На миг растерявшись, подумал, что речь о нём, и быстро пролистал к списку источников, словно желая сорвать маску со своего неизвестного тёзки.
Берг, C. (1997). Terra incognita. История идей колониализма. Гётеборгский университет.
Ему пришлось сесть. Плечи пиджака приподнялись, ему трудно дышать, здесь душно, надо позвонить арендодателю и попросить провести вентиляцию.
Год в Париже 2
I
ЖУРНАЛИСТ: Как автор выбирает конкретную тему, на которую будет писать?
МАРТИН БЕРГ: Я думаю, что это тема выбирает автора. Ты не выбираешь то, о чём пишешь. Не выбираешь это так же, как не выбираешь, кого полюбить, не выбираешь собственных детей или что угодно ещё. Перефразируя Сёдерберга: «Они у вас есть, случается, вы их теряете. Но выбирать их вы не можете».
ЖУРНАЛИСТ: То есть вы считаете, что возможность самому выбрать тему у романиста невелика?
МАРТИН БЕРГ: Это интересный вопрос: существует ли свобода воли и так далее? И простые люди, и философы обсуждают это столетиями. Тут, разумеется, скрывается некоторая религиозная проблема, но когда вы определились с существованием Бога, то вопрос становится действительно интересным. Что заставляет нас делать то, что мы делаем? Мы делаем это, потому что сами этого хотим, или потому что нас к этому толкает капитализм? Или общество? Подсознательные силы? И когда я, к примеру, решаю писать на определённую тему, кто делает этот выбор? Мартин Берг? Предопределение? Рынок? Или [смеётся] некая непроработанная травма?
Мартин с усилием открыл глаза и несколько раз моргнул. Поезд шёл вперёд, убаюкивая мерным ритмом. Кроме него, в купе ехали мужчина средних лет, шелестевший газетой, и две американки, которые, слава богу, прекратили читать вслух главы из разных путеводителей и погрузились каждая в свою книгу.
Он вытащил записную книжку из кармана рубашки и написал два слова по диагонали страницы. Сонаты ночи. В полудрёме начал обдумывать этот вариант названия романа, когда дверь купе открылась и на соседнее сиденье опустилась Сесилия.
– Не понимаю, зачем люди заводят детей. – Она взяла висевшую на его связке ключей открывашку и открыла две бутылки «Оранжины».
– А что такое?
– В вагоне-ресторане было несколько трёхлетних головорезов. Они пятнадцать минут обсуждали, как маленький Джордж теперь ходит в туалет.
– Трёхлетние головорезы?
– Их мамаши, – Сесилия скорчила гримасу. – Там была очередь, и наглый подросток на кассе. Деваться было некуда. Им больше не о чем говорить? И о чём они говорили до того, как появился petit [105] Джордж?
– Что ты хочешь, женщины, – сказал Мартин, чтобы её подразнить, но Сесилия не услышала, неотрывно глядя на пробегавший за окном экспрессионистский пейзаж в охряных и ржаво-красных тонах.
– Не всё такими становятся, – произнесла она через какое-то время с сомнением в голосе.
Никто из его друзей детьми пока не обзавёлся. Когда он думал о собственном будущем, детей в нём не было, он всегда представлял их как призраков из ещё очень далёкого времени. Он станет старше. Лет в тридцать. Зато он легко воображал себя дедом: Мартин Берг, писатель, пятьдесят плюс, в плетёном кресле на веранде, что-то правит в своей последней рукописи и перекидывается шутками с какой-то мелюзгой, копошащейся на заднем плане.
– Я не против детей как концепции, – сказала Сесилия. – Дело скорее в концепции родителей. Моя мама настаивает, что со временем запускается нечто биологическое, но мне кажется, что люди заводят детей по психологическим причинам. Чтобы получить новый шанс сделать то, что им самим не удалось. Или… – рассмеялась она безрадостно, – просто чтобы чем-то заполнить свою маленькую жизнь.
– Или потому что бессмысленность существования пробуждает экзистенциальный страх. – Несколько этапов работы со словарём и сверка со шведским переводом позволили-таки Мартину усвоить L’existentialisme est un humanisme.
– Это я и имела в виду. Когда же мы приедем?
Две недели они колесили по Европе. После ночей на скамейках железнодорожных станций и в дешёвых отелях у Мартина болела спина. Последний раз он принимал душ в придорожном мотеле в Цюрихе четыре дня назад. Конечно, они купались в Женевском озере, но вряд ли это можно считать гигиенической процедурой. Рюкзаки были набиты грязной одеждой и покетами в замусоленных обложках, там же лежал пакет с фотоплёнками, который следовало положить в холодильник по приезде. Когда они уезжали с Лионского вокзала, он чувствовал себя первооткрывателем, но на всех станциях было полно молодёжи со специальными льготными проездными билетами. Страдающие от похмелья, с грязными волосами, они сидели на своих рюкзаках, глазели на небо из-под тёмных очков и ждали поезда на Флоренцию в 11:45. Что они будут делать во Флоренции? Гулять. Натирать мозоли. Пить дешёвое вино. Делать размытые снимки Арно. Ходить в обязательные для посещения музеи.
В назначенное время они прибыли в Антиб.
– Я никогда больше не захочу сесть в поезд, – бормотала Сесилия, выбираясь на перрон.
Личность, вышедшую из тени, Мартин поначалу не узнал. Густав был загорелым, кожа на носу шелушилась, оттенок выгоревших волос рисовал в воображении теннисный корт, белые шорты и британскую жизнерадостность (jolly good! [106]). Обняв Мартина и расцеловав в обе щёки Сесилию, он без умолку говорил, пока они шли через здание вокзала к стоянке такси, где загрузили рюкзаки в пыльный «мерс». Густав сел впереди и дирижировал шофёром на своём доморощенном французском.
– Là! À gauche![107] – вскрикивал он, и машина дёргалась и поворачивала, выезжая на петляющую асфальтовую дорогу, блестевшую на солнце, как серебро.
– Судя по твоему виду, тебе неплохо живётся, – сказал Мартин.
– Я живу как принц. Хотя как раз в последнее время начал слегка страдать от одиночества. Мари – она занимается хозяйством – сначала отважно пыталась со мной говорить, да, отважно. А потом, похоже, решила наладить некоторое общение посредством собственно еды, потому что на столе каждый день паштеты, пирожки и буйабес, а ещё блюдо с персиками, дыней и виноградом, которые я воспринимаю как натюрморт, но она настаивает, что я обязан это есть. Подозреваю, что всё это по велению бабушки. Сейчас она уехала к своей дочери и забила холодильник морковкой и прочим, с записочками, которые я всё равно разобрать не могу. Надо сказать, она явно обрадовалась, когда поняла, что ко мне едут amis suédois [108].
Густав показал направление шофёру и снова повернулся к Сесилии и Мартину:
– Кстати, у меня в работе потрясающая вещь. Грандиозный альтернативный китч, и мне страшно хочется услышать ваше мнение…
Через десять минут они прибыли на место. После того как такси уехало, они услышали шум моря и крики чаек.
– Bienvenus [109], – сказал Густав.
Белый фасад дома сиял так ярко, что слепил глаза. Одна стена была целиком увита бугенвиллеей, в саду росли лимонные деревья и пальмы. К маленькому песчаному пляжу спускалась каменная лестница. Густав сказал, что каждое утро плавает и поэтому чувствует себя совсем другим человеком.
– У меня никогда раньше не было такой ясной головы, так что действительно рекомендую. Ну, и не устаю повторять: то что вы здесь – это феноменально.
Они решили, что это будет рабочее лето.
Густав переживал так называемый художественный роман со светом. Сесилии предстояло написать эссе по «Сердцу тьмы» Джозефа Конрада. У Мартина была гора бумаги.
Он зашёл настолько далеко, что даже придумал главного героя, который немного, но не целиком, напоминал его самого: Йеспер, литературовед, пишет научную работу о… тут Мартин пока не определился, должна ли тема казаться интересной Йесперу, но быть при этом убийственно скучной для всех остальных, или же она просто должна быть скучной во всех отношениях. Йеспер снимает комнату в коммуне, куда попадает случайно. На самом деле он приехал из деревни… Но возможно, и нет. Возможно, он всю жизнь прожил в городе. Жизнь в коммуне так или иначе нужна, с её свободой экзистенции, живой и подвижной атмосферой. А потом должно случиться нечто – на хронологической прямой Мартин здесь поставил «X», – и это нечто заставит Йеспера вырваться из будничной рутины. Что-то заставит его поехать на юг, он встретит по дороге интересных людей. Должна быть женщина, которая, в представлении Мартина, напоминает, скажем, Лену Олин [110]… впрочем, тут Йеспер мог пойти и против воли своего создателя. Они встретятся в поезде. Окажутся в одном купе. Разумеется, будет описание Ривьеры. В духе «Дней в Патагонии» Уоллеса и этой посмертной вещи Хемингуэя, что вышла не так давно. И, конечно, отсылка к «Здравствуй, грусть», которую Мартин прочёл по-французски и нашёл юношески прелестной. Мартин уверен, что получится довольно внушительный том. Он его видит воочию, ведь пятьдесят страниц уже готовы, а герой ещё даже не думает уезжать из слякотного Гётеборга.
Мартин сел за письменный стол. Положил рядом пачку «Голуаз», поставил чашку кофе и пепельницу. Заправил в машинку чистый лист. Если поднять взгляд, то через открытую балконную дверь видно море и небо.
С веранды вниз полетело: так-так-так-так так так… так так. Так-тактак-так. Дзынь. Тактак так так так.
Идея заранее отправить сюда из Парижа пишущие машинки принадлежала Сесилии. Таким образом, его «Фацит» и её «Оливетти» ждали их на почте Антиба в старой кожаной сумке и оранжевом футляре из прочного пластика соответственно, к обеим ручкам были привязаны картонки с адресом. Можно отдавать должное электрическим машинкам, компьютерам с их текстовыми редакторами, но в плане мобильности они не идут ни в какое сравнение с дорожными машинками. Само название дорожная пишущая машинка запускает в воображении цепь ассоциаций, которую никогда не породил бы текстовый редактор. Мартину внезапно захотелось полной тишины. Он закрыл балконную дверь, и обаяние Ривьеры немедленно ослабло.
Мартин смотрел на белый лист.
Может, стоит начать перечитывать уже написанное.
Он взял пачку исписанной бумаги и пошёл к гамаку во дворе.
