Собрание сочинений — страница 41 из 73

дывать шуршащие листы, бубня себе под нос:

– Пожалуй, этот… хотя нет, этот не подойдёт… – По его лбу катились капли пота. – Вот, смотри-ка! – наконец воскликнул он с победоносным видом, протянув ей неприметный листок – тонкий карандашный набросок, видимо эскиз для более серьёзного портрета. Ракель положила его между страницами блокнота и спросила:

– А когда она оставила тебе всё это?

– О, я точно помню. Это было 4 апреля 1997-го.

Ракель отодвинула в сторону чашку, руки слегка дрожали.

– И что она тогда сказала?

– Я и это хорошо помню, очень хорошо, – Эммануил закатил глаза и сложил ладони. – Она сказала мне позаботиться о её работах, потому что я единственный – единственный, – на кого она может положиться, и что она рада довериться тому, кто ей очень дорог и в чьей преданности она уверена на сто процентов.

– А тебе не показалось это странным?

– У неё были на то причины.

– И она ничего не рассказала об этих причинах?

– Она процитировала Витгенштейна, – хихикнул Эммануил. – Вот что она сделала. Вот это Warum man nicht sprechen kann [179] и далее. Это очень на неё похоже. Витгенштейн… – И он рассмеялся чему-то, понятному только ему одному, ничуть при этом, видимо, не смутившись. Ракель подумала, что цитата неверна. Там не warum, там wovon.

– Ты не помнишь, может быть, в то время, когда она исчезла, произошло что-нибудь необычное? – спросила Ракель.

– Я тогда учился в медицинском, второй семестр… и на всех моих учебниках стояло имя Петера.

– Как себя тогда чувствовала мама?

– Полагаю, хорошо. Как обычно.

– Весной того года она защитилась.

– Правда? А разве не за год до того?

– В тот же год, – покачала головой Ракель.

Эммануил принялся считать на пальцах, поскольку был готов поклясться, что она защитилась годом раньше, но, с другой стороны, за год до того он поступил в медицинский.

– Хм… – промычал он. – Девяносто шестой, девяносто седьмой… если она защитилась в девяносто шестом… – Так и не разобравшись, он с кряхтением встал, сообщил, что сейчас найдёт экземпляр диссертации, и снова надолго скрылся в спальне.

У Ракели сводило руки, кожа ладоней зудела. Ей тоже пришлось встать и немного походить по комнате. Она не понимала, почему Эммануил придаёт такое значение вопросу, который того не стоит.

Ей хотелось щёлкнуть его по носу за то, что он пошёл перепроверять дату, которую Ракель знает точно – ведь это она брошенная дочь, – но он ей не поверил сразу и не верит сейчас. Хронология ясна как день. Осенью Сесилия работала над диссертацией, в марте защитилась, в апреле ушла. И утверждение, что перед тем, как бросить их, она чувствовала себя «как обычно», вряд ли может быть правдой. Той зимой все полушёпотом твердили «твоя мама работает над Диссертацией», и это означало, что мама занята, ей трудно и её нельзя беспокоить. А потом всё будет хорошо. Надо просто выдержать и дождаться.

Из глубин памяти всплыл эпизод, как пузырьки воздуха с озёрного дна. Зима, игра в снежки во дворе, дети вернулись домой, только когда совсем стемнело. У Ракели насквозь мокрые варежки, выбившиеся из косы волосы прилипли ко лбу, а шапка съехала на затылок. Где-то в квартире звучала музыка. Папа вышел, чтобы помочь ей снять обувь, Элис куда-то исчез.

Ракель положила варежки и шапку на батарею и поставила ботинки на старую сморщившуюся от влаги газету. Куртку повесила на крючок, прибитый на высоте детского роста. Потом прошла в гостиную и залезла на диван рядом с матерью.

Мама провела рукой по векам. Перегорающей лампочкой вспыхнула улыбка, Сесилия спросила хрипловатым голосом: как дела в школе.

– Но сегодня суббота. Я была на улице.

– И как там было, на улице?

– Мы там играли в снежки.

– Вот как. В снежки.

– Что это за музыка? – Ей наверняка будет интереснее говорить о музыке, а не о снежках.

– «Страсти по Матфею» Иоганна Себастьяна Баха.

– О чём она поёт?

– Приблизительно так: помилуй меня, Господи, за слёзы мои. Смотри, как горько плачут о тебе мои глаза и сердце, помилуй меня.

– Это на немецком?

– Das ist richtig. Кажется, ты умеешь считать по-немецки до двадцати?

Ракель просчитала richtig [180], только пропустила Zwölf [181]. Мама погладила её по голове и сказала:

– Принеси свою расчёску, я тебя заплету.

И Ракель долго сидела на полу, по обе стороны от неё стояли мамины длинные ноги. Сесилия распустила ей волосы и расчёсывала их прядь за прядью. Руки у неё были мягкие и осторожные, она приводила в порядок спутавшиеся пряди, и Ракели никогда не было больно. Потом Сесилия сделала ей прямой, как лезвие бритвы, пробор и начала заплетать. Когда дело доходило до косы, Ракели сразу становилось грустно, потому что это означало, что скоро всё закончится.

Воспоминания исчезли при появлении Эммануила, он шёл, уткнувшись носом в книгу.

– Похоже, ты была права, – произнёс он. – Здесь написано 1997-й. Очень странно.

– Спасибо за кофе, – сказала Ракель. – Мне пора.

– Я был готов отдать руку на отсечение, что это 1996-й. Надо же.

На улице она сделала несколько глубоких вдохов. Вечерний воздух был свежим и прохладным. Спиной почувствовав, что Эммануил наблюдает за ней сквозь рейки жалюзи, Ракель пошла по улице в обычном темпе. И только свернув за угол, остановилась у стены дома и проверила, когда нашли Люси. Оказалось, что названную в честь песни «Битлз» гоминиду трёх миллионов лет от роду откопали в год рождения Эммануила. Таким образом, рассказ дяди о раскопках достоверным быть никак не может.

Раздался звук уведомления о новом электронном письме, но это оказалось лишь сообщение из Университетской библиотеки об истечении срока возврата книг. Ракель стояла на месте, пока сердце снова не начало биться в нормальном ритме.

Защита

I

ЖУРНАЛИСТ: Что бы вы назвали самым ценным качеством романиста?

МАРТИН БЕРГ: Пожалуй, всё же выносливость. Помимо, разумеется, многого другого. Необходимо хорошее чувство языка, понимание законов драматургии, и так далее. Но людей, обладающих этим, множество. Для того чтобы осуществить задуманное от первого слова до последней точки, необходима особая выносливость. Как у марафонца. Просто бегать могут все, но совсем другое дело – пробежать сорок два километра. Каждый, кто бежал на длинную дистанцию, знает, что в начале это довольно приятно. Но рано или поздно сопротивление становится неизбежным. Включается инерция. Ты натираешь мозоли. Ноги становятся чугунными. Хочется остановиться. А ведь забег писателя только начался.

* * *

Ему всегда казалось, что тридцать – абсолютная граница, река Стикс, переплыв которую уже нельзя вернуться назад. Мартин думал, что примерно в тридцать произойдёт некое важное внутреннее преобразование, но в действительности ход времени знаменовался лишь внешними факторами. Пер купил квартиру. Виви из Валанда получила диплом арт-педагога или что-то в этом духе. Сесилию взяли докторантом на кафедру истории идей. Хотя казалось, что только вчера он сам ходил на лекции первого семестра и внимательно слушал докторантов, которые все как на подбор были анемичными мужиками в вельветовых брюках и очках. А теперь среди них его жена. Он толком ещё не привык называть её так и, произнося «моя жена», ожидал, что над ним будут потешаться, но этого никто не делал. Сесилия Викнер стала Сесилией Берг, и Сесилия Берг оперативно поменяла права, паспорт и табличку на двери кабинета. Попросила домовладельца сменить фамилию на почтовом ящике и записала новый текст на недавно купленном автоответчике.

«Издатель» стояло на визитке Мартина, хотя на практике всё, что нужно для выхода книги, он делал сам, разве что кроме обложки. На полке в офисе, который располагался в районе Кунгстен в бывшем фабричном здании, уже выстроился ряд книг, ещё несколько были на подходе, а горы непрочитанных рукописей росли. Пер бормотал что-то, читая финансовый раздел в газете. Назвать перспективы издательства «Берг & Андрен» безоблачными было нельзя, но на плаву они держались отчасти благодаря дотациям Совета по культуре. Может, сейчас и не самое подходящее время, чтобы издавать малоизвестных философов, но ему почему-то кажется, – говорил Мартин своему скептически настроенному партнёру, удивляясь энтузиазму в собственном голосе, – что их катерок прекрасно обойдёт все препятствия низкой конъюнктуры.

И хотя он всегда считал себя представителем молодого поколения, но, оказываясь на вечеринке, Мартин вынужденно признавал, что для алкогольных магазинов, кабаков и ночных тусовок семидесятых он уже слишком старый. Нынешние тусовщики говорили о незнакомых музыкальных группах, ставили диски, которые он не слушал, и Мартин с горьким облегчением констатировал, что не разделяет их систему ценностей.

– Ты по-прежнему молод, – говорила Сесилия. – Если сравнивать с тем, какими люди были раньше.

