Собрание сочинений — страница 52 из 142

раздеваться тебе.

октябрь – ноябрь 1965

* * *

В канаве гусь, как стереотруба,

и жаворонок в тучах, как орел,

над барвинком в лесу, как ореол,

раздвоенная заячья губа.

Цветами яркими балкон заставь

и поливать их молоком заставь

сестренку или брата.

Как хорошо нам жить вдвоем,

мне – растворяться в голосе твоем,

тебе – в моей ладони растворяться,

дверями друг от друга притворяться,

чревовещать,

скучать,

молчать при воре,

по воскресеньям церковь навещать,

священника встречать

в притворе.

1965

Зимним вечером на сеновале

Снег сено запорошил

сквозь щели под потолком.

Я сено разворошил

и встретился с мотыльком.

Мотылек, мотылек,

от смерти себя сберег,

забравшись на сеновал.

Выжил, зазимовал.

Выбрался и глядит,

как «летучая мышь» чадит,

как ярко освещена

бревенчатая стена.

Приблизив его к лицу,

я вижу его пыльцу

отчетливей, чем огонь,

чем собственную ладонь.

Среди вечерней мглы

мы тут совсем одни.

И пальцы мои теплы,

как июльские дни.

1965

* * *

1

Мужчина, засыпающий один,

ведет себя как женщина. А стол

ведет себя при этом как мужчина.

Лишь Муза нарушает карантин

и как бы устанавливает пол

присутствующих. В этом и причина

ее визитов в поздние часы

на снежные Суворовские дачи

в районе приполярной полосы.

Но это лишь призыв к самоотдаче.

2

Умеющий любить, умеет ждать

и призракам он воли не дает.

Он рано по утрам встает.

Он мог бы и попозже встать,

но это не по правилам. Встает

он с петухами. Призрак задает

от петуха, конечно, деру. Дать

его легко от петуха. И ждать

он начинает. Корму задает

кобыле. Отправляется достать

воды, чтобы телятам дать.

Дрова курочит. И, конечно, ждет.

Он мог бы и попозже встать.

Но это ему призрак не дает

разлеживаться. И петух дает

приказ ему от сна восстать.

Он из колодца воду достает.

Кто напоит, не захоти он встать.

И призрак исчезает. Но под стать

ему день ожиданья настает.

Он ждет, поскольку он умеет ждать.

Вернее, потому что он встает.

Так, видимо, приказывая встать,

знать о себе любовь ему дает.

Он ждет не потому, что должен встать

чтоб ждать, а потому, что он дает

любить всему, что в нем встает,

когда уж невозможно ждать.

3

Мужчина, засыпающий один,

умеет ждать. Да что и говорить.

Он пятерней исследует колтуны.

С летучей мышью, словно Аладдин,

бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.

Витийствует с пипеткою фортуны

из-за какой-то капли битый час.

Да мало ли занятий. Отродясь

не знал он скуки. В детстве иногда

подсчитывал он птичек на заборе.

Теперь он (о не бойся, не года) -

теперь шаги считает, пальцы рук,

монетки в рукавице, а вокруг

снежок кружится, склонный к Терпсихоре.

Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?

Не слышу: кто-то слабо возражает?

Нет, Муз он отродясь не обижает.

Он просто шутит. Шутки не беда.

На шутки тоже требуется время.

Пока состришь, пока произнесешь,

пока дойдет. Да и в самой системе,

в системе звука часики найдешь.

Они беззвучны. Тем-то и хорош

звук речи для него. Лишь ветра вой

барьер одолевает звуковой.

Умеющий любить, он, бросив кнут,

умеет ждать, когда глаза моргнут,

и говорить на языке минут.

Вот так он говорит со сквозняком.

Умеющий любить на циферблат

с теченьем дней не только языком

становится похож, но, в аккурат

как под стеклом, глаза под козырьком.

По сути дела взгляд его живой

отверстие пружины часовой.

Заря рывком из грязноватых туч

к его глазам вытаскивает ключ.

И мозг, сжимаясь, гонит по лицу

гримасу боли – впрямь по образцу

секундной стрелки. Судя по глазам,

себя он останавливает сам,

старея не по дням, а по часам.

4

Влюбленность, ты похожа на пожар.

А ревность – на не знающего где

горит и равнодушного к воде

брандмейстера. И он, как Абеляр,

карабкается, собственно, в огонь.

Отважно не щадя своих погон,

в дыму и, так сказать, без озарений.