Их антибская жизнь быстро обрела направление и ритм. Когда на неделю к ним приехала Фредерика, все, конечно, оживились, но, несмотря на это, после её отъезда и Густав, и Сесилия явно обрадовались возможности вернуться к прежним занятиям.
Время с утра и до обеда предназначалось для письма. Сесилия вставала первой, совершала пробежку, после чего готовила завтрак и варила кофе. Последним, в десять, просыпался Густав, он усаживался на веранде с кофе и сигаретой, потягивался так, что футболка с принтом Imperiet задиралась, обнажая грудь, широко зевал, провозглашал «au travail [111]!» и скрывался за углом. Писал он в основном на улице, закатав рукава рубашки и напялив на макушку мятую соломенную шляпу, «чтобы защититься от безумия Ван Гога».
– Я никогда не любил жить на свежем воздухе, – говорил он. – Потому что такая жизнь неудобна и травматична. Помнишь, как мы ставили палатку, Мартин? В Скагене? А потом пошёл дождь? Лило как из ведра, а мы понятия не имели, как надо ставить палатку, у нас везде протекало, мы промокли как суслики. У меня был альбом с эскизами, и я, идиот, не оставил его в машине, там пропало всё. Хотя и ладно. Но здесь совсем другое дело. Здесь можно полагаться на погоду. Здесь она не может шизофренически измениться в любую секунду.
Для запланированных картин он запасся множеством полароидных снимков Сесилии и проделал основательную подготовительную работу с живой натурщицей. Сесилия же была так погружена в своего Джозефа Конрада, что присутствия Густава почти не замечала. Весенний учебный семестр принёс результаты – Густав теперь вычленял именно то, что хотел донести, и убирал всё, способное затуманить смысл, тем самым его подчёркивая. То, что раньше делалось из интуитивного чувства композиции, теперь стало сознательным выбором.
Рабочий процесс Густава был, как он сам говорил, «отчасти болезненным». Он делал наброски, думал, комкал и выбрасывал бумагу, ходил взад-вперёд и утверждал, что, даже если ему и удавались какие-то вещи раньше, нет никакой гарантии, что это случится ещё раз. А когда у него получалось что-то, чем он был по-настоящему удовлетворён, он становился особенно мрачным и подавленным, поскольку это означало, что следующая картина должна быть хуже. Он не слышал здравых аргументов, и приближение к холсту превращалось в путь Скорби, путь к неминуемой Голгофе. Потом он всё же приступал к новому полотну. На этом этапе результат его не беспокоил, он просто работал – работал, случалось шестнадцать часов подряд, а его единственным провиантом был мягкий крекер и литр просроченного молока. Далее наступало радостное облегчение:
– А что, хорошо получилось, – мог сказать он, подбоченясь и рассматривая собственное творение, – неплохо накорябал, да?
Но, независимо от того, был он доволен или нет, его обуревали сомнения. Всегда. Сомнение, похоже, служило ему отправной точкой. Что бы ему ни говорили. Сколько бы он сам себя ни опровергал. Рано или поздно он в любом случае начинал сомневаться. Он мог признавать, что талантлив – утверждать обратное было бы явным заблуждением, – но какую, вопрошал он, это, собственно, играет роль?
– Талант не означает, что тебе есть что сказать, – говорил он, раздавливая окурок в переполненной пепельнице. – И нет никакой гарантии, что ты сделал что-то хорошее.
Сейчас Мартин ожидал спада, как бывалый генерал, не расслабляющийся, даже если оружие сложено и между противоборствующими сторонами наступили мир и гармония. Все эти вибрирующие от солнца и жары дни Густав работал минимум восемь часов с производительностью, достаточной для как минимум одного раунда его вечнозелёных сомнений Кто я такой, чтобы это писать или А я вообще способен написать что-нибудь существенное. Но он продолжал писать, просто насвистывая мелодию, едва слышно доносившуюся из транзисторного приёмника.
Первым их утреннюю рабочую сессию обычно прерывал Мартин. Кто-то же должен приготовить обед, и, помучившись несколько часов с книгой (название «Сонаты ночи» сделало её более реальной, произносить просто «роман», не добавляя название «в кавычках», всегда было сложно), Мартин с радостью брался за такое конкретное и конечное поручение, как приготовление еды. На рынок в старых кварталах он ездил на велосипеде даже чаще, чем требовалось. Покупал черешню и абрикосы, артишоки, баклажаны и картошку, оливки, яйца и большие куски сыра, выдерживавшие обратный путь благодаря сухому льду на дне велосипедной сумки. При хорошей скорости он управлялся за полчаса. Мартин убеждал себя, что использует это время, чтобы подумать над текстом, но в действительности он вообще ни о чём не думал. Ослепительно сверкающее море с его многочисленными белоснежными парусами, яхты, стоящие на якоре недалеко от берега, скалы оттенка жжёной сиены, шелест сухих пальмовых листьев, шуршание шин по асфальту – всё останавливало мыслительный процесс, оставляя ему только движения мышц, ритм сердца, дыхание, пот, стекающий по спине, и солнце на коже. Мартин много лет не проводил столько времени на улице, и обнаружил, что тёмный загар сделал его похожим на отца. Первым это заметил Густав:
– Ничего себе, как ты похож на Аббе. – Сесилия согласилась. И она, и Густав были белокожими, от солнца у них только волосы выгорали.
После обеда Сесилия мыла посуду, после чего они шли к морю. Можно сказать, что она ввела эту традицию. Мартин никогда раньше не встречал человека, который любил бы море так же сильно, как Сесилия, кроме, разве что, Аббе, хотя отец, впрочем, предпочитал оставаться на поверхности воды, а не под ней. Сесилия прыгала со скалы и заплывала так далеко, что её голова превращалась в маленькую точку. Возвращалась кролем и, выходя на берег, щурилась от солнца.
– Зачем так далеко заплывать? – взывал Густав. – Вдруг у тебя сведёт ногу или ещё что-нибудь.
Она уверяла, что в бассейне отеля в Аддис-Абебе у неё был отличный тренер.
Густав же проводил время на берегу, не снимая рубашку и читая Сименона под тенью зонтика, бледные ноги он зарывал в песок и забывал о сигарете, которую держал между пальцами. Перед уходом подбирал изрядное число собственных окурков и выбрасывал их в ближайшую урну с комментарием:
– Один – ноль в пользу права свободного доступа граждан к природе.
На самом деле Густав всё лето читал одну и ту же книгу и, как только ему попадалось незнакомое слово, спрашивал у Мартина, и происходило это каждые пять минут.
– Что, собственно, означает langoureux? Брось персик, пожалуйста? Смотри, настоящая тётка с Ривьеры. Чёрная, как автомобильная шина. А неплохо было бы сейчас выпить пастиса, как считаешь?
Как и сомневающийся герой «Дней в Патагонии», Мартин поставил себе цель внимательно прочесть Гомера; у него возникла идея, что главный герой «Сонат ночи» может выступать как современный наследник Одиссея. Тогда, разумеется, придётся прочесть ещё и Джойса.
Мартин раскрыл карманное издание Гомера и перевернулся на живот.
– Предполагаю, это что-то вроде «душещипательный», – сказал он, бросая Густаву тёплый от солнца персик, который тот поймал обеими руками, не выпуская сигарету изо рта. – Серьёзный писатель не должен и близко подпускать такие слова к своему тексту.
– Тогда тут допущена ужасная ошибка. Звони комиссару Мегрэ.
Мартин рассмеялся. О берег бились волны, в небе кричали чайки. По бухте прокатилась лодочная сирена.
– Где она? – спросил Густав. – Ты её видишь?
– Вон она, там! Уже возвращается. А тебе пора увеличить диоптрии в очках.
– В гостинице же есть бассейн! Против акулы у неё не будет ни малейшего шанса.
– Здесь нет никаких акул, Густав.
Но облегчение, с которым Густав встречал каждое появление её головы над поверхностью моря, было очевидным.
По вечерам они играли в карты и смотрели кино, если его показывали по TF1. Когда Сесилии надоедали дублированные диалоги, она придумывала собственные реплики и произносила их на разные голоса. Таким образом Джефф Бриджес в «Кинг-Конге» всё время говорил с немецким акцентом, а Джессика Лэнг на далекарлийском диалекте шведского, плохо сочетавшемся с её воплями, а ещё все персонажи версии Сесилии имели чёткую позицию в вопросе отношения западного мира к африканским колониям.
Но чаще всего они подолгу сидели после ужина за столом под лимонным деревом. Тёплыми ночами в свете пары оплывающих стеариновых свечей и под пение цикад разговаривали, курили и пили вино. Однажды, предполагая, что неисчерпаемым источником алкоголя служит винный погреб, Мартин не удержался от вопроса, обязаны ли они восстановить все запасы перед тем, как уедут.
– Что? Нет-нет, – Густав размашисто повёл рукой, оставив в темноте огненный след сигареты. – После того, что случилось с дедом, бабушка вообще не пьёт. Да и я прикупил кое-что до вашего приезда. А то тоскливо, если все всегда трезвы.
– Что случилось с твоим дедом? – спросила Сесилия.
– У них был маленький катер. Однажды утром деда в доме не было, а когда бабушка посмотрела на море в бинокль, она увидела, что катер плавает без управления, сам по себе. Он свалился за борт. Возможно, был пьян, потому что тогда был полный штиль, и к тому же он забыл взять с собой сети.
– Какой ужас.
– Это произошло до того, как я родился. Его потом вынесло на берег. В любом случае, по части «горячительных напитков» бабушка слегка параноик. Но жизнь всего одна. И её нельзя прожить в тени утонувшего пьяницы. N’est-ce pas ?[112]
– Мудрые слова, – сказал Мартин.
– Это, кстати, море Гомера, – продолжил Густав, показав на бесконечную даль за скалами, которая приобрела в ночи фиолетовый оттенок вина или бычьей крови. – Гомер, как и некоторые умелые живописцы, знал, что синий – это грубое упрощение морских цветов. И он не позволил ни Одиссею, ни сиренам, ни кому-либо из этих сексуальных девиц на островах, как там их звали…
– Нимфы, – сказала Сесилия.
– Слушай, давай отправим тебя в Jeopardy [113], а на выигрыш поедем в Грецию.
– Volontiers [114].
– О чём я говорил? Я забыл, что хотел сказать.
– А я знаю, – сказал Мартин, – ты собирался сказать, что нигде, ни в «Илиаде», ни в «Одиссее», море не описывается как синее, хотя оно в этих текстах присутствует постоянно.