Однажды Мартин открыл записную книжку и обнаружил, что последняя запись сделана шесть месяцев назад. Он так и застыл с ручкой в руке. Вспомнил мамины журналы в синих дерматиновых обложках, где каждому дню полагалась небольшая отдельная колонка, нечто вроде краткого дневника. Ограниченный формат не вдохновлял на долгие мысли или излияния. От этих простодушных записей о днях рождения и первых примулах ему всегда становилось грустно.

Он начал листать запылившуюся стопку с «Сонатами ночи». В тот субботний вечер ему впервые за долгое время было нечего делать. Вернее, не было ничего такого, что он должен был сделать. Жена и дочь ушли на урок плавания, стояла тишина, кабинет заливало бодрящее весеннее солнце. Чем ещё заняться Мартину Бергу, как не перелистыванием тонких машинописных страниц?

Последний кусок звучал так:


Он не знал, как оказался в таком положении. Он попытался проследить последовательность, цепочку событий, уводящих к источнику, но солнце светило слишком сильно, а он, пожалуй, выпил слишком много джин-тоника, и его мозг был усыплён, притуплён, разбит этим немилосердно палящим солнцем, и цветные пятна плясали у него перед глазами, и он думал – вернее, не думал вообще. Несмотря на то, что он смутно догадывался, что в будущем это будет иметь последствия, он пребывал в легкомысленном настроении, отмеченном максимой «была не была», и прыгнул в лодку вместе с остальными.


«Усыплён» и «притуплён» – это одно и то же, «немилосердно палящее солнце» – заезженный образ, а «последовательность» и «последствия» употреблены в двух соседних предложениях. (Мартин нащупал на столе ручку, нашёл к ней красный стрежень и подчеркнул эти строки пунктиром.) Но гораздо больше тревожило то, что он не имел ни малейшего понятия, какое положение герой имел в виду и в какую лодку он запрыгнул. Фрагмент заставил вспомнить о сильной жаре, прохладном пастисе и песке в туфлях, следовательно, он написал это в Антибе во время отпуска пару лет назад. Хотя значит ли это, что с тех пор он ничего больше не написал?

Он встал и прошёлся по комнате. Что-то он, разумеется, писал, он просто сейчас не помнит, что именно. Где-то должна быть дискета. Но, наверное, всё же не «Сонаты ночи».

Добрую четверть часа он пытался работать с текстом, но процесс не шёл. По ногам бегали мурашки, он хрустел суставами, ломило затылок. Внутри разворачивалась белая пустота.

Мартин взял рукопись и красную ручку, встал из-за стола и расположился на диване. Он успел просмотреть не больше страницы, когда раздался телефонный звонок.

– Это я, – сказал Густав. Похоже, он одновременно что-то жевал. Дело в том, сообщил он без преамбул, что он стоит на Центральном вокзале Гётеборга и размышляет, что бы такое придумать в «увольнительной из столицы».

– Когда ты приехал?

– Пять минут назад. Что ты делаешь? Когда мы можем увидеться?

Мартин уже собрался сказать, что это слишком неожиданно и он не может так быстро менять свои планы. Но тогда Густав обидится и позвонит Уффе, который никогда не отказывается пойти выпить пива, и они будут весь вечер ныть о деградации искусства в эпоху капитализма или обсуждать другие избитые вещи. И Мартин со вздохом сказал:

– На Йернторгет через пятнадцать минут, устроит?

Купив сигареты, Мартин расположился у фонтана и закурил. Сплошные машины. Он отвык курить, никотин поступал прямиком в мозг.

Несмотря на то, что Густав переехал в Стокгольм пять лет назад, Мартин, всякий раз, оказываясь в «Пустервике» или «Тай-Шанхай», всё равно ждал, что сейчас откроется дверь и Густав появится. Сквозь запотевшие очки окинет взглядом помещение и, держа руки в карманах, широко улыбнётся, заметит столик в самой глубине, махнёт в приветствии и направится к нему, обходя другие столы:

– Всё, с меня хватит, – скажет он. – Тот, кому нужна хоть какая-то духовная жизнь, к существованию в Стокгольме, видимо, не приспособлен.

И официантка его узнает, потому что официантки его всегда узнают, и он ей улыбнётся, широкой фантастической улыбкой, и тебе покажется, что ради него ты способен на всё. Он закажет пиво, и всё будет как всегда.

Мартин думал, стоит ли закуривать вторую сигарету сразу после первой, когда заметил на переходе Густава, он опоздал на десять минут.

– На Кунгспорт стройка! – крикнул он.

– Там всегда стройка.

– Но лучше не становится. К примеру, эта чёртова дорога. Кому пришла в голову блестящая идея проложить шоссе через Йернторгет…

На нем была армейская куртка, чёрные джинсы, высокие кроссовки и носки гармошкой – снаряжение, уже приобретавшее статус униформы. Одна дужка очков перемотана скотчем.

Несколько мгновений они стояли молча.

– В общем, ты в городе, – проговорил Мартин. – Как ты?

– Да ты и сам знаешь. Как обычно. Ну что, в «Прагу»?

Они шли по Ландсвэген. Кинотеатра на Лилла Рисосгатан больше не было. У Скансен Кронан стоял новый кирпичный дом с рядами пустых окон.

– Памятник идиотизму мэрии, – сказал Густав, кивнув в его сторону.

– Многие старые дома в аварийном состоянии, – произнёс Мартин.

– Их можно было бы восстановить. Быть такого не может, чтобы снести и построить новое было дешевле реконструкции.

– Я думаю, именно так и есть.

Здание, в котором располагался ресторан «Юллене Праг», исчезло несколько лет назад, но заведение перекочевало в новостройку. Для наплыва посетителей было ещё рано, в углу сидела лишь стайка завсегдатаев. Когда принесли меню, Густав просиял: оно почти не изменилось.

– Ну, как там у тебя? – спросил Мартин, когда официантка принесла запотевшие кружки. Он пытался вспомнить, когда они виделись в последний раз. Спрашивать не стоило – Густав в ответ наверняка обиженно скажет, что Мартин тоже мог бы приехать и лишний раз его навестить, если бы хотел.

– Так себе. Люди больше не покупают живопись. Наступила, видимо, Великая Депрессия, и яппи в тревоге.

Казалось, выставка дипломников Валанда была вчера – Мартин вспомнил толчею, приподнятый настрой и воодушевление от того, что у Густава раскупили все работы. Но, сказал себе Мартин, прошло уже пять лет. Густаву тогда повезло. Через каких-нибудь полгода после выставки биржа обрушилась и утащила за собой рынок искусства. В то время Мартин был целиком занят новорождённой дочерью и лишь мельком просматривал заголовки новостей из мира, который не имел к нему никакого отношения. Сейчас Ракель серьёзна и по-детски косолапит, до крови расчёсывает комариные укусы и сосредоточенно читает комиксы. И Густав Беккер больше не безвестный художник, на чьих картинах можно подзаработать.

– Ты же всё равно не хотел продавать картины яппи?

Густав сунул в рот сигарету:

– В Стокгольме от этого никуда не деться.

Вскоре Мартин поймал себя на том, что вовсю рассказывает об издательстве: справятся ли они с финансовым кризисом? Что делать, если нет? Выдавал незамысловатые шутки и фразы, которыми пользовался и в других разговорах, но от темы старался не отклоняться. Когда принесли еду, он почувствовал облегчение, потому что тарелка со шницелем, которая «выглядела в точности, как десять лет назад», привела Густава в полный восторг. Мартин про себя согласился, в конце концов вариантов у тарелки со шницелем действительно немного, и они выпили за постоянство «Юллене Праг».

После второй кружки Мартин пошёл позвонить – предупредить, что будет поздно. В глубине души ему даже хотелось, чтобы Сесилия попросила его вернуться домой, как вроде бы делают другие жёны. Но она лишь завистливо вздохнула и велела передать привет.

После третьего или четвёртого бокала Густав стал более разговорчивым – темп он держал вдвое быстрее, но и распалялся сильнее.

– Все перешли на тёмную сторону. Сплошные званые ужины, свежие цветы и прочее дерьмо. И дети. Народ заводит детей. Виви беременна, так что от них теперь тоже уже несколько месяцев ничего не слышно. Канули в чёрную дыру семейной жизни. – Густав, щурясь, подозрительно смотрел на Мартина сквозь сигаретный дым, как на потенциального предателя. Дети, по словам Густава, вызывают у него стресс. Исключение только Ракель – «умный и эмоциональный человек».

Другой темой, к которой он то и дело возвращался, были города – тот, в котором он родился, и тот, в котором он живёт. «Гётеборг» – «выплёвывал» он с нарочитым произношением портового рабочего. Весь этот «маленький Лондон» не более чем эвфемизм для дыры, построенной на глине. А чемпионат мира по лёгкой атлетике – задокументированный комплекс неполноценности. Авенин – насмешка над главной улицей. У людей отсутствует стиль. Клубная жизнь убога и неинтересна. Искусство чахнет в этой провинциальной топи. Праздник города – печальная вакханалия обитателей Партилле [182]. Кубок Готия [183] – единственное важное международное мероприятие – то есть действительно важное для всех детей среднего школьного возраста в мире.

– Вам тоже надо отсюда уехать, – говорил он, вытряхивая из пачки очередную сигарету. – Кто открывает издательство в Гётеборге? Это то же самое, что предлагать устрицы на матче IFK [184].

– Сесилии кажется, что это будет слишком близко к её родителям, – сказал Мартин.

