Собрание сочинений — страница 45 из 142

любовь и страсть и – через боль – истому.

Так астронавт, пока летит на Марс,

захочет ближе оказаться к дому.

Но ласка та, что далека от рук,

стреляет в мозг, когда от верст опешишь,

проворней уст: ведь небосвод разлук

несокрушимей потолков убежищ.

XII

Чик, чик-чирик, чик-чик – посмотришь вверх

и в силу грусти, а верней, привычки

увидишь в тонких прутьях Кенигсберг.

А почему б не называться птичке

Кавказом, Римом, Кенигсбергом, а?

Когда вокруг – лишь кирпичи и щебень,

предметов нет, и только есть слова.

Но нету уст. И раздается щебет.

XIII

И ты простишь нескладность слов моих.

Сейчас от них один скворец в ущербе.

Но он нагонит: чик, Ich liebe dich! [38]

И, может быть, опередит: Ich sterbe! [39]

Блокнот и Цейс в большую сумку спрячь.

Сухой спиной поворотись к флюгарке

и зонт сложи, как будто крылья – грач.

И только ручка выдаст хвост пулярки.

XIV

Постромки – в клочья... лошадь где?.. Подков

не слышен стук... Петляя там, в руинах,

коляска катит меж пустых холмов...

Съезжает с них куда-то вниз... две длинных

шлеи за ней... И вот – в песке следы

больших колес. Шуршат кусты в засаде...

XV

И море, гребни чьи несут черты

того пейзажа, что остался сзади,

бежит навстречу. И как будто весть,

благую весть, сюда, к земной границе,

влечет валы. И это сходство здесь

уничтожает в них, лаская спицы.

ноябрь – декабрь 1964

На отъезд гостя

К. А.

Покидаешь мои небеса.

И один оборот колеса

их приводит в движенье.

Я открытию рад.

И проселок сужается, взгляд

сохранив от суженья.

Чем дорога длинней,

тем суждение уже о ней.

Оттого страстотерпца

поджидает зимой торжество

и само Рождество

защищает от сжатия сердца.

Тихо блеет овца.

И кидается лайка с крыльца.

Трубы кашляют. Вот я и дома.

И, картавя, кричит с высоты

негатив Вифлеемской звезды,

провожая волхва-скопидома.

декабрь 1964

Северная почта [40]

М. Б.

Я, кажется, пою одной тебе.

Скорее тут нужда, чем скопидомство.

Хотя сейчас и ты к моей судьбе

не меньше глуховата, чем потомство.

Тебя здесь нет: сострив из-под полы,

не вызвать даже в стульях интереса,

и мудрено дождаться похвалы

от спящего заснеженного леса.

Вот оттого мой голос глуховат,

лишенный драгоценного залога,

что я не угожу (не виноват)

совсем в специалисты монолога.

И все ж он громче шелеста страниц,

хотя бы и стремительней старея.

Но, прежде зимовавший у синиц,

теперь он занимает у Борея.

Не есть ли это взлет? Не обессудь

за то, что в этой подлинной пустыне,

по плоскости прокладывая путь,

я пользуюсь альтиметром гордыни.

Но впрямь, не различая впереди

конца и обнаруживши в бокале

лишь зеркальце свое, того гляди

отыщешь горизонт по вертикали.

Вот так, как медоносная пчела,

жужжащая меж сосен безутешно,

о если бы ирония могла

со временем соперничать успешно,

чего бы я ни дал календарю,

чтоб он не осыпался сиротливо,

приклеивая даже к январю

опавшие листочки кропотливо.

Но мастер полиграфии во мне,

особенно бушующий зимою,

хоронится по собственной вине

под снежной скрупулезной бахромою.

И бедная ирония в азарт

впадает, перемешиваясь с риском.

И выступает глуховатый бард

и борется с почтовым василиском.

Прости. Я запускаю петуха.

Но это кукареку в стратосфере,

подальше от публичного греха,

не вынудит меня, по крайней мере,

остановиться с каменным лицом,

как Ахиллес, заполучивший в пятку

стрелу хулы с тупым ее концом,

и пользовать себя сырым яйцом,

чтобы сорвать аплодисменты всмятку.