– Звучит так, как будто этим наблюдением я уже с вами делился.
– Да, делился.
– Но я же прав?
– Не уверен, – ответил Мартин. – Но я могу добавить кое-что, открывшееся мне сегодня: гекзаметр немного напоминает ритм волн.
Они в один голос попросили его процитировать что-нибудь в подтверждение. Мартин немного поломался, после чего всё же воздел руки к небу, призывая друзей замолчать, затянулся сигаретой и произнёс:
– Ладно, это когда Ахилл получает известие о смерти Патрокла. Посланника зовут Антилох, но это неважно…
И он прочёл:
Горе, Пелея отважного сын! От меня ты услышишь
Страшные вести, каким никогда не должно бы свершиться!
Пал Патрокл, и кипит над убитым кровавая битва, —
Голым уже! А доспех его снял шлемоблещущий Гектор.
Чёрное облако скорби покрыло Пелеева сына.
В горсти руками обеими взяв закоптелого пепла,
Голову им он посыпал, прекрасный свой вид безобразя.
Весь благовонный хитон свой испачкал он чёрной золою,
Сам же – большой, на пространстве
большом растянувшись, —
В серой пыли и терзал себе волосы, их безобразя [115].
Кусок был довольно мрачным, но Густав и Сесилия хлопали и свистели. Густав назначил его следующим великим скальдом Средиземного моря, который ещё чуть-чуть, и войдёт в историю со своим эпосом о тщете существования. Потом они начали обсуждать, какие исторические судьбы могли бы им выпасть. Густав, как уверял Мартин, точно был бы придворным художником в Испании или Италии в эпоху Ренессанса.
– Пиры и неограниченный доступ к алкоголю. Время от времени заставляли бы, правда, увековечить какую-нибудь благородную даму, но в целом жизнь была бы довольно приятной.
Мартин, парировал Густав, оказался бы рядом с Гутенбергом, аккурат когда тот разворачивал свою деятельность, а потом сорвал бы куш с его знаменитого изобретения книгопечатания в другом конце Европы.
– Ты бы с большим успехом печатал Библии, тем самым соединяя религию с зарождающимся капитализмом, то есть ты наверняка стал бы достопочтенным и уважаемым членом общества.
– А я бы, вероятно, ушла в монастырь, – сказала Сесилия.
– Ты говоришь это с пугающим оптимизмом, – сказал Мартин.
– Сами подумайте: тишина и покой. Времени навалом. Свободный доступ к богатой библиотеке. Прогулки в саду среди роз. Обильное питание три раза в день.
– Ты бы точно вызвала благородное восхищение какого-нибудь бедняги-рыцаря, – сказал Мартин, – и вошла бы в историю как дама из средневековой баллады.
– Ну, не знаю. Рыцари особого внимания на меня пока не обращают.
– Не скажи.
– Пока я пользуюсь успехом исключительно у нечестивых шутов.
Они рассмеялись, Густав даже икать начал. Потом Густаву захотелось окунуться в ночное море Гомера, и они с грехом пополам его остановили.
Существование во всех смыслах было райским, но вопрос в том, могло ли оно стать плодородной почвой для романа. Уильям Уоллес написал «Дни в Патагонии» в крайне сложных обстоятельствах и вопреки всему, а Мартин подозревал, что Йеспер, его главный герой, слишком доволен своей жизнью на горячей солнечной Ривьере. Необходимо что-то новое. Поэтому однажды вечером он уговорил Густава и Сесилию съездить в город. Сесилия вздохнула, смыла соль с волос и надела платье. Густав бормотал, что дома всё равно лучше, но переодел забрызганную краской рубашку и вымыл руки скипидаром. Мартин вызвал такси.
Они ели устриц в ресторане с белыми льняными скатертями, гуляли по старым улицам, нашли в гавани приятный бар, пили розе, снова пили розе, хохотали так громко, что люди оборачивались, но какое это имело значение – Мартин наполнил бокалы, чуть не уронив сигарету, – подумаешь, туристы, которые только и могут, что пялиться на тех, кто знает, что значит жить. Так выпьем же, chin-chin.
И вдруг Густав исчез.
Он встал из-за стола и вышел – в туалет? Непонятно, сколько времени с тех пор прошло. Мартин и Сесилия увлечённо спорили о Милане Кундере.
– Где Густав? – спросила Сесилия, как он было подумал, только для того, чтобы сбить его с толку, потому что ей показалось, что она проигрывает.
– Ты утверждаешь, – сказал он, лишь слегка запнувшись, – что он овеществляет портрет женщины, но разве дело здесь не в том, что женщина или, скажем так, «женщина» Кундеры – это, скорее доступ к… – Здесь Мартин сделал слабый жест, потому что где-то в пути потерял собственный тезис из вида.
– Его нет очень давно.
– Он наверняка сидит где-то и наблюдает за переливами света в гавани, – Мартин икнул.
– Но его сигареты тут.
Мартину пришлось согласиться, что это странно.
Сесилия позвала официанта. Он не видел их друга? Тот покачал головой. Тогда, в уютном ватном тумане опьянения, Мартин не почувствовал никакой тревоги. У Густава всё и всегда заканчивается благополучно, рано или поздно. Но Сесилия протрезвела и попросила счёт. Мартину показалось, что со счётом что-то не так, и он захотел обсудить это с официантом, но Сесилия взяла его за руку.
Не меньше часа они искали его на улицах, во дворах и всех заведениях квартала. Желание обсуждать литературу у Сесилии пропало напрочь. В конце они снова пришли к тому же бару в надежде, что он вернулся и ждёт их, но там его не оказалось.
– Наверняка ничего страшного, – сказал Мартин, – Густав всегда так поступает.
– Всегда? В самом деле?
– Ну, может, не всегда. Но такое определённо случалось. Он мог просто где-то вырубиться.
– Его могли ограбить.
– С вероятностью девяносто процентов грабить у Густава нечего.
Оба допустили, что он мог поехать домой. Всю поездку на такси Сесилия грызла ногти и смотрела в окно.
Но когда они приехали, дом был пуст, Густав не появился и на следующее утро. Сесилия хотела ехать в город, но Мартин уговорил её подождать до обеда.
Всё утро она ничего не писала.
В двенадцать они заметили силуэт вдали на дороге. Густав завязал на голове носовой платок, на носу были незнакомые солнцезащитные очки. Его мучила сильная жажда, но в остальном, по его словам, он чувствовал себя вполне сносно. Он немного проехал автостопом, а последнюю часть пути прошёл пешком.
– Где ты, собственно, был? – спросила Сесилия.
– Честно говоря – понятия не имею.
– Хорошо, где ты проснулся?
– В одном премилом парке.
– Но почему ты ушёл?
– Не помню, – пожал он плечами. – Наверное, там были плохие устрицы.
– От устриц провалов в памяти не бывает.
– Так или иначе, но я же здесь, да? И я, пожалуй, не прочь выпить и сыграть партийку в скрэббл. Как вы на это смотрите? Кто принимает вызов? Мартин? Вижу по твоим глазам, ты уверен, что выиграешь у такого раздолбая как я.
II
ЖУРНАЛИСТ: То есть возможности писателя выбирать тему ограничены. Но что вы думаете о выборе как таковом? Возможна ли свобода выбора?
МАРТИН БЕРГ: Да, пожалуй… есть ситуации, когда выбора как такового нет. Или единственный выбор – это выбор правды жизни. Если вы живёте с мыслью о смертном одре, то, наверное, столкнётесь с вещами, которые не сможете не совершить. И вопрос, таким образом, существует ли вообще… [Замолкает, похоже, погрузившись в размышления.]
ЖУРНАЛИСТ: Да?..
МАРТИН БЕРГ:…существует ли вообще какой-либо выбор.
В Париже целый месяц не было дождя, и платаны стояли серые от выхлопных газов. Гудело метро. Сигналили пыхтящие автомобили. Прохожие сталкивались друг с другом и шли дальше, не извиняясь. На фоне мглистого неба прорисовывались шеренги грязных фасадов. Неповоротливая мутно-зелёная Сена вяло текла к морю, ограниченная набережными с их битым стеклом, граффити, бляшками жвачек и американскими туристами, фотографирующими друг друга.
Мансарда оказалась меньше, чем Мартин её помнил.
Переполненная пепельница, которую забыли вытряхнуть. На подоконнике засох птичий помет. Мартин вздохнул и раздвинул диван-кровать.
Пока они с Сесилией путешествовали по Европе, Пер Андрен совершал велопробег с англичанкой – той самой, которая так и не оказалась разносчицей СПИДа. Вернулся на несколько кило вина-и-сыра стройнее и загорелым, как Хемингуэй. Лиззи из Бата не останавливало ни похмелье, ни спущенная шина, что в итоге и пробудило в Пере джентльменский инстинкт соревнования. Как правило, они преодолевали пятнадцать миль [116] в день с тяжёлым багажом. И уже договорились следующим летом поехать на велосипедах в Испанию.
– Mais d’abord, le trimestre d’automne [117], – сказал Пер, встряхивая твидовый пиджак, всё лето провисевший в шкафу. – Кто-нибудь видел мой портфель?
Начало учебного года у Мартина было любимым сезоном. Само словосочетание уже немедленно рисовало в памяти прохладное утро, поездку на велосипеде до университета, свежевымытую аудиторию, глянцево-чёрную доску, на раме которой лежит полная коробочка с мелом, отточенные карандаши и неисписанные тетради. Перекур у кирпичной стены с однокурсниками, слепящее солнце, обсуждение новых лекторов. А потом привычный тур по букинистам в поисках литературы из списка. И кофе в «Пэйли», куда приходит Сесилия с наброшенным на плечи плащом, улыбается, машет рукой, наклоняется, чтобы поцеловать его, и плавно опускается на стул напротив…
– Серьёзно. Кто-нибудь видел мой портфель? – повторил Пер.
– Pierre, mon ami [118], успокойся, – проговорил Густав, – твой портфель на шляпной полке.
Пер облачился в пиджак, хотя погода ещё позволяла без него обойтись, взял портфель и ушёл в Сорбонну.
Густав лежал в кровати, на животе последний номер журнала «Инрокуптибль», рядом книга – ненадёжная подставка для чашки кофе.
– Как же нам там было хорошо, – произнёс он ни с того ни с сего. – А представляешь, если бы так было всегда.
– Даже от такого можно устать, – ответил Мартин, не отрывая взгляда от пишущей машинки. Он надеялся, что его голос транслирует, что он чрезвычайно занят своим Романом.