На самом деле они даже ни разу это не обсуждали. Но по мере роста промилле Густава начало кренить к противоположному полюсу. В Стокгольме, заявлял он, стряхивая пепел мимо пепельницы, полно народу, которому ты интересен, только если ты что-то из себя представляешь. А если ты просто сидишь в парке на скамейке, тебя даже взглядом не удостоят. Чуть расслабишься в метро, и тут же получишь в спину локтем. Все нервные, галеристы снобы, настоящих друзей нет.

– А тут, конечно, всё по-другому, – сказал Мартин.

– Тут, во всяком случае, живут настоящие люди, – провозгласил Густав, и его голос сорвался. – Реальные люди. Я действительно так считаю.

– Что ж, возвращайся.

– Я думал пожить какое-то время в Берлине. Или Лондоне. Нет, чёрт. Сколько мы тут сидим? Ещё только одиннадцать? Куда мы пойдём?

– Мне, наверное, пора… – Мартин не был уверен, сколько из стоявших на столе кружек выпил он. Перед ними постоянно появлялись новые.

– Ты не можешь меня сейчас бросить! Время детское, Мартин!

– Я не знаю…

– Пойдём. Подумай о рутине. Подумай о своей уходящей молодости.

– Да, но я что-то очень устал…

– «Вальвет» – это антитеза усталости.

– Ты уверен, что он ещё есть?

– Ты это у меня спрашиваешь? Мартин, я разочарован. Кто из нас живёт в этом городе, а?

Размашистыми шагами они шествовали по Линнегатан, и им казалось, что всё почти как раньше. Но «Вальвет» действительно закрылся, а в «Магасинет» выстроилась немыслимо длинная очередь. Мартин вспомнил о новом заведении на Кунгсгатан, и они тут же оказались в давке на прокуренной лестнице. Ни одного знакомого лица. Девицы с космами, в ботинках. Парни в клетчатых фланелевых рубашках и драных джинсах. В лицо ударила вспышка фотоаппарата.

– Я стар для всего этого, – сказал Мартин.

– Брось. До того момента, когда тоска и уныние вопьются в тебя своими когтями, ещё верных десять лет.

– Возможно, они уже…

– Прекрати, в главном ты молод. Чёрт, а представь, что тебе сорок, – возразил Густав.

– Я надеюсь умереть до сорока.

– Не говори так.

Компания перед ними начала внезапно раскачиваться и громко смеяться, кто-то упал, а девушка, которая стояла ближе других, толкнула Мартина и с хихиканьем извинилась. Она посмотрела на него с любопытством, а рука, упёршаяся в руку Мартина, задержалась на несколько секунд дольше, чем нужно. В воображении Мартина молниеносно пронеслось: она двигается на танцполе, слегка не попадая в такт – тонкие руки вокруг его шеи – рассветное небо – дурацкий смех и слишком яркий свет у ночного киоска с грилем – она стягивает свитер через голову – слишком узкая кровать в захудалой однушке где-нибудь в Горде…

– Ничего страшного, – ответил он и отвернулся.

II

МАРТИН БЕРГ: Писатель всегда ущемлён.

ЖУРНАЛИСТ: Что вы имеете в виду?

МАРТИН БЕРГ: Если он неизвестен, никто не думает, будто он делает что-то такое, что нужно всем. Он должен всё время доказывать, что чего-то стоит. А с другой стороны, если ему удаётся написать что-то хорошее, все ждут, что следующая вещь будет неудачной. И чем лучше он пишет, тем выше шанс, что ему не удастся снова выйти на свой же уровень. Как Набокову после «Лолиты». Джойсу после «Улисса». То есть всё время надо бороться.

* * *

Из всех событий девяностых самым положительным было то, что одно весьма крупное, особенно в сравнении с «Берг & Андрен», издательство захотело напечатать эссе Сесилии.

– Но вас я, разумеется, застолбила первыми, – сказала она.

К тому моменту стало, впрочем, ясно: возможности издавать элитарную литературу у «Берг & Андрен» ограничены. Или их нет вообще. Кроме того, констатировал Мартин, было бы неплохо, если бы в их финансовый резервуар поступило бы и внешнее вливание.

Но, надо отметить, он был удивлён.

Её работы каким-то образом приобрели известность не только в университете. Где-то напечатали статью, где-то эссе. Она рассылала их в различные журналы, и если что-то брали, сообщала об этом с удивлением и воодушевлением. Разумеется, он был за неё рад. Впервые увидев её имя напечатанным, он почувствовал гордость. Само собой.

Началось всё с текста, который она написала об Амелии Эрхарт, первой женщине, перелетевшей Атлантику, её двухмоторный самолёт упал в море в 1937-м. У Сесилии был период восхищения Амелией Эрхарт, она прочла её автобиографию, написанную незадолго до катастрофы, и повесила фото отважной лётчицы на доске для записей у себя в кабинете. А потом на волне этого увлечения написала о ней небольшое эссе. В фокусе были женщины, добивающиеся поставленной цели и погибающие ради неё, Сесилия проводила параллели с Антигоной из драмы Софокла. (Мартин никогда толком не понимал, какой смысл рисковать жизнью, чтобы вопреки запрету похоронить брата.) Они как-то ходили на спектакль в Городской театр, оставив дочь на няню, пили в антракте вино, а потом поссорились из-за его вопросов о психологической достоверности образа Антигоны. То есть на обратном пути в трамвае она прочитала ему небольшую и отлично аргументированную лекцию об отношении к индивиду, коллективу и судьбе в античной Греции, а Мартин поймал себя на том, что говорит:

– Послушай, Сисси, если это наша ежегодная ссора, то ссориться из-за Софокла я, чёрт возьми, не хочу.

Эссе взял авторитетный журнал о культуре. Сесилия получила скромный гонорар, но вошла во вкус, продолжила писать, и в итоге на свет появился сборник «Атлантический полёт». Он был опубликован осенью, и критики приняли его на удивление хорошо. Сесилия же утверждала, что вообще не рассчитывала на какие-то отклики.

– Кого может заинтересовать такая книга? – недоумевала она. – Пару интеллектуалов узкой специализации in spe [185].

Но как это подчас случается, «Атлантический полёт» вышел вовремя. СЕСИЛИЯ БЕРГ, которой ещё не исполнилось тридцати, докторант истории идей и переводчик, оживила эссе как жанр, снова сделала его содержательным и интересным. СЕСИЛИЯ БЕРГ пишет в манере между Монтенем и Бангом, как, видимо, не пишет больше никто, – и критики начали активно включать «Атлантический полёт» в списки рекомендуемых рождественских подарков.

«Её стиль одновременно лёгок, как полёт бабочки, и неумолим, как правый хук Джейка Ламотты [186]», – написал рецензент из «Дагенс нюхетер». Мартин благородно забыл, что этот же человек несколько лет назад толкнул Сесилию на книжной ярмарке, и, аккуратно оторвав заметку, повесил её на холодильник.

* * *

На втором ребёнке настаивал именно Мартин. Но оба считали, что, когда ребёнок один, он часто растёт несносным. Хотя Ракель, похоже, была совершенно счастлива, когда, задрав нос, гуляла с родителями и держала маму за одну руку, а папу за вторую. Она гордилась тем, что научилась читать в четыре года и делала вид, что не понимает, почему другие только начинают учить буквы. Разговаривая со взрослыми, она употребляла такие слова как «релевантный», а в детском саду вела себя подчёркнуто высокомерно.

– Может, после того, как я закончу диссертацию… – говорила Сесилия. Но они оба знали, что на это уйдёт несколько лет.

Мартин представлял, как передаст издательство молодому поколению, в то время как поседевшая и более солидная версия его самого снова сосредоточится на литературе. А по воскресеньям они все вместе будут устраивать шумные богемные ужины, ничем не напоминающие ковыряния в тарелках с пересушенным стейком под аккомпанемент отцовского покашливания и тиканья настенных часов из его детства и юности.

– Все говорят, что труднее всего с первым ребёнком, – произнёс он. – А второй – это уже как дважды два. И коляску покупать не надо, и всё прочее. Да и ты не молодеешь. – Он хотел сказать это в шутку, обычно подобные комментарии отпускала её мать, но Сесилия посмотрела на него без улыбки.

Это был год её тридцатилетия. Сесилия не считала, что эта цифра что-то значит, но её уже начали раздражать молодые студенты («выводок поколения семидесятых, стремящийся исключительно развлекаться»), а как-то вечером он обнаружил, что она копается в ящике с нерассортированными фотографиями.

– Смотри, какая я была маленькая, – она протянула ему снимок угрюмого подростка с волосами, похожими на заросли осоки; полностью одетая, она сидела у бассейна в Аддис-Абебе.

– Почти Ракель, – сказал Мартин.

– Я тут минимум на семь лет её старше, – рассмеялась Сесилия.

– Семь лет туда, семь лет сюда. Скоро у тебя самой будет сердитая дочь-подросток, которая не захочет купаться в бассейне.

Она вырвала у него из рук фотографию и ушла к себе в кабинет.