Но эта вертикальность устремлений,

о ревность, говорю тебе, увы,

сродни – и продолжение – любви,

когда вот так же, не щадя погон,

и с тем же равнодушием к судьбе

забрасываешь лютню на балкон,

чтоб Мурзиком взобраться по трубе.

Высокие деревья высоки

без посторонней помощи. Деревья

не станут с ним и сравнивать свой рост.

Зима, конечно, серебрит виски,

морозный кислород бушует в плевре,

скворешни отбиваются от звезд,

а он – от мыслей. Шевелится сук,

который оседлал он. Тот же звук

– скрипучий – издают ворота.

И застывает он вполоборота

к своей деревне, остальную часть

себя вверяет темноте и снегу,

невидимому лесу, бегу

дороги, предает во власть

Пространства. Обретают десны

способность переплюнуть сосны.

Ты, ревность, только выше этажом.

А пламя рвется за пределы крыши.

И это – нежность. И гораздо выше.

Ей только небо служит рубежом.

А выше страсть, что смотрит с высоты

бескрайней, на пылающее зданье.

Оно уже со временем на ты.

А выше только боль и ожиданье.

И дни – внизу, и ночи, и звезда.

Все смешано. И, видно, навсегда.

Под временем... Так мастер этикета,

умея ждать, он (бес его язви)

венчает иерархию любви

блестящей пирамидою Брегета.

Поет в хлеву по-зимнему петух.

И он сжимает веки все плотнее.

Когда-нибудь ему изменит слух

иль просто Дух окажется сильнее.

Он не услышит кукареку, нет,

и милый призрак не уйдет. Рассвет

наступит. Но на этот раз

он не захочет просыпаться. Глаз

не станет протирать. Вдвоем навеки,

они уж будут далеки от мест,

где вьется снег и замерзают реки.

1965

Неоконченный отрывок

В стропилах воздух ухает, как сыч.

Скрипит ольха у дальнего колодца.

Бегущий лес пытается настичь

бегущие поля. И удается

порой березам вырваться вперед

и вклиниться в позиции озимых

шеренгой или попросту вразброд,

особенно на склоне и в низинах.

Но озими, величия полны,

спасаясь от лесного гарнизона,

готовы превратиться в валуны,

как нимфы из побасенок Назона.

Эгей, эгей! Холмистый край, ответь,

к кому здесь лучше присоединиться?

К погоне, за которую медведь?

К бегущим, за которых медуница?

В ответ – рванье сырой галиматьи

ольшаника с водою в голенищах

да взвизгиванья чибиса – судьи

осенних состязаний среди нищих.

1965, Норенская

Осень в Норенской

Мы возвращаемся с поля. Ветер

гремит перевернутыми колоколами ведер,

коверкает голые прутья ветел,

бросает землю на валуны.

Лошади бьются среди оглобель

черными корзинами вздутых ребер,

обращают оскаленный профиль

к ржавому зубью бороны.

Ветер сучит замерзший щавель,

пучит платки и косынки, шарит

в льняных подолах старух, превращает

их в тряпичные кочаны.

Харкая, кашляя, глядя долу,

словно ножницами по подолу,

бабы стригут сапогами к дому,

рвутся на свои топчаны.

В складках мелькают резинки ножниц.

Зрачки слезятся виденьем рожиц,

гонимых ветром в глаза колхозниц,

как ливень гонит подобья лиц

в голые стекла. Под боронами

борозды разбегаются пред валунами.

Ветер расшвыривает над волнами

рыхлого поля кулигу птиц.

Эти виденья – последний признак

внутренней жизни, которой близок

всякий возникший снаружи призрак,

если его не спугнет вконец

благовест ступицы, лязг тележный,

вниз головой в колее колесной

перевернувшийся мир телесный,

реющий в тучах живой скворец.

Небо темней; не глаза, но грабли

первыми видят сырые кровли,

вырисовывающиеся на гребне

холма – вернее, бугра вдали.

Три версты еще будет с лишним.

Дождь панует в просторе нищем,

и липнут к кирзовым голенищам

бурые комья родной земли.

1965

Песенка

Пришла весна. Наконец

в деревне у нас кузнец.

На нем литовский пиджак

и армейский кушак.

Новый кузнец у нас

по имени Альгердас.

Он в кузнице ест и пьет

и подковы кует.

Он носит, увы, кольцо.

Но делят усы лицо,