В Антибе он сделал ещё тридцать вполне сносных страниц. На Ривьере его протагонист попадал в разные противоречивые ситуации. Появилась женщина, но то, какой она получалась, Мартина не устраивало. Она была как бы неуловима. Непонятно, почему Герой романа Йеспер так сильно ею увлечён. Нужно что-то такое… да, что-то нужно. Нужно то, что её выделяет. Поднимает её внутритекстуальный статус от просто женщины до Женщины. Может, шляпа-котелок?
– Не знаю. – Густав потянулся за сигаретами. – Понятно, что Сесилия должна сначала закончить учёбу. Но если бы она тоже писала… А если нам надоест, мы отправимся в Марсель. Или в Ниццу и пойдём в казино.
– И ты там, как всегда, вчистую проиграешься, а Сесилия прочтёт небольшую лекцию о том, что все игроки в конечном итоге проигрывают, а казино можно рассматривать как микрокосм капитализма, – заметил Мартин.
– Бабушка точно разрешила бы нам там пожить. Она всё время жалуется, что её французские приятельницы – это не вполне то, что она бы хотела.
– А откуда мы бы брали деньги?
– Я могу продать несколько картин. Придумаем что-нибудь.
– Мне нужна работа, – сказал Мартин. – И, возможно, машина, чтобы я мог ездить на эту работу каждый день. Так, как сейчас, больше нельзя. Стипендия скоро кончится, и за мои труды туристы мне, увы, не платят. На самом деле никто не платит мне за мои труды. И, честно говоря, я плохо представляю, как мне выкрутиться.
– Для начала тебе не надо злиться, – сказал Густав.
– Я не злюсь.
– У тебя злой голос.
– Мне просто нужно хоть что-то сделать из этого… дерьма.
– Это не дерьмо. Прекрати называть это дерьмом.
– Пойду пройдусь немного, – сказал Мартин и сгрёб со стола тетрадь и ручку.
Вместо привычного кафе на углу он отправился дальше, к Монпарнасу.
Он привык говорить с Сесилией, когда начинал где-то буксовать. Йеспер только что прибыл поездом в Канны. Мартин попытался представить голос Сесилии. O’кей. И что он там делает? Что он там делает в первую очередь? Кого встречает? В «Клозери де Лилас» Мартин заказал кофе и начал листать записную книжку.
И так же, как на той вечеринке весной, он не сразу заметил её появление. Осознание пришло как бы постепенно. И сейчас, на миг оторвав взгляд от страницы, он увидел, что она здесь, сидит за одним из соседних столиков. Он не сообразил, кто это, но потом вспомнил: девушка в красном свитере на вечеринке того типа, который считает себя фотографом.
Мартин попытался снова сосредоточиться на тексте.
Но теперь он её узнал, и уже не мог не прислушиваться к её голосу, когда она делала заказ. Она вытащила из сумки газету. Прошло минут двадцать, всё это время она читала, а Мартин лихорадочно строчил в тетради и выкурил четыре сигареты.
Потом она встала и ушла. Мартин смотрел ей в спину, пока она не скрылась в толпе.
И дрожащими руками закурил пятую.
Мартин не очень хотел отмечать свой день рождения, но Пер и Густав устроили в мансарде праздник. Нечто подобное Мартин и представлял, когда думал, что будет жить в Париже в статусе молодого амбициозного писателя. Комната была забита людьми, Мартин не знал и половины из них, под вибрирующие звуки нового переносного магнитофона Пера велись громкие разговоры как минимум на четырёх языках, и клубы дыма поднимались до самого потолка. Вино в неограниченном количестве. Мартин беседует со всеми, кто-то подливает шампанское ему в бокал. В мыслях он формулирует письмо Сесилии. Поскольку имелось всего три диска, Боуи и какой-то джаз, то весь вечер их ставили снова и снова. Пер оседлал любимого конька и исполнял на вечеринке роль фотографа – снимки я тебе покажу. Густав олицетворял собой идею «Художник в юности», только берета не хватало…
Потом все разошлись. Густав вырубился. Пер ушёл с Лиззи – на следующей неделе она собиралась вернуться в Англию. Мартин взялся наводить порядок: выбросил окурки, собрал пустые бутылки. А когда мансарда приобрела нормальный вид, наполнил бокал и сел в открытом окне, вытянув ноги на крышу. Кровля была ещё тёплой. Париж играл огнями.
До начала лета у него в распоряжении всё ещё оставалось время, но пик был пройден, и год быстро катился к концу. Он загибал пальцы – всего три месяца до декабря. Он, конечно, может задержаться и дольше, но тогда нужно искать работу. И что-то решать с Сесилией. Она могла бы переехать сюда. Они могли бы жить вместе в однокомнатной квартире с большими окнами. Зимой, наверное, будут сквозняки, и туалет, возможно, на лестнице, но зато богемная хозяйка, которую все называют «мадам», и горячие круассаны на завтрак. Хотя как он найдёт эту квартиру? Сколько она будет стоить? Сесилия вообще захочет уезжать? Он попытался вспомнить, на каком она курсе, но как это определить, если она учится параллельно на двух факультетах и на одном должна получить степень кандидата филологии, а на другом магистра политологии? Весной она писала диплом, он был по истории идей или немецкому? И что у неё с социологией? Она может уехать на семестр по обмену? Может, она тоже будет писать? Нет, зарабатывать этим Сесилия не захочет. Но, может, она захочет написать здесь магистерскую?
Если время и дальше будет так лететь, то скоро он кубарем покатится к тридцати. Пока этот возраст являл собой чисто теоретическую конструкцию, слегка напоминающую логические понятия из философии.
Он допил вино, хотя его уже немного подташнивало. На кровати под балдахином храпел Густав.
Мартин решил вернуться в Гётеборг с готовой рукописью. Он почти физически ощущал тяжесть книги, а перед его внутренним взором парило отпечатанное имя автора – МАРТИН БЕРГ. Но на письменном столе по-прежнему лежала огромная стопка исчёрканных шариковой ручкой листов, а заправленная в машинку страница под номером 105 начала потихоньку пылиться. Он снизил нагрузку с определённого количества слов до определённого количества часов, потому что важно ведь не то, сколько он написал, а качество написанного. Джеймс Джойс тоже писал не так уж много слов в день. Уильям Уоллес мог неделями мучиться над одной и той же страницей, прежде чем его удовлетворяло написанное. Хемингуэй переписывал первую главу «Фиесты»…
– Знаю, тридцать девять раз, – сказал Густав. – И в этом был смысл. Продолжай.
– Тебе не надо в музей или ещё куда?
– Может, попозже, я ещё не решил.
Он так и не встал, и сейчас, лёжа в кровати, писал так называемый ежемесячный отчёт матери – краткий и подкорректированный конспект их парижской жизни, в которой Мартину часто отводилась выдающаяся роль. Родители Густава считали Мартина типом, которому можно доверять, и верили, что он «хорошая компания», что, возможно, было правдой, но тем не менее, очень раздражало.
Мартин вернулся к пишущей машинке. Он зашёл так далеко, что дал женщине имя – Летиция, в честь старой песни Генсбура, – но контуры её так и оставались размытыми, особенно если сравнивать её с Йеспером. Йеспер, это утверждали и Густав, и Пер, получался достоверным. Он ожил. Но вот Летиция… Мартин вздохнул, затушил выкуренную наполовину сигарету и посмотрел на лист бумаги. Слова выглядели красиво. Выглядели как настоящий фрагмент романа. Он закурил новую сигарету и прищурился в дыму так, как делал фотограф, приятель Пера.
Ему нужно вдохновение, что-то, что его поведёт. Кто-то вроде той, в красном свитере. La Femme avec le Pull Rouge [119]. Она могла бы стать для него прообразом, Густав ведь тоже пишет, глядя на натурщиц. На самом деле ему нужно с ней встретиться, понаблюдать за ней более внимательно, зафиксировать все те мелкие детали, которые ему потом пригодятся. Попросту поймать суть. Материал. Материал, необходимый для книги. В этом нет ничего плохого. Любому писателю всегда нужен материал. А как его найти? Как найти материал, если сидишь за письменным столом в душной мансарде? Материал надо сначала собрать, потом переработать и воплотить в образах. Именно это и есть литературное творчество. Сбор, переработка.
Это была первая интересная идея, посетившая Мартина за последние дни, и он думал об этом постоянно.
– Ты куда? – крикнул Густав. – Можешь купить вина на обратном пути?
«Sur ma Remington portative j’ai écrit ton nom Laetitia» [120], – тихо бормотал он, спускаясь по лестнице на улицу с записной книжкой в кармане.
В последующие дни, шатаясь по Монпарнасу, Мартин смотрел на город новыми глазами. Осеннее солнце плавило улицы. Ветер раскачивал кроны платанов. Толпа казалась ему оживлённой. Он шёл в «Ротонду». В «Селект». В «Клозери де Лилас». Садился за столик и, полуприкрыв глаза, представлял, что переместился во времена Уоллеса, и в это даже можно было поверить, особенно сейчас, когда уехали американцы и вокруг звучала только французская речь. Её он нигде не видел, но велика ли была вероятность этой встречи? Он воссоздавал в тексте её образ. Нежные белые запястья. Тёмные волосы, падающие на плечи. Едва заметный кивок, с которым она разворачивала газету. Он воображал их первый разговор и записывал его для Йеспера и Летиции.
Она наклонила голову, обнажив ванильно-белый затылок. А потом посмотрела вверх: взгляд быстрый, мимолётный, манящий. Или ему показалось? В полумраке поблёскивал её красный свитер. «Я вас узнала, – произнесла она. – Вы обычно сидите в кафе у Вавин, верно?» И поскольку это действительно было так, ему оставалось лишь признаться, что обычно он сидит именно там. Она рассказала, что несколько раз проходила мимо. Он польщён тем, что она его узнала, и не хотел притворяться. Нащупывая тему для разговора, схватился за первую: «Вы живёте где-то рядом?» – «Нет», – ответила она и улыбнулась.
В час ночи Пер осторожно заметил, что из-за стука пишущей машинки, ему трудно уснуть.
– Но у тебя, похоже, вдохновение. И это отлично, правда.