На тот момент диссертация Сесилии представляла собой бесчисленные стопки бумаги и горы книг с закладками. История идей колониализма оказалась предметом почти необозримого масштаба. Откуда начать? С какого времени? С какой части света? Или – она ходила кругами в гостиной и как бы рубила сформулированный вопрос вербальным мачете, – ей лучше взять историю идей постколониализма? И писать о той путанице мировоззрений и идей, которая царит на философских пространствах бывших колоний Запада? (Это предложение она записала в одном из валявшихся по всему дому блокнотов.) Она перечитывала Фанона, углублённо изучала Саида [187], думала, не прочесть ли всего Фуко и не стоит ли включить сюда дискурсивный анализ. Научный руководитель отмечал, что материал разрастается с неуправляемой скоростью.

Потом, вместо «если у нас будет второй ребёнок», она начала говорить «когда у нас будет второй ребёнок». И на своё тридцатилетие устроила неожиданно большой праздник.

– Поминки по моей улетающей молодости, – сказала Сесилия. И впервые за долгое время напилась так, что её основательно вырвало в цветочный горшок, после чего она немедленно потребовала, чтобы ей налили ещё виски.

– У меня задержка, – сообщила она вскоре после этого. Несколько дней она забывала купить тест на беременность, а когда потом вышла из туалета с полоской, на которой появился голубой плюс, выглядела скорее удивлённой.

Мартин оказался не готов к накрывшей его волне счастья. Он вспомнил вес новорождённого, когда ты поддерживаешь ладонью его пушистую головку, вспомнил миниатюрную ручку, пытающуюся схватить тебя за мизинец. Взрывную радость от первой ответной улыбки, то, как младенец высовывает крошечный язык в древнем рефлексе подражания, как фокусирует взгляд и смотрит прямо на тебя. Он обнял Сесилию и сделал спонтанное танцевальное па, но её тело было как будто каменным и движение не подхватило.

– Что с тобой? Ты не рада?

– Рада, конечно, я просто думала, что это произойдёт не так скоро…

– Когда он родится? – Мартин считал. – Получается, в следующем марте, да? Когда мы сообщим Ракели? И в поликлинику надо позвонить.

– Да.

– Видишь, твоя мама ошибалась, когда утверждала, что у тебя не фертильный тип.

* * *

В сентябре снова приехал Густав, на сей раз он явился с визитом к ним домой. Они условились о времени, но он пришёл на два часа позже, пожаловался на транспорт и вручил Ракели гигантский пакет со сладостями, схватив который, она молниеносно – чтобы родители не успели вмешаться – исчезла. Если им повезёт, она уснёт от пресыщения где-то на середине «Астерикса и Клеопатры», подумал Мартин.

Сесилия встала с кровати, причесала спутанные пряди и облачилась в слаксы и выглаженную рубашку. Над поясом брюк аккуратно выпирал живот. Её состояние разоблачала, главным образом, походка, Сесилия перемещалась осторожно, слегка откинув плечи назад.

– Что я вижу! – сказал Густав. – Эта женщина в положении. Поздравляю!

Когда Мартин сообщил о прибавлении семейства по телефону, Густав вздохнул:

– Ну, это был лишь вопрос времени.

Он вёл себя галантно: поддерживал Сесилию за локоть, сопровождая в гостиную, решительно отклонил предложенный кофе. Вернее, заявил, что «в состоянии сходить и взять чашку сам». Сказал, что у неё сияющий вид, что было очевидной ложью, спросил, знают ли они уже, мальчик или девочка. И тут Сесилия впервые за долгое время рассмеялась:

– У меня пятнадцатая неделя. Ребёнок сейчас величиной с апельсин. У него только что появились глаза в нужном месте.

Мартин нашёл в морозилке пакет с булочками. Густав съел половину, а Сесилия три.

– Я переезжаю в Лондон, – вдруг сообщил Густав. Он вертел в руках выбившуюся из свитера нитку. – Временно. Не навсегда.

Сесилия отодвинула от себя чашку кофе.

– Вот как, – произнесла она, приподняв одну бровь.

– Швеция слишком мала, – продолжил Густав. Он словно подготовил речь в свою защиту и не хотел от неё отступать. Сказал, что духовно иссякает. Если так будет продолжаться и дальше, он скоро начнёт рисовать китч с лисицами или займётся мозаикой. Кроме того, Кей Джи открывает британский филиал и хочет выставить работы из Антиба:

– Он считает, что они «образуют мощную целостность». И что для пиара хорошо, если я буду находиться в Лондоне. Он говорит, что может организовать интервью в «Арт ревью».

– Кстати, – произнесла Сесилия, – Антиб был давно. У тебя есть что-нибудь новое?

– Ничего. Я о том и говорю – сплошное дерьмо. Мне нужен новый старт. Не потому что ещё остались люди, покупающие искусство, но тем не менее.

Сесилия смотрела на него, сложив руки на животе.

– Но что-то ты делал? Что ты написал в Стокгольме?

– Несколько портретов Долорес и ещё кое-кого. Занимаюсь интерьером бара, куда захаживаю, посмотрим, что из этого получится. Сначала это показалось интересным – trompe l’oeil [188] огромного формата, но не знаю… – Он вздохнул. – Не знаю, было ли у меня что-то удачное после той, где ты с книгами. После «Историка».

– Но это действительно выдающаяся работа, – сказал Мартин. – Шедевры нельзя создавать ежедневно, разве нет? Будешь ещё булочку? А ты, Сисси? Да ладно, одну ты ещё точно осилишь. Помни, что тебе нужно есть за двоих.

Когда Сесилия прилегла и задремала, они вдвоём пошли гулять к центру. Висевшее прямо над кранами Хисингена солнце щедро заливало светом улицы. Каштаны пожелтели. У ветра был свежий солоноватый привкус.

– Я не прочь зайти в «Пустервик», – сказал Густав. – Или куда там сейчас ходят?

– «Карл фон», – ответил Мартин. Он не то чтобы совсем выпал из жизни, но случаи, когда за последние полгода он заглядывал в какой-нибудь бар, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Издательство отнимало всё его время. Малоутешительные перспективы заставляли выбирать: либо бросить всё и умереть, либо закатать рукава и попытаться ещё немного, «Берг & Андрен» со всей очевидностью предпочитали второе.

– В общем, давай, к «Линнею» [189], – сказал Густав. – Как вообще Сесилия?

– Ей запретили ходить на работу. У неё, похоже, расхождение лобковых костей. Она была на встрече с научным руководителем и в конце не смогла встать, и он погнал её к врачу.

Уже на раннем сроке беременности Сесилия начала жаловаться, что ей «дьявольски больно ходить по лестнице». Мартин включал здравый смысл: вряд ли всё так страшно, это же только третий месяц. Он напоминал ей о первой беременности, когда в ожидании Ракель она отдирала в квартире старый линолеум:

– Помнишь подпалины от кальяна? – Её губы растянулись в улыбку, которая тут же погасла, Сесилия со стоном опустилась на диван.

Потом она начала засыпать где придётся. Несколько раз он обнаруживал её спящей над книгой, а потенциально интересный абзац из «Чёрная кожа, белые маски» был отмечен засохшей слюной. Если они решали посмотреть фильм, она отключалась на начальных титрах. Однажды заснула в трамвае по дороге домой, и на последней остановке её разбудил водитель; она поехала назад и едва справилась с тем, чтобы по дороге к Стигбергсторгет снова не уснуть.

Мартин считал, что Сесилия переутомилась.

Она пыталась отдыхать, читая романы. Зачем-то выбрала «Войну и мир», но уже после третьей главы швырнула книгу в стену и закричала:

– Я не помню, кто есть кто у этих проклятых русских! Мартин предложил ей перейти на рассказы. Может, Чехов?

Через несколько дней он обнаружил её на полу в своём кабинете, она лежала в позе эмбриона, окружённая бумагами и книгами. Бормотала, что не может сконцентрироваться. Забывала, что только что написала, не могла привести в порядок разбегающиеся мысли. Мартин обнял её. Они раскачивались вместе, она всхлипывала и шмыгала носом. Он шептал что-то нечленораздельное, пока она не успокоилась.

– Она показалась немного разбитой, – сказал Густав и начал рыться в карманах. Зажигалка, пачка сигарет.

– Да, это расхождение лобковых костей – вещь, судя по всему, довольно неприятная.

– А что это вообще по сути?

– Там что-то расходится.

– Наверное, швы?

Мартин хлопнул его по руке и попытался вспомнить, что сбивчиво и устало рассказывала Сесилия после визита в женскую консультацию.

– Это что-то с тазовой костью, – сказал он. – Суставы становятся более подвижными или что-то такое. И из-за этого больно.

– Да, весёлого мало. Может, лучше к «тайцам»?

Несмотря на вторник и ранний час, в «Тай Шанхай» наблюдался явный аншлаг. Их посадили за столик рядом с входной дверью. У потолка клубился густой сигаретный дым. За длинным столом сидела большая шумная компания, видимо, музыкантов – у стены стояли зачехлённые гитары. Мартин заметил нескольких однокурсников Сесилии, молодых академических мужчин в бесформенных твидовых пиджаках. Они помахали ему, он кивнул в ответ и на миг увидел себя их глазами: Мартин Берг, издатель, несомненно, зрелая личность, в скором времени отец двоих детей, женатый на красивой, умной и для всех, кроме него, недоступной Сесилии, переступает порог заведения в компании известного художника Густава Беккера.

– Почему здесь всегда полно народа? – спросил Густав. И так с 1981-го.

Они заказали по бифштексу с побегами бамбука и крепкому пиву. Густав выдвинул теорию, что на душу населения Гётеборг употребляет намного больше крепкого пива, чем Стокгольм.

