан не ради нас.

Не есть ли вообще тоска

по вечности и т. д.,

по ангельскому крылу -

инерция косяка,

в родной для него среде

уткнувшегося в скалу?

И не есть ли Земля

только посуда? Род

пиалы? И не есть ли мы,

пашущие поля,

танцующие фокстрот,

разновидность каймы?

Звезды кивнут: ага,

бордюр, оторочка, вязь

жизней, которых счет

зрения отродясь

от громокипящих га

моря не отвлечет.

Им виднее, как знать.

В сущности, их накал

в космосе объясним

недостатком зеркал;

это легче понять,

чем примириться с ним.

Но и моря, в свой черед,

обращены лицом

вовсе не к нам, но вверх,

ценя их, наоборот,

как выдуманной слепцом

азбуки фейерверк.

Оказываясь в западне

или же когда мы

никому не нужны,

мы видим моря вовне,

больше беря взаймы,

чем наяву должны.

В облике многих вод,

бегущих на нас, рябя,

встающих там на дыбы,

мнится свобода от

всего, от самих себя,

не говоря – судьбы.

Если вообще она

существует – и спор

об этом сильней в глуши -

она не одушевлена,

так как морской простор

шире, чем ширь души.

Сворачивая шапито,

грустно думать о том,

что бывшее, скажем, мной,

воздух хватая ртом,

превратившись в ничто,

не сделается волной.

Но ежели вы чуть-чуть

мизантроп, лиходей,

то вам, подтянув кушак,

приятно, подставив ей,

этой свободе, грудь,

сделать к ней лишний шаг.

1994

* * *

Мы жили в городе цвета окаменевшей водки.

Электричество поступало издалека, с болот,

и квартира казалась по вечерам

перепачканной торфом и искусанной комарами.

Одежда была неуклюжей, что выдавало

близость Арктики. В том конце коридора

дребезжал телефон, с трудом оживая после

недавно кончившейся войны.

Три рубля украшали летчики и шахтеры.

Я не знал, что когда-нибудь этого больше уже не будет.

Эмалированные кастрюли кухни

внушали уверенность в завтрашнем дне, упрямо

превращаясь во сне в головные уборы либо

в торжество Циолковского. Автомобили тоже

катились в сторону будущего и были

черными, серыми, а иногда (такси)

даже светло-коричневыми. Странно и неприятно

думать, что даже железо не знает своей судьбы

и что жизнь была прожита ради апофеоза

фирмы Кодак, поверившей в отпечатки

и выбрасывающей негативы.

Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке.

1994

* * *

О если бы птицы пели и облака скучали,

и око могло различать, становясь синей,

звонкую трель преследуя, дверь с ключами

и тех, кого больше нету нигде, за ней.

А так – меняются комнаты, кресла, стулья.

И всюду по стенам то в рамке, то так – цветы.

И если бывает на свете пчела без улья

с лишней пыльцой на лапках, то это ты.

О если б прозрачные вещи в густой лазури

умели свою незримость держать в узде

и скопом однажды сгуститься – в звезду, в слезу ли -

в другом конце стратосферы, потом – везде.

Но, видимо, воздух – только сырье для кружев,

распятых на пяльцах в парке, где пасся царь.

И статуи стынут, хотя на дворе – бесстужев,

казненный потом декабрист, и настал январь.

1994

Письмо в оазис

Не надо обо мне. Не надо ни о ком.

Заботься о себе, о всаднице матраца.

Я был не лишним ртом, но лишним языком,

подспудным грызуном словарного запаса.

Теперь в твоих глазах амбарного кота,

хранившего зерно от порчи и урона,

читается печаль, дремавшая тогда,

когда за мной гналась секира фараона.

С чего бы это вдруг? Серебряный висок?

Оскомина во рту от сладостей восточных?

Потусторонний звук? Но то шуршит песок,

пустыни талисман, в моих часах песочных.

Помол его жесток, крупицы – тяжелы,

и кости в нем белей, чем просто перемыты.

Но лучше грызть его, чем губы от жары

облизывать в тени осевшей пирамиды.

1994

* * *

После нас, разумеется, не потоп,

но и не засуха. Скорей всего, климат в царстве

справедливости будет носить характер

умеренного, с четырьмя временами года,

чтоб холерик, сангвиник, флегматик и меланхолик

правили поочередно: на протяженьи трех

месяцев каждый. С точки зрения энциклопедии,

это – немало. Хотя, бесспорно,

переменная облачность, капризы температуры

могут смутить реформатора. Но бог торговли

только радуется спросу на шерстяные

вещи, английские зонтики, драповое пальто.

Его злейшие недруги – штопаные носки

и перелицованные жакеты. Казалось бы, дождь в окне

поощряет именно этот подход к пейзажу

и к материи в целом: как более экономный.

Вот почему в конституции отсутствует слово «дождь».

В ней вообще ни разу не говорится

ни о барометре, ни о тех, кто, сгорбясь

за полночь на табуретке, с клубком вигони,

как обнаженный Алкивиад,

коротают часы, листая страницы журнала мод

в предбаннике Золотого Века.

1994

Робинзонада

Новое небо за тридевятью земель.

Младенцы визжат, чтоб привлечь вниманье

аиста. Старики прячут голову под крыло,

как страусы, упираясь при этом клювом

не в перья, но в собственные подмышки.

Можно ослепнуть от избытка ультрамарина,

незнакомого с парусом. Увертливые пироги

подобны сильно обглоданной – стесанной до икры! -

рыбе. Гребцы торчат из них, выдавая

тайну движения. Жертва кораблекрушенья,

за двадцать лет я достаточно обжил этот

остров (возможно, впрочем, что – континент),

и губы сами шевелятся, как при чтеньи, произнося

«тропическая растительность, тропическая растительность».

Скорей всего, это – бриз; во второй половине дня

особенно. То есть, когда уже

остекленевший взор больше не отличает

оттиска собственной пятки в песке от пятки

Пятницы. Это и есть начало

письменности. Или – ее конец.

Особенно с точки зрения вечернего океана.

1994

MCMXCIV

Глупое время: и нечего, и не у кого украсть.

Легионеры с пустыми руками возвращаются из походов.

Сивиллы путают прошлое с будущим, как деревья.

И актеры, которым больше не аплодируют,

забывают великие реплики. Впрочем, забвенье – мать

классики. Когда-нибудь эти годы

будут восприниматься как мраморная плита

с сетью прожилок – водопровод, маршруты

сборщика податей, душные катакомбы,

чья-то нитка, ведущая в лабиринт, и т. д. и т. п. – с пучком

дрока, торчащим из трещины посередине.

А это было эпохой скуки и нищеты,

когда нечего было украсть, тем паче

купить, ни тем более преподнести в подарок.

Цезарь был ни при чем, страдая сильнее прочих

от отсутствия роскоши. Нельзя упрекнуть и звезды,

ибо низкая облачность снимает с планет ответственность

перед обжитой местностью: отсутствие не влияет

на присутствие. Мраморная плита

начинается именно с этого, поскольку односторонность -

враг перспективы. Возможно, просто

у вещей быстрее, чем у людей,

пропало желание размножаться.

1994

На независимость Украины [90]

Дорогой Карл XII, сражение под Полтавой,

слава Богу, проиграно. Как говорил картавый,

«время покажет Кузькину мать», руины,

кости посмертной радости с привкусом Украины.

То не зелено-квитный, траченный изотопом,-

жовто-блакытный реет над Конотопом,