В сентябре пошла новая волна террористических атак. Бомбы взорвались в казино «Дефанс», в ресторане и ратуше. Опять «Хезболла» или кто там ещё. Несколько morts [121], много blessés [122]. Мартин листал «Монд» жирными от утреннего круассана пальцами. Установлена какая-то связь с каким-то ливанцем, сидевшим в тюрьме. Мартин пытался разобраться, потому что об этом можно будет поговорить с Летицией, если он когда-нибудь её встретит.
В дверях появился Густав с блоком «Голуаз» под мышкой.
– Опять что-то взорвали?
– Ресторан на Елисейских Полях.
– Хорошо, что мы туда не ходим. А то известное дело – пришёл и вляпался в какой-нибудь долбаный политический акт.
– Но зато для карьеры умереть молодым всегда хорошо, – сказал Мартин.
– Конечно. Но тогда лучше умереть, погрязнув в разврате. Как Джим Моррисон, или Дженис Джоплин, или Джексон Поллок, или… что-то у меня народ подбирается исключительно на «джи».
– Поллок вроде на машине разбился, – заметил Мартин.
– Да, но он был сильно поддатый. – Густав опустился на стул напротив. – Джими Хендрикс, Брайан Джонс. Чёрт, ты когда-нибудь обращал на это внимание – тут ни одного имени без «джи». Похоже, мы вышли на след. Джонс, Джим, Джими, Джоплин, Джексон. Конспирология?
– Думаю, в общем знаменателе наркотики.
– Точно. А что все делали до наркотиков?
– Болели сифилисом.
– Ну конечно. Сифилис. Ван Гог. Мунк. Ницше, – перечислил Мартин.
– Интересно, СПИД получит такой же культурный статус, как сифилис?
Густав вытащил из бумажного пакета последний круассан и ел его, разделяя на полоски.
– СПИД слишком страшный, – сказал Мартин. – Плюс от него умирают не художники, а геи.
– И Мишель Фуко.
– Фуко был геем.
– Тогда лучше сифилис, – сказал Густав. – Медленно подступающее безумие, взявшееся ниоткуда. Это что, изнанка гениальности? Икар, наказанный богами? Или ты просто неаккуратно трахнулся с провинциальной проституткой? – Мартин рассмеялся.
– Уж лучше так, чем если тебя взорвут, потому что кто-то разозлился из-за того, что кого-то посадили в тюрьму, – продолжил Густав. – Пока не было ни одного случая, чтобы погибшего в результате непонятного террористического акта признали великим художником.
– Разве только тебя прикончит RAF [123], – сказал Мартин. – Или умертвит лично Гудрун Энслин [124].
– От rive droite [125] лучше держаться подальше, – сказал Густав. – Не будем лишать себя шанса крякнуть каким-нибудь более художественным способом и стать недосягаемо великими после смерти. Хотя рискнуть всё-таки придётся. Приятель Пера с Республики снова устраивает вечеринку.
– Какой приятель?
– Тот, который думает, что он крутой. Фотограф. Если мы проберёмся туда под покровом ночи, то, возможно, уцелеем.
– Тот, у которого мы были весной?
– А мы не можем раздобыть где-нибудь эти лыжные маски, которые носят грабители?
– И ты ушёл раньше, потому что хотел попасть в какой-то клуб, который мы долго искали, а когда нашли, оказалось, что за вход надо заплатить уйму денег, и мы отправились пить виски домой, да?
– Таких вечеров было море. Это имеет какое-то значение? У приятеля Пера вечеринка. Единственная проблема, как я понимаю, заключается в том, чтобы добраться живыми на правый берег и обратно… может, такси?
Они отправились туда, и Мартин испытал облегчение, когда нигде не увидел брюнетки в красном свитере. Он запасся вином. Поболтал с приятелями Пера по Сорбонне. Он увлечённо рассказывал кому-то, что Фуко не дали место в докторантуре Уппсальского университета, потому что посчитали его слишком странным, когда вдруг заметил, что в комнату вошла она.
Ловушка захлопнулась, третий звонок прозвучал, на то была воля Вселенной, и вот уже Мартин подносит ей зажигалку и спрашивает, как её зовут, и это уже первые строки короткого и напряжённого рассказа, где главным разделительным знаком станет запятая, за которой последует многоточие. И вот Мартин Берг сидит на диване рядом с Дайаной Томас, и его рука лежит у неё на плече, а его левая нога прижата к её правой, и кто-то поднимает полароид, а Мартин поднимает свой бокал, щелчок, и всё уже необратимо.
III
ЖУРНАЛИСТ: Насколько автобиографичны тексты того периода?
МАРТИН БЕРГ [пьёт воду, слегка кашляет]: Насколько? В процентах?
ЖУРНАЛИСТ [взмах рукой]: В них есть автобиографическая составляющая?
Поскольку телефона у них не было, не было и безответных гудков, притягивающих тишину. Не было ожидания. Проснувшись утром после вечеринки и посмотрев на часы, Мартин понял, что с того момента, когда он, прислонившись к стене, обнимал тёплую талию Дайаны, прошло меньше двенадцати часов. Меньше двенадцати часов назад её тихий смех звучал совсем рядом с его ухом, хотя с тем же успехом это могло быть двенадцать лет назад. Телефонами они не обменялись. И никогда больше не увидятся. И хорошо, потому что тогда он сможет писать домой Сесилии с чистой совестью. (Во всяком случае, с меньшими угрызениями.) Не придётся недоговаривать и скрывать, как он уже себе представлял. Всё почти невинно.
Через несколько дней Мартин в недоумении смотрел на адресованное ему письмо с незнакомым почерком на конверте.
Внутри оказался полароидный снимок – он и брюнетка в красном свитере, и записка: дата, время и подпись «Дайана».
С их первого свидания он вернулся на следующий день в два часа дня. Дома никого не было. Он лёг в кровать и немедленно уснул.
Ближе к вечеру объявился Густав, шумел, звенел бутылками и наконец неоправданно громко хлопнул дверью. Мартин растерянно моргал. Обессиленное тело болело, как будто он бежал Гётеборский полумарафон, после чего отрывался на вечеринке.
– Где ты был вчера? – спросил Густав, не глядя на него.
– Вырубился на диване у Пауля и немца.
Густав кивнул, на лице вспыхнула подозрительная улыбка.
– С перепоя?
– Причём дикого.
– Пойдём есть пиццу?
– Bien sûr [126].
В последний месяц Густав сбросил килограммы, набранные летом. Ноги – спички в чёрных джинсах. Старая тельняшка болтается на груди. Джинсовая куртка явно велика. Вместо соломенной шляпы фуражка. Вместо сандалий разваливающиеся баскетбольные кроссовки. Пожилые дамы смотрели ему вслед с осуждением, а Мартин почему-то чувствовал, что критика направлена в его адрес, потому что он недостаточно заботится о своём друге. Хотя вряд ли Мартин был виноват в том, что завтрак Густаву заменяли две сигареты, а об обеде он чаще всего забывал.
Съев только половину своей пиццы, Густав отложил в сторону нож и вилку и заказал ещё одно пиво.
– Написал что-нибудь?
Мартин с набитым ртом покачал головой, а проглотив, сказал:
– Пока нет. А ты?
– Не-а. С тех пор, как мы вернулись, всё только хуже и хуже.
Начинался сезон смертной тоски, и никуда им от него не деться, пока Густава снова не разомкнёт. Мартин, видимо, не удержался от гримасы, потому что Густав спросил:
– Ты хочешь что-то сказать? – В голосе звучало явное раздражение.
– Нет, я просто подумал… так всегда бывает. Сначала всё хорошо, потом плохо. А потом всё снова хорошо. Но тебя охватывает паника, и кажется, что плохо будет вечно.
Густав тёр переносицу большим и указательным пальцами.
– Дело не только в этом.
– А в чём тогда?
– Ну… Просто у меня самого спад. Давай лучше сменим тему.
Вскоре пришло очередное письмо от Сесилии. Несколько дней оно пролежало рядом с пишущей машинкой.
– Что нового в Гётеборге? – спросил Густав, заметив конверт. – Всё равно это сложно – когда человек, с которым ты вместе, так далеко.
– Да, – ответил Мартин.
Когда Густав вышел в туалет, Мартин распечатал письмо и пробежал его глазами. И слава богу, потому что, вернувшись, Густав спросил, как там эссе о «Сердце тьмы»:
– Его напечатали?
– Э… да, напечатали.
– Круто!
– Да. Потрясающе.
– Поздравь от меня, когда будешь говорить с ней в следующий раз. Или я лучше сам позвоню. У тебя есть монеты?
Мартин наблюдал за ним из окна. Вот он вышел из парадной. Приблизился к таксофону на углу. Жестикулирует, плечи трясутся от смеха. Идёт назад.
Мартин заправил в машинку лист бумаги, но ни одного слова для ответа найти не смог.
На следующий день CSPPA или «Хезболла» взорвали бомбу в магазине «Тати» на их улице. Это случилось в среду, занятия в школах отменили. Семеро погибших. Рю де Ренн была забита скорыми и полицейскими машинами. Когда через несколько дней Мартин проходил мимо, на тротуаре по-прежнему лежали осколки стекла.
– «Тати» для тёток. Хорошо, что мы туда не ходим, – сказал Густав.
– Густав… – вздохнул Пер.
Мартин лежал в кровати и думал, когда он в следующий раз встретится с Дайаной Томас.
Потом их роман покажется ему более продолжительным и содержательным, чем на самом деле.
Мартин сможет перечислить все их свидания с точной датой и количеством проведённых вместе часов. Он будет помнить, сколько раз они ходили в ближайший бар на набережной канала Сен-Мартен (четыре). Сколько раз занимались любовью в её квартире в Бельвиле, в этом таинственном месте с полами в шахматную клетку и красными шалями, наброшенными на плафоны (пять). Он сможет шаг за шагом воспроизвести ход событий в тех случаях, когда она говорила, что всё кончено, но потом передумывала (таких случаев было два с половиной).
Она работала официанткой, но хотела заниматься литературой. Знакомый её знакомого имел какое-то отношение к какому-то издательству, куда её обещали устроить. Пока же она вкалывала в ресторане в шестнадцатом аррондисмане. Хорошие чаевые, но тоска смертная. Мартин представлял её в униформе – на работе она переодевалась – и в его воображении появлялось чёрное платье, белый передник и, наверное, шляпка. В остальное время Дайана чаще всего носила тот самый красный свитер, который был ей слегка коротковат, и когда она поднимала руки, можно было увидеть полоску живота. Белую, как сливки, кожу. Дайана не придавала одежде никакого значения, надевала то, что первым попадалось под руку. Чаще всего это были «ливайсы», раздражающе похожие на те, что носила Сесилия.