– А что пьют в Стокгольме?

– Фиг его знает. Шампанское, коктейли, вино, если на то пошло.

– Но жить ты всё равно хочешь именно там.

– Искусство, друг мой, требует некоторых жертв, – Густав подавил отрыжку. – И кстати, я переезжаю в Лондон. Почему мы там никого не знаем? – Он сложил нож и вилку на двадцать минут пятого, хотя съел меньше половины порции, и залпом выпил оставшееся пиво. – Такое ощущение, что кто-то знакомый там должен быть. Девушка, будьте добры, ещё два таких же! Спасибо, большое спасибо. Ну, Мартин, куда мы пойдёт дальше? Давай в «Вальвет»?

– Он же закрылся.

– Точно. К тому же у них не продают крепкое пиво. И в «Драупнире», кажется, тоже.

– Страшно такое говорить, но «Драупнира» вообще больше нет, дом снесли.

Охмелев, они ещё немного просто посидели у «тайцев». В «Драупнире» Мартин не был с восьмидесятых, он вспомнил лабиринт пьяных людей в кожаной одежде, тёплое пиво, наяривающих на сцене музыкантов, чьи длинноволосые головы поднимаются и опускаются в заданном ритме, публику, похожую на шайку хулиганов.

– Но мы же можем пойти выпить пива к «Линнею»? – в конце концов произнёс Густав.

– Уже поздно…

– Конечно. Я понимаю. Понимаю. Необходимость содержать семью и прочее.

– Дело не в этом, – начал было Мартин и тут же почувствовал резкую усталость. Завтра среда. На письменном столе его ждёт гора непрочитанной почты. В том числе, подозревал он, несколько вызывающих беспокойство счетов. Надо позвонить бухгалтеру. Надо готовиться к книжной ярмарке. Проверить коробки в подвале, они могли отсыреть. Он должен был сделать как минимум пять звонков ещё вчера.

– Оставим эту тему, – махнул рукой Густав, после чего закурил и посмотрел вокруг. – Таких заведений в Стокгольме нет, – произнёс он, – я имею в виду, что там, конечно, есть и «Транан», и «Принсен», и «Кей би», – названия он произносил на вальяжном стокгольмском, – но «тайцев» нет. Прости, пожалуйста, мне нужно позвонить…

В последующие полчаса Густав несколько раз отлучался к телефонному автомату в углу зала. Зажимал трубку между подбородком и плечом, выбивал из пачки сигарету, опускал в монетоприёмник очередную крону и притворялся, что не замечает жующую жвачку девицу, которая, скрестив руки, ждала своей очереди. Но Уффе не отвечал, и Сиссель тоже, а остальные номера он не помнил наизусть.

Мартин откинулся на спинку стула и думал о своём тридцатилетии, которое они отмечали в прошлом году. Густава известили за несколько недель.

– Знаешь, когда я последний раз был на реальном празднике? – спросил он по телефону. – То есть не когда приятели собрались хряпнуть пива, а на настоящем празднике? В восьмидесятых. В том десятилетии. В незапамятную старь. Может, я возьму с собой Долорес. Хочу показать ей настоящую гётеборгскую вечеринку.

– Может, не стоит завинчивать ожидания до упора…

– Э-э, да Долорес достаточно, чтобы был кухонный стол, пепельница и несколько родственных душ, с которыми можно ужасаться поп-культуре. Тогда она как рыба в воде. Внешне это незаметно, но в душе она премилая, как Арне Вайс [190] из рождественского выпуска. Но ей обязательно нужно немного поругать современность и всё прочее.

Мартин не думал, что придёт так много людей, но квартира оказалась битком набитой. Разговоры и смех заглушали музыку. Все пили, ели торт и хором пели заздравную. Густав и Долорес появились лишь к одиннадцати. Хихикая и покачиваясь, сняли в прихожей обувь и верхнюю одежду. Долорес была укутана в огромную шубу из искусственного меха. Густав напоминал плохо держащегося на ногах тамбурмажора.

– С днём рождения, – сказала Долорес. Рука её была холодной и влажной.

– Мы заглянули выпить в «Эггерс», – сообщил Густав. – После поезда отель показался таким уютным. Тебе бы там понравилось. Кожаные диваны. Хемингуэй. В таком стиле.

Долорес закрыла руками рот, округлила глаза и сказала:

– Мы же забыли картину.

– Что?

– Картину! Мы забыли картину для Мартина.

Густав захохотал.

– А ты её так красиво упаковала, – проговорил он.

– Это не смешно. Чёрт, надеюсь, она осталась в этом проклятом отеле.

– Успокойся, это всего-навсего картина.

– Но это подарок для Мартина.

– Да ладно. Подумаешь, материальные вещи. Я напишу новую. – Долорес и Мартин переглянулись.

– Можно мне позвонить? – спросила Долорес. Завертелся телефонный диск. Она набрала справочную.

– Да, здравствуйте, – произнесла она деловым голосом. – Будьте добры, соедините меня с отелем «Эггерс» на…

– Дроттнингторгет, – подсказал Мартин. – Дроттнингторгет в Гётеборге. Спасибо. – Ожидая соединения, она барабанила пальцами по комоду.

– Большое дело, картина, – пробормотал Густав и скрылся на кухне.

Шуба Долорес упала на пол. Мартин вернул её на вешалку. В отеле ответили, и Долорес начала объяснять ситуацию:

– Она упакована в синюю бумагу. Примерно сорок на семьдесят сантиметров… Нет, но вы же можете пойти и проверить… У окна. Да, я подожду… Вы уверены? Посмотрите ещё раз. Справа от входа… Точно! Слава богу! Спасибо огромное, завтра мы её заберём.

Она положила трубку, покачала головой и произнесла:

– Всегда приходится трезветь раньше времени, когда он рядом, да?

Пока Мартин готовил ей джин с тоником, Долорес рассказала, что у неё вышел поэтический сборник в маленьком издательстве.

– Но если быть реалистом, – вздохнула она, – то надо признать, что я не Лугн [191] и не Фростенсон [192]. – Потом она сказала, что собирается пойти учиться. А пока работает в реабилитационном центре, и общение с людьми ей многое даёт.

Вечер был в разгаре. На столе и комодах стояли пустые бутылки и захватанные бокалы. Пепельницы были постоянно переполнены. В гостиной, склонившись головами друг к другу, сидели Сесилия с Фредерикой.

– О чём это вы тут секретничаете? – спросил проходивший мимо Мартин, заодно подлив им вина.

– Об отношении структурализма к психоанализу, – рассмеялась Сесилия. Он поцеловал её в макушку и пошёл дальше.

Как это всегда бывает, никто толком не помнил, с чего всё началось. Мартин собирал в гостиной чашки и блюдца из-под торта, когда из кухни донеслись громкие голоса. Уффе из Валанда, которого Мартин, кажется, не приглашал, но который всё равно каким-то образом пришёл, сидел у открытого окна. Одна рука на спинке стула, другой рукой он указывал на Мартина.

– …со всеми деньгами, да? – говорил он. – Они же в банке или как? На скромном пенсионном счёте?

– Хватит, – сказала Долорес.

– Маленькое путешествие на Багамы? – продолжал Уффе. – Отдых от прессы. Трудно же быть, как там они писали… – Он наморщил лоб, притворяясь, что вспоминает, – …одним из самых многообещающих представителей поколения. Это обязывает, да? А что делать, если больше нельзя воровать идеи у Улы Бильгрена и того норвежца?

– Он ничего не ворует.

– А ты, подруга, похоже, давненько не трахалась, – сказал Уффе. – Что, впрочем, меня не удивляет, но…

Долорес плеснула ему в лицо свой напиток.

Раньше Мартин видел такое только в кино. Удивление Уффе как будто было снято в замедленном темпе, большая рука, стирающая с лица джин-тоник. Повисла тишина.

– Ваше здоровье! Рад вас видеть! – сказал Мартин, бросив Уффе полотенце. – Хочу напомнить всем присутствующим, что торт ещё остался, и желающие могут допить вино.

Хлопнула пробка шампанского, Пер, верный помощник, отвесил учтивый поклон, приглашая продолжить веселье. Смех облегчения. И все снова зашумели. Время шло. Кто-то уже откланялся. Пер и Фредерика танцевали босиком. Сесилия смеялась и проливала на себя вино. Сестра Мартина Кикки спала в кресле, устав после смены на станции скорой помощи Сальгренской больницы. Ни Долорес, ни Уффе не было видно. Не веселился только Густав. Он занял место у окна и молча курил сигарету за сигаретой. Стаканы, видимо, закончились, потому что он сделал себе грог в чашке Ракели с картинкой из Пеппи Длинныйчулок.

– Как ты? – спросил Мартин, присаживаясь рядом на подоконник.

– Ça va [193] – пожал плечами Густав.

Мартин взял сигарету из его пачки. Он целую вечность не покупал собственные и курил только по праздникам.

– Значит, тридцать, – сказал он. – Всё-таки немного странно.

– Ты же олицетворение взрослости, – сказал Густав.

– Что ты имеешь в виду?

Густав махнул рукой. Он с трудом фокусировал взгляд, который всё время упирался куда-то в пол.

– Эти твои изразцовые печки и эта твоя стиральная машина в квартире, это так прак… практично, если у тебя дети

– Виноват. Признаю, – ответил Мартин.