Так ходики, оставив в стороне

от жизни два кошачьих изумруда,

молчат. Но если память обо мне

отчасти убедительнее чуда,

прости того, кто, будучи ленив,

в пророчествах воспользовался штампом,

хотя бы эдак век свой удлинив

пульсирующим, тикающим ямбом.

Снег, сталкиваясь с крышей, вопреки

природе, принимает форму крыши.

Но рифма, что на краешке строки,

взбирается к предшественнице выше.

И голос мой, на тысячной версте

столкнувшийся с твоим непостоянством,

весьма приобретает в глухоте,

по форме совпадающей с пространством.

Здесь, в северной деревне, где дышу

тобой, где увеличивает плечи

мне тень, я возбуждение гашу,

но прежде парафиновые свечи,

чтоб тенью не был сон обременен,

гашу, предоставляя им в горячке

белеть во тьме, как новый Парфенон

в периоды бессоницы и спячки.

декабрь 1964

Сонет

Ты, Муза, недоверчива к любви,

хотя сама и связана союзом

со Временем (попробуй разорви!).

А Время, недоверчивое к Музам,

щедрей последних, на беду мою

(тут щедрость не уступит аппетитам).

И если я любимую пою,

то не твоим я пользуюсь кредитом.

Не путай одинаковые дни

и рифмы. Потерпи, повремени!

А Время уж не спутает границ!

Но, может быть, хоть рифмы воскрешая,

вернет меня любимой, арку птиц

над ней то возводя, то разрушая.

декабрь 1964

* * *

Заснешь с прикушенной губой

средь мелких жуликов и пьяниц.

Заплачет горько над тобой

Овидий, первый тунеядец.

Ему все снился виноград

вдали Италии родимой.

А ты что видишь? Ленинград

в зиме его неотразимой.

Когда по набережной снег

метет, врываясь на Литейный,

спиною к ветру человек

встает у лавки бакалейной.

Тогда приходит новый стих,

ему нет равного по силе.

И нет защитников таких,

чтоб эту точность защитили.

Такая жгучая тоска,

что ей положена по праву

вагона жесткая доска,

опережающая славу.

1964

Колыбельная

Зимний вечер лампу жжет,

день от ночи стережет.

Белый лист и желтый свет

отмывают мозг от бед.

Опуская пальцы рук,

словно в таз, в бесшумный круг,

отбеляя пальцы впрок

для десятка темных строк.

Лампа даст мне закурить,

буду щеки лампой брить

и стирать рубашку в ней

еженощно сотню дней.

Зимний вечер лампу жжет,

вены рук моих стрижет.

Зимний вечер лампу жжет.

На конюшне лошадь ржет.

1964

Новые стансы к Августе

М. Б.

I

Во вторник начался сентябрь.

Дождь лил всю ночь.

Все птицы улетели прочь.

Лишь я так одинок и храбр,

что даже не смотрел им вслед.

Пустынный небосвод разрушен, [41]

дождь стягивает просвет.

Мне юг не нужен.

II

Тут, захороненный живьем,

я в сумерках брожу жнивьем.

Сапог мой разрывает поле,

бушует надо мной четверг,

но срезанные стебли лезут вверх,

почти не ощущая боли.

И прутья верб,

вонзая розоватый мыс

в болото, где снята охрана,

бормочут, опрокидывая вниз

гнездо жулана.

III

Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.

Я шаг свой не убыстрю.

Известную тебе лишь искру

гаси, туши.

Замерзшую ладонь прижав к бедру,

бреду я от бугра к бугру,

без памяти, с одним каким-то звуком,

подошвой по камням стучу.

Склоняясь к темному ручью,

гляжу с испугом.

IV

Что ж, пусть легла бессмысленности тень

в моих глазах, и пусть впиталась сырость

мне в бороду, и кепка – набекрень -

венчая этот сумрак, отразилась

как та черта, которую душе

не перейти -

я не стремлюсь уже

за козырек, за пуговку, за ворот,

за свой сапог, за свой рукав.

Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,

что где-то я пропорот: холод

трясет его, мне в грудь попав.