Поначалу думать о Дайане было приятно, но потом это превратилось в мучение. Он терял нить разговора. И смотрел на белый лист бумаги перед собой, пока сигаретный дым лениво поднимался к потолку. И он решил, что освободиться от этой одержимости Дайаной можно, только встретившись с ней. Всего один раз – и он выключит эту систему навсегда. Но он всегда попадал в один и тот же замкнутый круг: Она хочет увидеться? Она не хочет больше видеть его? Если да, то почему? Он сделал что-то не так? Как истолковать ту её фразу, тот взгляд?
Он погасил окурок и напечатал одно предложение. Ему хотелось, чтобы Йеспер и Летиция остались вместе, но для романиста это, видимо, был плохой выбор. Получится мелодрама. Он же не может писать о счастливой любви.
И Мартин оставлял попытки, надевал куртку и шёл бродить по городу.
У них не было ни одного свидания, когда они не занимались бы любовью.
В тот первый раз она привела его в свою однокомнатную квартиру в восточной части города, неподалёку от кладбища, на котором однажды они проведут несколько часов, разыскивая могилу Джима Моррисона. На самом деле, думал он, пока они трахались на кухонном столе, он предаёт Сесилию не сейчас, не в этот момент. (Хотя, если честно, в процессе Мартин ни о чем особенно не думал; это пришло позже, когда Дайана быстрым движением снова натянула свои пятьсот первые «ливайсы» и спросила, хочет ли он что-нибудь выпить, может, пива.) Он предал Сесилию, уже когда пошёл на встречу с Дайаной. Когда они сели в метро. Когда он поднимался вслед за ней по лестнице. А если копать совсем глубоко, то, может, предательство произошло ещё раньше? На вечеринке у Люсьена. Когда он протянул ей зажигалку и представился. Или позже, когда просунул руку ей под свитер и она улыбнулась.
На фоне всех этих предательств, и микроскопических, и более крупных, разве имеет значение собственно половой акт? Разве ущерб не нанесён до того? В морально-философском плане? Если бы он совершил все эти шаги, но в решающий момент, когда Дайана расстегнула джинсы, отступил, – это можно было бы считать смягчающим обстоятельством?
И поскольку они всё равно уже переспали, то можно с тем же успехом сделать это ещё раз.
Через пару недель она перестала отвечать на звонки. Он снова и снова набирал номер, но с тем же успехом сигналы можно было посылать в космос.
Аккурат когда он сидел и думал, не стоит ли написать письмо, явился Пер и предложил пойти выпить к одному из его приятелей по Сорбонне. Мартин отреагировал скептически, пока не узнал, о каком приятеле речь: приглашал тот самый самовлюблённый фотограф.
Они пошли втроём. Пер, получивший максимальный балл за сочинение, пытался приободрить Густава, но тот по-прежнему грустил. Мартин шёл на полметра позади них и почти ничего не говорил.
Они прибыли на место. Позвонили в дверь. Надеяться вряд ли стоило.
Но Дайана там была. Он сразу же узнал её затылок. Она оглянулась посмотреть, кто пришёл, но Мартин старательно притворялся, что её не замечает, и не успел увидеть выражение её лица.
Через какое-то время она к нему подошла. Они расцеловались в щёки, обменялись вежливыми фразами. Взгляд Густава жёг Мартину спину.
– Я тебе звонил, – сказал он, когда был уверен, что Густав не слышит. Она посмотрела в свой бокал.
– Я уезжала.
Разумеется. Так просто.
Он спросил куда. Она ответила «Рошель» и спросила, писал ли он le roman, и он сказал oui, naturellement [127], и она спросила, это роман о ней, и время текло одновременно очень быстро и очень медленно, и он смотрел в её глаза, карие и влажные, и будущее становилось физически осязаемым, он видел, как она стягивает свитер через голову, чувствовал, как складывается пазл, в какой-то момент промелькнуло лицо Сесилии, но он притворился, что не заметил его, что случилось в Париже, остаётся в Париже, господи, нужно жить, молодость даётся только раз, есть мгновения, когда не надо ни о чем думать.
– Возможно, – ответил он.
Пер ушёл домой рано, но Густав настаивал, чтобы они с Мартином остались. Он сидел на кухне, крутил самокрутки, пил водку и говорил об искусстве. А потом вызвал такси и громко позвал Мартина, и Мартин почувствовал, как его тело поднимается с дивана, на котором он сидел, беседуя с Дайаной и ещё какими-то людьми.
Он поднял руку и по-армейски отдал честь Дайане и остальным.
– À la prochaine [128], – сказал он, и они вышли на лестницу.
Неужели это всё обо мне.
Он мог подождать.
Вскоре после этого Дайана прямо сказала, что продолжать отношения – плохая идея, что они явно скатываются к катастрофе и в этом по большей части виновата она.
– Je suis impossible [129], – проговорила она без особой печали, – и с этим, увы, ничего не сделать. Rien [130].
Но через несколько дней снова захотела встретиться.
Стараясь писать так, чтобы это не выглядело как дневник, Мартин пытался понять, что такого особенного было в Дайане. Пер решил, что у Мартина наконец сдвинулось дело с романом. Сесилия, писал он, была его духовной спутницей. Она олицетворяла ту любовь, которой не угрожает любовь другая, практикуемая им с Дайаной. Любовь во Плоти. Но сколько бы длинных эссеистических заметок Мартин ни писал, сколько бы он ни ссылался на Сартра/де Бовуар, трансцендентную/контингентную любовь, принимать идею одновременного существования двух женщин он, похоже, отказывался всем своим существом. Если сердце заполнялось одной, о другой оно, кажется, забывало. Ему хотелось поговорить об этом с Сесилией. Чисто философски.
Он по многу раз писал «я люблю Сесилию» – и это не казалось ложью.
Он слышал, как она говорит, сухо и по сути: А если бы я была с кем-то другим? Даже сейчас сама эта мысль казалась ему невыносимой.
Когда они расставались, Дайана просто говорила «увидимся». И никогда не уточняла когда.
И Мартин осознал, сколько времени может отнимать ожидание. Просыпаешься утром, и тут же приходит мысль: возможно, сегодня.
Ты ждёшь, пока завтракаешь. Ждёшь, пока пишешь слова, смысла которых не улавливаешь. Ты разоблачаешь себя, решая уйти из библиотеки и вернуться домой ровно тогда, когда должен прийти почтальон. Когда резко открываешь почтовый ящик и быстро перебираешь его содержимое.
Потом всё начинается сначала. Решаешь позвонить в определённое время и ждёшь. Ждёшь, разговаривая с друзьями, ждёшь, пытаясь ответить что-нибудь умное.
Ждёшь, пока идут гудки.
Она не отвечает, и ты смотришь на только что повешенную трубку. Но, может, в эту минуту она сидит и пишет письмо? Может, именно сейчас, вечером, она идёт опустить его в ящик, чтобы не забыть завтра? Или она уже отправила его, и письмо лежит среди тысяч других в мешке и ждёт сортировки? Может, оно уже отсортировано и находится в ближайшем почтовом отделении?
Ждёшь, пока опьянеешь. Ждёшь, когда пойдёшь домой. Ждёшь, пока уснёшь.
И к тому моменту, когда от неё приходит известие, ты почти сдаёшься.
Но тут начинается новое ожидание, лихорадочное ожидание дня и часа. Ожидание мгновения, когда ты узнаёшь её лицо в толпе. Ожидание того, когда вы вместе пойдёте домой. Когда она снимет одежду. Когда между ней и тобой исчезнет расстояние.
Он понял, что само время может стать непостижимым. Ещё несколько дней назад всё было хорошо, а теперь ты в любую минуту рискуешь провалиться в бездну отчаяния. Настоящее простирается во всех направлениях. Что дальше – не видно. Указатели времени, имевшие раньше смысл, больше ничего не значат. В следующую субботу? На Рождество? Пожимаешь плечами. Конечно, хорошо.
Листопад. Тяжёлое небо над крышами. Оттенки серого сланца и свинца в переливах Сены. Колокола судного дня в церквях. Собачье дерьмо на тротуарах. Пластиковые пакеты, плывущие по каналу Сен-Мартен.
Сесилия писала. Он не мог вскрыть конверт.
IV
МАРТИН БЕРГ: Нельзя забывать, что вымысел – это всегда вымысел.
ЖУРНАЛИСТ: Вы не могли бы рассказать что-нибудь о том, как вымысел соотносится с пережитым опытом?
Две долгие недели ноября от Дайаны ничего не было слышно. Я должен был догадаться, думал он спустя время.
Она говорила, что собирается уехать. Надолго? Да всего quelques jours [131].
Разговор состоялся, когда она причёсывалась и собиралась на работу. Они должны были доехать вместе на метро до площади Шатле, этот маршрут Мартин ненавидел и иногда, расставшись с Дайаной уже на улице, шёл до следующей станции пешком. И всё ради того, чтобы стереть расстояние, разраставшееся между ними в присутствии других людей, стереть тот миг, когда она, прощаясь, быстро целовала его в щёку, как любого другого знакомого. Впрочем, именно в тот день его ничего не беспокоило. Напротив. Он пожелал ей хорошей поездки, потом пошёл домой и лёг спать.
Это был редкий случай, когда он ночевал у неё. Обычно он отказывался оставаться до утра, что, по иронии, давало ему некоторый психологический перевес. Дайана демонстративно вздыхала, когда он вставал с кровати, и по мере того как он надевал свою одежду, она снимала свою. Пусть и поздно, но, возвращаясь домой, он старался не смотреть в глаза Густаву. Приличия соблюдались, если хотя бы часть ночи он проводил один в собственной кровати. Если бы он совсем не ночевал дома, это выглядело бы подозрительным.
– Зря ты ушёл в загул, – донёсся из ниши голос Густава. Он курил, лёжа под своим балдахином. В динамиках тянувшего кассету магнитофона звучало что-то похожее на «Ashes to Ashes».
– Я не успел на последний поезд в метро.
– Черт. А где ты был?
– Недалеко от Порт-д’Орлеан.
– Я имел в виду у кого.
– Если честно, понятия не имею. У какого-то приятеля…
– Дай угадаю. Это был приятель Пауля и того немца.
– Нет, только Хенрика. Пауль заболел.
– А почему с собой не позвал?
– Тебя же не было дома, когда я уходил. И, кстати, ты недолюбливаешь и Пауля, и Хенрика.