– И эти визитные карточки, портфель и всё остальное.

– Портфеля у меня как раз и нет.

– Будет. Ты уже на волосок от портфеля. И не забудь, от кого ты это услышал в первый раз.

– Хорошо, Нострадамус.

– На волосок. Здесь никто не пьёт. Ты видел Долорес? Мы должны были остановиться в отеле. Мы договорились, что будем жить в отеле.

Мартин вспомнил, что видел Долорес и Уффе в прихожей, и его рука лежала на её талии.

– Для отеля уже немного поздновато, – сказал он.

– Но я обещал. – Густав наполнил чашку Пеппи. – Мы хотели позавтракать…

– Долорес предприимчивая женщина. Она организует завтрак, где бы она ни находилась.

– Всё время говорит, что только обещаю и обещаю, и я должен выполнить это.

– Можешь остаться здесь. Комната Ракели свободна.

– Чёрт, и из-за этой картины она разозлилась. Всегда же можно написать новую. Правда же? Написал, и пожалуйста, новая картина, да?

– Нет. Мы завтра её заберём.

– Всем и всегда нужны картины. Густав, Густав, нарисуй новую картину, – он икнул и покачал головой. – Я не собираюсь завтра сидеть пять часов в поезде. Если она так думает, то она сошла с ума. Мы полетим.

III

МАРТИН БЕРГ: Все знакомые мне пишущие люди – упрямые черти. Они не сдаются. В этом деле сдаваться нельзя.

* * *

Мартин положил ключи на комод и разулся, стараясь действовать как можно тише. На диване сидела его жена, одетая в залитую молоком фланелевую рубашку, она качала ногой детское автокресло, в котором лежал Элис, и не мигая смотрела перед собой. Как только она останавливалась, ребёнок начинал скулить, а его личико сморщивалось и раздавался крик, нарушавший покой всей улицы.

– Ну как?

Сесилия лишь покачала головой.

– Давай я посижу немного, – сказал Мартин.

Она нашарила костыль, Мартин помог ей встать. Он слышал, как она включила воду в ванной. Она всегда принимала горячий душ, настолько горячий, что шёл пар. Он несколько раз обжигался, потому что она забывала повернуть смеситель. Их сын, похоже, уснул. Едва Мартин встал, собираясь поставить воду для пасты, как Элис снова захныкал, а когда Мартин ставил на плиту кастрюлю, мальчик уже кричал во всё горло.

– Это колики, – сказал на приёме педиатр. – Через три или четыре месяца пройдёт.

Поначалу они почувствовали облегчение, ведь им объяснили причину, по которой их родившийся месяц назад ребёнок часами безутешно кричит, но через неделю им уже было всё равно – слова врача с тем же успехом могли подразумевать «три-четыре года». У Мартина кружилась голова от постоянного недосыпа, и пару часов после обеда он лежал в бессознательном состоянии на диване в офисе. Впоследствии громоздкая офисная мебель будет ассоциироваться у него с полным комфортом и душевным покоем. Дело в том, что работа всё больше и больше напоминала отпуск. Только тихие офисные звуки. Только взрослые, с кем возможно вербальное общение. Только интеллектуальное и эстетическое времяпрепровождение. Всё, что располагалось вне стен квартиры Бергов, теперь казалось беспроблемным. И его охватывала спасительная лёгкость, похожая на приятное опьянение. Они купили персональный компьютер. Они наняли редактора, специалиста на все руки, Санну Энгстрём, которая, конечно, вечно грозилась найти более выгодную подработку, но никуда не уходила и, прикуривая одну сигарету от другой, ловко управлялась с текстами. Ну и пусть «Берг & Андрен» обанкротятся! Ну и пусть весенний тираж не разойдётся! Отвезут на свалку. Ему всего тридцать два. Он никогда не собирался становиться издателем. Он придумает что-нибудь другое.

И Мартин Берг наливал себе большую чашку чёрного кофе, моргал, избавляясь от песка в глазах, и отвечал на звонок предельно бодрым голосом.

Не откладывая, обсуждал неприятные вопросы с типографией. Читал рукописи так, словно они действительно собирались их издавать. Начал переводить предисловие с французского на шведский и понял, что это легко. Заканчивал одно предложение и брался за другое – в итоге получилась страница текста, и эта страница представляла собой нечто конкретное. То, чего раньше не было, а теперь появилось. И он лично – Мартин Берг, le traducteur [194] – был при этом невидимым и незаменимым. Он взвешивал значения и коннотации слов. Обстоятельно обдумывал сложные куски. Радовался элегантно подобранной глагольной форме. Подливая себе кофе, щёлкал шариковой ручкой, тянулся за словарём. Он был покорным слугой текста. Шли недели, с работы он уходил всё позже и позже.

– Не смотри с таким укором, – вспыхивал он, появляясь наконец дома, но Сесилия просто молча возвращалась к своему неусыпному бдению с Элисом на плече.

Всюду валялись простыни, грязные рубашки и заплёванные распашонки. В раковине высились горы немытой посуды, на плите следы пригоревшей пищи. Сколько ни пылесось, на липком полу всё равно оставались крошки. Холодильник не мыли полгода как минимум. Единственное помещение, которое не стыдно было кому-нибудь показать, – комната Ракели: на столе царил идеальный порядок, журналы лежали в ящиках, а мягкие игрушки восседали на кровати. Ракель ходила в первый класс, где остальные дети, видимо, осваивали алфавит. Осенью она пришла домой и показала прописи, в которых нужно было исписывать страницы рядами одной и той же буквы, хотя писать она научилась давно. (Мартин внезапно вспомнил пыль от мела у доски, точилку для карандашей, прикреплённую к столу, фрекен [195] Карин, бескрайний асфальт школьного двора, утешительный звон стеклянных шариков в кармане вельветовых штанов. Он всегда получал золотые звезды за свой ровный почерк.) «А» и «b» Ракели выглядели прилично в начале страницы, но по мере повторения теряли красоту и устойчивость. Однако после рождения младшего брата Ракель научилась производить идеальные строчки с правильным наклоном. Уроки она делала часами, склонившись над письменным столом, как маленький средневековый монах. Или сидела на кровати с берушами в ушах и книгой на коленях.

Когда Мартин открыл дверь, она не отреагировала и заметила его, только когда он уже вошёл.

– Ты, что, не видел табличку? – спросила она. – Там написано: «Стучите, прежде чем войти».

– Я стучал. Но, наверное, в берушах не слышно.

Ракель пожала плечами, для её семилетнего тела это движение было слишком велико.

Раздался крик отчаяния из преисподней. Элис. Ракель заткнула уши, а Мартин вышел помочь жене.

Для всеобщего блага Ракели позволили проводить выходные у родителей Мартина.

Мартин воспринимал эти уик-энды как практику ориентированного на ребёнка гедонизма в тренировочном лагере под девизом «Обгони сверстника в развитии». У бабушки с дедушкой работали «ТВ3» и «Пятый канал», что предполагало новые детские программы, гораздо более интересные чем те, которые Ракель смотрела дома: здесь мелькали яркие и разноцветные мультипликационные вселенные, непробиваемо непонятные для взрослого человека. Кроме того, они обзавелись видеомагнитофоном и записывали интересные передачи, которые Ракель пропускала в будни. Через десять минут после того, как он привозил дочь к своим родителям, она впадала в транс перед «Моим маленьким пони» («…приключения с нетерпеньем ждёшь и волшебство в себе несёшь, милая пони, давай скорей с тобой дружиииить…» – вот этот дикий напев потом ещё долго раскалывал на части его высушенный бессонницей мозг). Что бы на это сказала Сесилия? Сесилия бы нахмурилась, потому что в своём эфиопском детстве она никогда не испытывала на себе колдовскую силу телевидения. Но зачем лишний раз её беспокоить? К тому же Биргитта брала внучку в библиотеку, а по вечерам читала ей вслух «Джейн Эйр». Аббе взаимодействовал с Ракель преимущественно так: сажал её в машину и вёз на Свеаплан в кондитерскую, а на обратном пути они заезжали в магазин с видеокассетами. Но он же учил её решать кроссворды и играть в шахматы, периодически позволяя выигрывать. А ещё у них была игра: Ракель раскручивала глобус и с закрытыми глазами останавливала его, а Аббе рассказывал историю о том месте, куда ткнул её испачканный шоколадом пальчик. За возрастным цензом этих историй он не особенно следил, возможно, потому что сам нанялся на судно, едва достигнув шестнадцатилетия. А Мартин подчас ощущал нечто похожее на зависть – ему отец не рассказывал о трансвестите из Антверпена, и уж точно не когда ему было семь.

Одним воскресным вечером он пришёл за Ракелью, все увлечённо играли в бридж. Четвёртой была тётя Мод.

– Ты так рано? – спросила Биргитта и дала карту в масть. Мод посмотрела на него поверх огромных очков, которые были в моде лет десять назад:

– Что-то ты как в воду опущенный.

– У их мальчика колики, – сообщил Аббе.

– Вот оно что. Ну, иногда можно и покричать.

– Мы скоро закончим, – сказала Ракель, быстро взглянув на отца, и вернулась к своим картам.

Налив себе остатки остывшего, с дубильным привкусом кофе, Мартин рассматривал людей, волею случая ставших его ближайшими родственниками.

У Аббе поседели волосы и усы. И хотя его нельзя было назвать толстым, но живот с годами заметно увеличился, и отец больше ничем не напоминал стройного моряка со старого фото. Тётушка Мод сделала химическую завивку, облачилась в юбки по щиколотку и мешковатые кружевные блузки, что слабо сочеталось с её бесцеремонностью и прокуренным голосом. Она всегда приносила Ракель сладости, но такие, которые дети не любят: английскую карамель, шоколадки After Eight, финские мармеладные шарики.

У мамы были морщины вокруг глаз и рта, в размывающихся границах вежливости молодёжь называет таких женщин тётями. Она зажгла сигарету, демонстрируя королевское равнодушие к профилактике рака, и бесстрастно посмотрела в свои карты.

Мартин вздохнул, цапнул мармеладный шарик прямо из-под носа тёти Мод и вышел из комнаты. В доме почти ничего не изменилось. Узорчатые коричневые обои и постоянный табачный дым создавали впечатление, что ты попал внутрь ящичка для сигар. Ванная с сантехникой фисташкового цвета проехала станцию «несовременно» и явно направлялась к станции «китч», но он явственно слышал, что возразила бы мать:

– Зачем менять то, что работает?

В шкафу в гостиной по-прежнему стоял список рекомендуемых книг за 1974-й и изделия художественного стекла, которые человек обычно покупает, когда не знает, что подарить на юбилей. На отдельной полке все книги издательства «Берг & Андрен», которые он им приносил. Всё было как раньше, за исключением огромного раскладывающегося кресла с пуфом для ног, которое на фоне остальной мебели из гладкого тика выглядело нелепым иноземцем. В бывшей комнате Мартина стоял велотренажёр.

Он лёг на кровать. Она была застелена тем же вязанным крючком покрывалом, которое он сбрасывал на пол сто лет назад. На улице ветер раскачивал ветви берёзы. Где-то тикали часы. Из гостиной доносились приглушённые голоса. И даже лязг трамвая, проезжавшего мимо в направлении Маркландсгатан, не помешал ему провалиться в тёмную прохладу сна.

* * *

Элису исполнилось три месяца, но он всё ещё кричал, кричал безостановочно, как сирена.

– Прошёл уже год, – сказала Сесилия.

– Какой год?

– Прошёл год с тех пор, как я забеременела.

Да, действительно год, можно посчитать по календарю. Мартин попытался вспомнить, что произошло за этот год, но память подсовывала ему события прошлых лет. Долгий период времени, заполненный обломками событий сомнительной важности. Если бы ему потребовалось отчитаться о том, чем он занимался в последний месяц, он не смог бы сказать вообще ничего. Он обладал отличной способностью забывать. Хотя для романиста это вряд ли хорошее качество; Уильям Уоллес однажды сказал, что его главный рабочий инструмент – «memory, this unfaithful bride, coupled with the urgent wish to escape the dingy dreariness of everyday life [196]». По иронии судьбы, эту цитату Мартин мог воспроизвести без малейшей запинки.

Сесилия стояла в эркере и смотрела на улицу.

– Я почти не выходила из квартиры, – проговорила она.

– Так всегда, когда у тебя маленький ребёнок.

– Но не для тебя. Ты ходил на работу. Я лежала тут овощем и даже до туалета не всегда могла дойти сама. Все говорили, что после родов будет легче. Я думала, что девять месяцев можно выдержать, а потом станет лучше. Но какое, к чёрту, лучше.

Она стояла без костыля, но вряд ли об этом имело смысл упоминать.

Мартин обнял её, ему очень хотелось, чтобы в его руках она снова стала мягкой и маленькой, как раньше, но её плечи оставались жёсткими и прямыми, а под рубашкой чувствовался каждый позвонок. После родов она похудела и стала очень бледной. Она жарила бифштексы с кровью, но не могла проглотить больше двух-трёх кусочков. (Мартин возвращал мясо на сковороду, дожаривал и съедал сам.) Она целыми днями ходила в пижамных штанах и его застиранных футболках. Замедленными, как в подводной съёмке, движениями выполняла все бытовые действия. Раньше главной точкой притяжения жизни Сесилии был письменный стол, теперь же всё крутилось вокруг кровати. При малейшей возможности его жена забиралась под одеяло. И засыпала, с отключённым сознанием и морщинкой между бровями. Простыни в пятнах от молока и срыгиваний младенца, но она этого как будто не замечала. На прикроватном столике – детские книжки, стаканы с водой, пластиковые детали молокоотсоса, блюдца с недоеденными бутербродами. На полу – кучки грязного белья, игрушки, снова книги и скомканные одноразовые носовые платки. Опущенные жалюзи и вечный полумрак внутри.

Возвращаясь поздно вечером домой, Мартин нередко обнаруживал всех в одном и том же положении: Элис спал на спине, стиснув крошечные кулачки и нахмурив личико, Ракель посапывала, уткнувшись носом в плечо матери. И Мартин стелил себе на диване и затыкал уши берушами, рассчитывая, если повезёт, на несколько часов рваного сна.

Периодически его будил младенческий крик – мелькала тень, которая потом превращалась в раскачивающийся и издающий баюкающие звуки силуэт Сесилии, тёмный на фоне более светлого четырёхугольника окна.

Минимум раз в неделю звонила Ингер Викнер – после рождения Ракели она именовала себя бабушкой – и предлагала помощь:

– Чтобы вас немного разгрузить. Вам бы это пошло на пользу, разве нет?

Она говорила, что они могут переехать в загородный дом. И бабушка будет заботиться о маленьком Элисе. Она будет варить свой особый куриный бульон. Сесилия отдохнёт и будет гулять на свежем воздухе. Ей станет лучше на природе. Разве нет?

Мартин держал в руках трубку, а Сесилия молча качала головой. Она качала головой снова и снова, пока однажды Мартин, к собственному удивлению, не швырнул телефон на пол с такой силой, что тот разбился вдребезги.

Через несколько дней они подъехали к загородному дому семейства Викнер. Июнь только начался, вокруг всё цвело. Как наступило лето, Мартин даже не заметил.

– Вот это да! Какой зайчик! Какой пупсик! – Ингер с причмокиваниями склонилась над детским автокреслом. Элис – редкий случай – молчал, видимо, от шока.

– У тебя папины глазки. Точно папины. Пойдёшь к бабушке на ручки? Да? Пойдёшь к бабушке?

Мартин чуть не сказал, что как раз глаза у Элиса совсем не папины, а голубые, как у Сесилии, – но вовремя сообразил, что под «папой» имелся в виду не он, а Ларс Викнер.

– У человека не могут быть чьи-то глаза, – сказала Ракель. – У человека могут быть только его собственные глаза.

– Совершенно верно, детка, – произнесла Сесилия, с явным трудом выбираясь из машины. Почти всю дорогу она просидела молча.

Ингер удалось высвободить Элиса из автокресла, и она взяла его на руки, привычным движением придерживая головку и бормоча что-то в духе «у тебя колики, да-да эти колики», после чего повернулась к дочери и сказала:

– Вот ты кричала. Ты кричала так кричала. У меня несколько месяцев не было ни минуты покоя. Твоему отцу пришлось переселиться в больницу и ночевать в палате для дежурного врача, только там он мог выспаться. Дорогая, тебя как будто только что выпустили из лагеря для военнопленных. Иди наверх и немедленно ложись в кровать. Мартин, бери сумки. Ну-ка.

В холле стояли пылесосы и половые ведра. Хрустальная люстра в столовой была завёрнута в простыню, рояль тоже. У стен высились рулоны свёрнутых ковров. Мартин вскользь подумал о комнатных цветах – когда Ингер в доме, она заботится о них так самозабвенно, что в отсутствие тёщи они должны немедленно погибнуть.

Мартин и Сесилия застелили постель. Впервые за долгое время они делали что-то вместе.

– Нужно покормить Ракель, – сказала она, присаживаясь на край кровати. – А Элис вот-вот оправится после киднеппинга…

– Я всё устрою, – кивнул Мартин. Само пребывание вне радиуса потребностей младенца уже вселяло покой. А тёща, насколько он её знает, вскоре попытается запихнуть в их дочь гораздо больше сухарей и домашнего ежевичного джема, чем та способна съесть.

– Подгузники в красной сумке, а его одежда в рюкзаке… – сообщила Сесилия уже полусонным голосом, натягивая на себя одеяло.

В течение последующего часа Мартин получал подробнейший отчёт о делах и заботах семейства Викнер. Ларс приедет только через месяц, не может оставить работу. Ему очень многое нужно сделать, поскольку почти все его коллеги некомпетентны и/или тайные алкоголики. Петер взял летнюю подработку врача-стажёра и уже снискал благосклонность старшей медсестры. Вера уехала учить язык в Италию, где на неё очень быстро вышло модельное агентство, и она теперь должна сняться в рекламе какой-то модной марки одежды, Ингер забыла какой. Потом раздалось фырканье мопеда, и во двор въехал Эммануил Викнер с пакетами из супермаркета в люльке, уже через минуту он появился на кухне.

– Привет, – сказал он.