– То есть его уже повысили до Хенрика.
– Ты, помнится, называл его типичным немецким гомиком с претензиями. Что бы это ни значило. Мне он кажется приятным. И потом, зачем тебе идти со мной, если ты всё равно будешь там сидеть и злиться?
Густаву удалось в лежачем положении артистически подёрнуть плечами. Он начал скручивать самокрутку, и повисло долгое напряжённое молчание. Мартин пожалел, что дома нет Пера. Тот терпеть не мог плохое настроение и обычно секунд за пять придумывал, как растопить лёд.
Разложив диван-кровать, Мартин занялся постельным бельём, хотя сна не было ни в одном глазу, да и усталости он больше не чувствовал.
Густав сдался первым:
– И что, было там что-то весёлое?
– Не особо.
– Никаких эксцессов?
– Ну, какие-то люди забили в углу косяк. А хозяин вечеринки в основном сидел в спальне и ругался со своей девицей. Хенрик рвался в клуб, но вместо этого мы выпили бутылку фернета.
– М-да, похоже, я ничего не потерял.
– Это точно.
Это была гениальная ложь, потому что всё было правдой. Мартин действительно встретил Хенрика по прозвищу «немец» (изначально приятеля приятеля Пера). Вечеринка действительно была довольно скучной, Мартин пошёл туда по единственной причине: ему хотелось побольше пообщаться с настоящими французами, ну, и до Дайаны оттуда недалеко. И у них действительно была бутылка фернета. Но почти всю выпил Хенрик. И когда он застрял в ванной, Мартин слинял.
Густава эта купированная правда, похоже, удовлетворила. И в знак примирения он переместился на диван-кровать, чтобы сыграть в карты.
Когда зашло солнце, никто из них не потрудился включить свет, они лежали в полутьме, говорили ни о чём и курили. Кассета закончилась, и они уснули.
Потом Мартин не раз и в подробностях восстанавливал события того дня, после которого Дайана надолго исчезла, и не мог припомнить, чтобы у него возникали какие-либо дурные предчувствия.
Сесилия прислала три письма за три же недели, он на них не ответил, и четвёртое письмо не пришло.
Сначала он почувствовал облегчение, больше не нужно было помнить о невскрытых конвертах, лежащих под кроватью в коробке из-под обуви. Но он бы не удивился, если бы вдруг узнал, что Густав, чемпион мира по безответным письмам, умудрился нацарапать ей несколько строк. Это подчеркнуло бы тот факт, что Мартин, процветая и пребывая в полном здравии, просто не отвечает на её письма.
Единственным спасением было то, что Густав не знал, что Мартин не отвечает, плюс то, что у Густава было искажённое восприятие времени. Однако это не может помешать Сесилии написать Густаву и спросить, почему Мартин не отвечает. Что так же плохо. И даже хуже.
И Мартин заключил пари с судьбой: сейчас он прочтёт и ответит на её последнее письмо, и это даст ему право пойти и позвонить Дайане из телефонной будки.
В письме был осторожный упрёк за то, что он не отвечает, и всякая всячина об учёбе и родственниках, с которыми она недавно повидалась на дне рождения брата. Не больше страницы, нейтральный тон, такое письмо она могла написать кому угодно.
Мартин сварил кофе, вытряхнул пепельницу, протёр пыль с клавиш, вынул заправленный лист и вставил новый. Потянулся, хрустнул суставами и приступил.
Написал, что подхватил ангину, что действительно отвратительно чувствовал себя, пока не пошёл в больницу, где ему выписали мощные таблетки. Написал, что думал о ней (правда, пусть и не совсем так, как она могла представить) и что он по ней скучает (тоже правда, на метафизическом уровне). Добавил немного воды о Париже и Густаве. Он старался изо всех сил, но получилось всё равно меньше полутора страниц. Закончил жизнерадостно: Скоро ещё напишу! Люблю, очень, Мартин.
Довольный собой, потопал к почтовому ящику, который располагался рядом с таксофоном.
Он не удержался и позвонил, ответа не было. Он прождал не меньше двадцати гудков и, повесив трубку, тут же пожалел об этом.
Легко представил равнодушное лицо Дайаны, которая ждёт, когда телефон наконец замолчит.
По иронии судьбы, он действительно вскоре заболел. Не ангиной, но довольно мерзкой простудой. Из организма как будто выкачали всю энергию, и сил хватало, только чтобы лежать в кровати под одеялом. Пер заваривал ему имбирный чай, а Густав вопил, что надо бросать курить. Мартин листал газеты, не дочитывая статьи до конца, на небольшой громкости слушал радио и спал дни напролёт, периодически вливая в себя немного супа. Существование съёжилось до сбитых простыней, корзины с использованными бумажными носовыми платками, стакана с водой, раскрытого номера «Пэрис ревью», блюдца с недоеденным круассаном из супермаркета, толстых носков и пижамных штанов.
Когда пришёл ответ на то бартерное письмо, он написал ещё одно, хотя отупел от болезни настолько, что ничего толком не соображал.
А известий от Дайаны не было уже две недели.
Мартин предпринял ещё одну телефонную попытку, пообещав себе, что эта станет последней. Но сейчас раздалось запыхавшееся «алло».
Что можно было считать по её интонации, когда она поняла, что это он? Удивление, вину? Она отвечала уклончиво и кратко; Мартин же поймал себя на том, что остервенело крутит телефонный шнур.
– Хочешь встретиться? – выдавил он из себя, получилось довольно сердито. – Или нет?
– Да, да, конечно…
– А похоже, что нет.
– У меня много дел.
– Х-м.
– Давай завтра? – предложила она. – В семь подойдёт? – Она назвала бар на набережной. Закончив разговор, Мартин смотрел на трубку. Его подташнивало.
На следующий день ему казалось, что он снова заболевает. В какой-то момент он был готов позвонить и отменить встречу. Но всё же принял душ и отыскал относительно чистые джинсы.
Когда он пришёл, Дайана уже была на месте. Пальто она не сняла.
Они сделали заказ и вежливо поговорили о каких-то пустяках. Через десять минут Дайана сказала:
– Мне жаль. Мне кажется, всё это ни к чему не приведёт.
– Но я не понимаю…
– Нас это ни к чему не приведёт, ни тебя, ни меня.
Он не знал, что ответить. Она тоже молчала.
– Но ты же не можешь просто… – произнёс в конце концов Мартин.
– Что?
– Ты сказала, что…
Но он забыл, что она сказала.
Дайана положила на стол купюру. Она выпила меньше половины бокала вина. Он думал, что они просидят здесь долго, во всём разберутся, он всё поймёт, они закажут ещё вина и возьмутся за руки.
– Мне сегодня нужно сделать ещё одно дело, – сказала она. – Увидимся.
Увидимся.
Однако где-то через неделю она позвонила сама. Она подумала и всё такое… Он всё-таки хочет встретиться?
Мартин несколько дней тянул с ответом. Конечно, лучше всего было бы вообще больше не выходить на связь, но его характеру, видимо, недоставало твёрдости.
На встрече он всё равно ничего не понял. Дайана была чем-то задета, но не объясняла чем. Потом она его поцеловала и со словами «давай не будем о скучном» потянулась к поясу на его джинсах.
Было бы очень благородно остановить это. Оттолкнуть её, взять плащ и уйти. Но ушёл он позже, оставив её на сбившихся простынях и ограничившись сдержанным прощанием.
Ему пришло письмо. Незнакомый почерк на конверте. Когда он его раскрывал, сердце безотчётно забилось, скорее по старой привычке.
Оказалось, что его «Хамелеоны» заняли первое место в конкурсе рассказов, о котором он начисто забыл.
– Это же потрясающе! – воскликнул Пер.
– Нам надо это отметить, – сказал Густав.
Его рука легла на плечо Мартина. Между уголками рта у обоих провисли улыбки. Клоунские.
Пер объявил общую мобилизацию, собрались все их знакомые, заказали шампанское, раздался звон бокалов. Руки Мартина совершали все движения, необходимые для выпивания, язык выполнял свою работу самостоятельно и, сам собой командуя, произносил всё, что другие хотели от него услышать, skål [132], да, спасибо, поживём – увидим, возможно, да, старт карьеры…
Однажды он поднялся пешком к базилике Сакре-Кёр, даже не испытывая раздражения оттого, что Монмартром, некогда районом художников, декадентов, абсента и абстиненции, теперь завладел туризм и площадное искусство. Он шёл, уставившись под ноги, спрятав руки в карманы. Как и всех сомневающихся, его потянуло к церкви.
Это ведь она начала. Он бы вполне удовлетворился собственными невинными фантазиями. Глупыми мечтаниями, которые потом забылись бы без следа, если бы только она не втянула его во всё это… а потом так ловко выкрутилась. Зачем ей вообще это было нужно? Что она выиграла? Он ей вообще когда-нибудь нравился? Она точно хотела встретиться – иначе зачем ей было посылать это письмо с полароидным снимком? Он ей точно нравился. А если он ей нравился, что заставило её бросить его? Это он что-то сделал, и если да, то можно ли это как-нибудь изменить? Чем-то компенсировать? Или дело в ком-то другом? Если да, то в ком?
Он подошёл к собору и, как положено, посмотрел с холма вниз. Над Парижем простирался молочный туман. Сквозь него просматривались крыши, бульвары, Эйфелева башня и вокзалы, разбросанные по городу словно кубики.
– Что это с тобой?
– Со мной? Ничего особенного.
– Чёрт возьми, Мартин. Я же вижу, что с тобой что-то происходит.
В баре, где они сидели, от наплыва посетителей трескался кафель на стенах, от шума лопались барабанные перепонки, а лицо Густава расплывалось, как на какой-нибудь авангардистской картине маслом.
– Ты в зеркало смотришь? – В голосе тревога. – Ты выглядишь совершенно сдувшимся.
– Да просто лёгкий зимний сплин.
– Что-то с Сесилией?
– Сисси? О боже, нет.
– Тебе опять не пишется?
– Да, – ухватился Мартин. – Просто ты же знаешь: работаешь-работаешь, и чем больше тебе не нравится то, что получается, тем хуже ты себя чувствуешь. – Он сделал глоток вина, несколько приободрённый собственными словами. – Прямая дорога во мрак.
Он забыл дома записную книжку. Надо запомнить. Прямая дорога во мрак.
Жизнь утекала сквозь пальцы. Он часто просыпался к обеду, в похмелье, а из дома выходил только в бар или кино. Пропадал в благодатной темноте кинозалов. Покупал билет, не глядя на афишу. Перед ним промелькнули «Лучший стрелок» и «Выходной день Ферриса Бьюллера», дублированные на французский. В день, когда на демонстрации убили студента, Мартин в полудрёме смотрел «Парень-каратист-2» и, возвращаясь домой через Латинский квартал, даже не заметил охватившего улицы возбуждения. Но Пера тревожил Густав.
– Он выглядит слегка истощённым, тебе не кажется? – сказал Пер, когда Густав решил вдруг в виде исключения отлучиться куда-то из дома.
– «Слегка истощённый» – это нормальное состояние Густава. Мартин не придавал значения тому, что Густав, полностью одетый и с сильным запахом перегара вылезает из-под своего балдахина и начинает день с рвоты в туалете. И когда Густав на несколько дней исчез, Мартин не особенно беспокоился. Вечеринка, на которую они тогда пошли, не удалась. Мартин слишком много выпил, и Пер повёз его домой. А Густав остался. И не появился дома следующим вечером. Мартин пытался объяснить Перу, что беспокоиться не о чем, и начал было рассказывать, как Густав отошёл от них на минуту в ресторане в Антибе и появился только через сутки. Но от одного упоминания о лете, у Мартина заболел живот, и он вернулся к первоначальной теме.
– Скорее всего, он встретил каких-то клёвых ребят, которые живут где-то у чёрта на рогах, и всё такое. Если бы у нас был телефон, он бы наверняка позвонил.
– А если он заблудился или ещё что-нибудь…
– На улице не мороз. Так что замёрзнуть до смерти он не может.
Он говорил это в шутку, а Пер задумчиво кивал. Прошёл ещё один день. Температура как по заказу упала, окна покрылись инеем. Они почти не разговаривали и всё время прислушивались к шагам на лестнице.
– Наверное, нам надо пойти в полицию, – сказал Пер за обедом.
– Он наверняка скоро появится.
– А если нет?
Они решили ждать до семи и, если он не придёт, предпринимать какие-то меры. Без четверти Густав вернулся.
– Да, вечер получился на славу, – проговорил он и, не снимая пальто, тяжело опустился на стул.
– Вчера или позавчера?
– И вчера, и позавчера.
– Видишь, – сказал Мартин Перу, – волноваться не стоило.
V
ЖУРНАЛИСТ: Я прочёл один из ваших ранних рассказов, когда готовился к интервью…
МАРТИН БЕРГ: Да что вы!
ЖУРНАЛИСТ: Вы очень убедительно пишете о молодом человеке в поисках любви. Что значило для вас литературное творчество в тот период?
Наступил декабрь. Улицы превратились в тёмные тоннели. Мартин попытался убедить друзей поехать на Рождество в Марсель, аргументируя тем, что, в отличие от отредактированного музейного Парижа, Марсель – это город рабочий, портовый, с тяжёлыми условиями для жизни, то есть такой немного Гётеборг:
– Хотя, возможно, и не такой безопасный. Поехали, будет весело! По крайней мере, это что-то новое.
Но Пер готовился к выпускному экзамену, а Густав вообще никуда не хотел ехать. Сказал, что на мели и не хочет, чтобы грабители отняли его несчастные франки.
Ну и чёрт с вами – Мартин поехал один. У него быстро появились новые друзья: Леонард – порывистый трёхъязычный француз с очень светлыми глазами, один из которых косил, Катя – молчаливая русская и её то-жених-то-нет американец, чьё имя Мартин так и не запомнил. Американец рассказал, что они приехали покататься по Европе на поездах, но он не предполагал, что здесь такие холодные зимы, и теперь они стараются строить максимально удобный маршрут. В поезде они заняли одно купе, и Леонард угостил всех вином из бутылки без этикетки. «Une fête internationale, quoi» [133], – рассмеялся он и провёл длинными пальцами по постриженной ёжиком бугристой голове. Мартину казалось, что он видел его в кафе на Лионском вокзале. Человек вроде Леонарда собирает вокруг себя людей, как липкая лента мух, – Мартин ещё прикинуть не успел, что к чему, а они уже приехали и оказались в каком-то подвале в районе порта. Там они пили абсент (по предложению Леонарда) и пели советские застольные песни (по предложению Кати). Дайана отдалилась на расстояние световых лет. А Сесилия ещё дальше. В какой-то момент Мартин почувствовал, что находится в той восхитительной стадии душевного покоя, где всё уже неважно. А потом вспыхнула молния и наступила кромешная тьма.
Он проснулся от головной боли, во рту сухая песчаная пустыня, казалось, что ещё чуть-чуть, и его вывернет наизнанку. Помимо этих хорошо знакомых мук (которым он не противился – наоборот, он их даже приветствовал, как бичующий сам себя монах), было ещё кое-что: новая неведомая боль, локализованная на левом плече. И, только помочившись и ополоснув голову ледяной водой в дешёвом гостиничном номере, заказанном до абсента, Мартин исследовал источник этой боли. Когда он стягивал через голову свитер, она стала невыносимой.
Плечо распухло и покраснело. В зеркале он увидел явные контуры якоря.
Он даже не знал, как якорь по-французски.
Он спросил у портье, где его друг мсье Леонард. Служащий махнул в сторону кафе метрах в двадцати от отеля.
Леонард сидел в пальто, пил кофе из крошечной чашки.
– C’est quoi ça? [134] – спросил Мартин, закатав рукав.
– Une ancre [135], – ответил Леонард.
– Чёрт, только этого не хватало, – сказал Мартин по-шведски.
Леонард рассмеялся. Мартин спросил, как ему пришла в голову эта идиотская идея. Леонард ответил, что не уверен, но, кажется, мимо проходил татуировщик, и Мартин решил, что нельзя упускать шанс.
– В час ночи? – спросил Мартин.
– Это Марсель, – пожал плечами Леонард. – Моряки и прочее. Всё может быть.
– Но почему ты меня не остановил? – спросил Мартин.
– Откуда я мог знать, что ты хочешь, чтобы тебя остановили? – ответил Леонард. – Брось. Он совсем маленький. Хочешь чего-нибудь? Кофе? Пиво? А кожу надо смазывать, следить, чтобы не воспалилось. И на твоём месте я бы пошёл и сдал анализ.
– Анализ?
– На СПИД, – ответил француз, как будто это было что-то само собой разумеющееся. – Обычно у них чистые иглы, но всё может быть.
Марсель оказался промозглым и выцветшим, как старая открытка. Голубое льдистое небо, ни на миг не стихающий свист ветра и белые дома, жмущиеся к холмам, будто от холода. Мартин бродил по улицам, но о размерах города представления так и не сложил. Возможно, он ходил кругами. Во второй вечер он снова пошёл поесть, читай, выпить с Леонардом. Это был сочельник, и, перемещаясь из бара в бар, он собрал достаточно монет и мужества, чтобы позвонить домой в Швецию. Он не рассчитывал на ответ, и его не получил. Возможно, Сесилия уехала за город. Но он сможет сказать, что пытался звонить.
На следующее утро он чувствовал себя вполне сносно, как будто алкоголь стабилизировал организм и всё снова пришло в равновесие. После завтрака в кафе – эспрессо и пропитанная маслом бриошь – Леонарда поблизости не было, он нашёл аптеку и купил мазь.
Якорь был примерно с дециметр, не особо красивый, что, пожалуй, даже хорошо, – татуировщик, видимо, работал не очень тщательно.
Мало ему неудач. А с годами это посинеет, как все папины татуировки.
Вернувшись в Париж, Мартин обнаружил на столе записку, написанную аккуратным почерком Пера. Густав уехал к бабушке и не сообщил, когда объявится. А сам Пер отправился на экскурсию с друзьями из Сорбонны и рассчитывает вернуться к тридцатому.
Мартин не слышал голос Сесилии больше месяца. Он поменял деньги в табачном киоске и позвонил из таксофона на углу.
– Алло?
– Это я, Мартин, – произнёс он и сразу же осёкся, Сесилия ведь и так поймёт, что «я» в этой приветственной фразе это «он».
– О господи, я думала, это снова мама… Как ты?
– Хорошо, хорошо. Послушай… – Он положил в монетоприёмник ещё один франк, – у меня деньги могут кончиться. Я хотел сказать только, что купил билет домой.
– Вот как, – в голосе звучало удивление, – а на когда?
– Послезавтра. В пятницу буду дома.
– Ой… но я думала… ты разве не останешься там на Новый год? Или ещё дольше?
– Что? – Мартин вспомнил, что раньше утверждал что-то в этом духе. Писал, что, возможно, задержится ещё на пару месяцев. Весна в Париже и так далее. – Ну да. Но нет. Нет, я соскучился по тебе.
Она пообещала встретить его на вокзале.
– Спасибо. Ты просто сокровище, – сказал он. – Послушай, Сесилия, я… – Но тут раздался разъединяющий гудок, и разговор прервался.
Франция в снегу, Бельгия тоже, и бесконечные белые просторы Германии. После пересадки в Берлине Мартин почти всю дорогу спал. Беспокойным и неглубоким сном. Проснулся в Хальмстаде и оставшуюся часть пути смотрел в окно. Небо и земля слились воедино, белые, неотличимые друг от друга. От голода свело живот, и он затолкал в себя половину бутерброда, купленного в вагоне-ресторане. Несмотря на длинные кальсоны, два свитера, шарф и пальто, Мартин дрожал от холода. Чтобы отвлечься, он пытался читать газету, которую кто-то забыл на соседнем сиденье. Кричащий заголовок: Рекордные холода. Самая холодная зима за последние 20 лет.
Выкатываясь на перрон, поезд лязгал, свистел, скрипел и наконец затих, внутри у Мартина всё так болело и переворачивалось, что ему очень хотелось сложиться пополам.
Он вышел одним из последних, окинул взглядом толпу и почувствовал, как в груди растёт паника. От людской массы отделилась фигура и пошла ему навстречу. На ней была длинная шуба с поднятым, как у русской княгини, воротником, а шапки не было, несмотря на минус пятнадцать. В лице появилось что-то незнакомое, и, приближаясь к ней, он подумал о разбившейся кофейной чашке, которую очень аккуратно склеили.
Он её обнял. Они долго стояли и молчали.
– Я больше не уеду, – пробормотал Мартин, уткнувшись в её волосы. Он не знал, правда это или нет, но чувствовал, что это правильные слова.
– О’кей, – ответила Сесилия. – Хорошо.