За последние пару лет Эммануил очень вытянулся и начал сутулиться, как бы извиняясь за новые сантиметры. Волосы собраны в конский хвост, он проколол одно ухо и обзавёлся серьгой. Всё это Мартин заметил ещё на присланной фотографии с выпускного, но, сопоставив нынешнего сгорбленного подростка с тем молодым человеком в костюме, Мартин сделал вывод, что на снимке Эммануил Викнер выглядит лучше, чем в жизни. Там он был совсем другим, с решительным подбородком и прямым взглядом. А в реальности складывалось впечатление, что ему всё время хочется спрятаться. У него подворачивались ноги, подрагивали руки, бегал взгляд. От него слегка несло по́том, а футболка с названием группы, которое Мартин явно слышал, но не помнил, в каком стиле они играют, была явно несвежей.

Из сада прибежала Ракель, обняла Эммануила и, посмотрев на его майку, спросила:

– Что означает «нирвана»?

– Это высшая цель буддизма, – серьёзно ответил ей дядя. – Это означает прекращение перерождений и постижение всего сущего.

– Ясно, – сказала Ракель без особого интереса. Вопросы о значении того или иного слова, как подозревал Мартин, Ракель задавала, чтобы собеседник понял, что она умеет читать и внимательно слушать.

– А ещё это американская рок-группа, которую не любит моя мама.

– Эммануил, ты не прав. Я их не «не люблю». Я просто не считаю их… так сказать, хорошими музыкантами. Я считаю, что они, как там они называются, не умеют петь. Я считаю, что у них нездоровое отношение к наркотикам.

– Мама опасается, что я могу пристраститься к дряни, – сказал Эммануил Ракели.

– Что такое дрянь?

– Это наркотик.

– Эммануил, я действительно не считаю… – начала Ингер, но её прервал истошный младенческий крик.

Они с облегчением удостоверились, что успокоительный репертуар Ингрид (покачать, попробовать покормить из бутылочки, поменять подгузник) неэффективен. Поначалу Элис вёл себя так тихо, что их, похоже, сначала заподозрили в преувеличении масштаба катастрофы.

– Я покатаю его в коляске, – сказал Мартин, – чтобы мы не мешали Сесилии.

Ингер уверяла, что в этом нет необходимости, она может сделать это сама. Мартин по инерции пытался настаивать.

– И как вы с ума не сошли, – сказал Эммануил, когда они скрылись из вида. – Честно говоря, я иногда задумываюсь, зачем люди вообще заводят детей. Это же постоянное балансирование на грани безумия.

– Всё не так страшно, – вздохнул Мартин.

– Полагаю, это эволюция, – сказал Эммануил. – Продолжение рода и так далее.

– Что такое эволюция? – спросила Ракель.

Сесилия проспала шестнадцать часов.

Мартин завтракал, когда услышал её шаги на лестнице.

– Где все? – Она была ещё в пижаме и направилась прямиком к кофеварке.

– Ракель с Эммануилом пошли на рыбалку. Твоя мама сделала из платка нечто вроде кенгурушника и привязала Элиса к себе.

– О боже.

– Но оказалось, что это неплохо работает. Он там висит, как мартышка. Она с ним в саду.

Несколько мгновений они, синхронно дыша, прислушивались, не кричит ли их сын. Было тихо.

– Ракель взяла спасательный жилет?

– По-моему, они собирались для начала подсечь лучепёрую щуку с мостка.

– Эммануил как-то действительно поймал щуку, – рассмеялась Сесилия. – Мама её сварила. Там было полно костей. На вкус отвратительно. Большое разочарование.

Целых пятнадцать минут они сидели вместе на кухне. Мартин поначалу не знал, что сказать, но Сесилию, похоже, удовлетворяло пролистывание газеты. Она отпустила какой-то комментарий о Руанде, попросила его передать сыр и снова замолчала.

Он вспомнил, что в начале знакомства отмечал все детали: все её родинки, веснушки, руки, порывистый жест, которым она как бы подчёркивала сказанное, то, как она прикусывала щеку, как запускала руки в свою шевелюру, и волосы торчали в разные стороны. За последний год она как будто застыла, как будто физической энергии ей хватало только на самое необходимое. Потом появилась Ингер в испачканных глиной сапогах и велела кормить малыша. Сесилия вышла в салон, чтобы ребёнок мог спокойно поесть.

* * *

За огромным столом в библиотеке Мартин писал письмо Густаву. Не очень большое, но на него ушло несколько часов, потому что четыре варианта пришлось забраковать.

Несколько месяцев из Лондона не было никаких известий. Сразу после переезда Густав иногда писал, но вскоре вся корреспонденция свелась к редким открыткам. Последним приветом стало поздравление с рождением Элиса, пришедшее с двухнедельным опозданием, – короткое сообщение, сформулированное с шаблонной вежливостью. Зато достоверным источником информации становились газеты. Весной «Гётеборг постен» напечатала большую статью под заголовком «Работы гётеборгского художника Густава Беккера успешно продаются в Лондоне». Цикл «Люкс в Антибе» – название для французских картин, видимо, придумал Кей Джи – имел огромный успех и удостоился всеобщих похвал. Как минимум две работы приобрёл для своего собрания Музей современного искусства. «Что очень радует», – говорил галерист К. Дж. Хаммарстен. Журналисту удалось также выяснить, что молодой художник является сыном Бенгта фон Беккера, исполнительного директора «Стрёмбергс рэддериет», упоминалось и о трудностях, возникших у компании в связи с судоходным кризисом. В качестве иллюстрации была напечатана зернистая фотография Густава, сделанная, судя по всему, несколько лет назад.

Мартин вздохнул и начал вертеть ручку между пальцами.

Ему было трудно выбрать для письма правильный тон: лёгкий, но не сглаженный, правдивый, но не жалобный. Сперва он слишком подробно написал о коликах, бессонных ночах и о том, что издательство, возможно, не протянет больше года. Потом вычеркнул все фразы, в которых звучала жалость к самому себе, но получилось сухо и стерильно. Представил неприятную сцену: Густав лишь пробегает глазами письмо утром после калейдоскопической клубной ночи, и оно не вызывает у него никакого отклика.

Финальная версия содержала всю существенную информацию, которая была изложена кратко и без сантиментов: три месяца непрерывного крика, отчаявшаяся Сесилия, упадок в издательстве и возможное банкротство. Загородный дом Викнеров стал кулисами буржуазного цирка, временным прибежищем изгнанника, а Мартин – Джеймсом Джойсом в Триесте.

Он перепечатал чистовик письма на забытой пишущей машинке с высохшей лентой и, не найдя марок, положил его в полиэтиленовый пакет вместе с десятью кронами, вышел на дорогу и прикрепил пакет к почтовому ящику с помощью специальной скрепки.

IV

ЖУРНАЛИСТ: Чего, по вашему мнению, писателю следует остерегаться?

МАРТИН БЕРГ: Налоговой инспекции.

ЖУРНАЛИСТ [вежливо смеётся]

МАРТИН БЕРГ: А если серьёзно – слишком сильной фиксации на собственных амбициях. Одно дело, когда у тебя это в голове, но совсем другое – вытащить это из головы на бумагу. Если вы Моцарт, это легко, вы же помните этот фильм. Но человек чаще всего не Моцарт. Большинство – обычные смертные, поэтому им может понадобиться руководство, которое поможет не заблудиться в собственных устремлениях.

* * *

Мартин вообще-то хотел взять отпуск не раньше июля, но какая разница, находится он на работе физически или нет. Разумеется, и он, и Пер ежедневно приходили в помещение, получившее название «офис» («редакция» звучало бы слишком претенциозно, учитывая, что где-то рядом маячило банкротство), но делали они это скорее просто для поддержания духа.

К концу недели Мартин завершил все неотложные дела в городе, записал сообщение с номером телефона загородного дома на автоответчик и заказал пересылку почты. Под предлогом, что нужно привести в порядок квартиру, он на несколько дней задержался в городе, и по их истечении чувствовал себя как никогда отдохнувшим. Перед отъездом он даже собрал все те многочисленные страницы, которые имели отношение к «Сонатам ночи», и бросил их в сумку вместе с издательскими рукописями и корректурами.

Ехал на минимально допустимой скорости, останавливался заправиться, купить газету или сосиску в тесте – и съесть её, опершись на капот. Июньское солнце было тёплым и нежным, газета свежей, бумага гладкой. В Фалуне какой-то сумасшедший лейтенант расстрелял семерых. Известный журналист перечислял причины для вступления Швеции в ЕС. Представляли новую сборную по футболу – компанию аккуратных парней с напомаженными чёлками и серьёзными минами.

Когда Мартин въехал во двор, навстречу ему выбежала дочь.

– Папа, – произнесла она и, запыхавшись, на миг остановилась, – ты можешь отвезти меня и Эммануила в магазин с видео?

– Детка, я же только что приехал…

– Ну пожалуйста!

– Ты же знаешь, что это три мили. – На самом деле полторы.

– Но мне скучно.

– Почитай книгу.

– Я почитала.

– Завтра я тебя отвезу.

На этом она успокоилась и убежала.

За пять дней его отсутствия дом стал напоминать санаторий для выздоравливающих. На окнах в залитых солнцем комнатах развевались белые шторы. Все чувствовали себя обязанными соблюдать тишину. Ингер сняла звенящие ожерелья и этнические накидки, сменив их на простое платье и передник.

В большой кованой кровати лежала, укутанная в одеяла, его жена, бледная и измождённая, в свежевыглаженной хлопковой пижаме. Ингер определила диагноз и назначила лечение: Сесилия «переработала», и ей необходим отдых, чтобы «прийти в себя». Ингер же, закалённая четырёхкратным материнством, в это время позаботится об Элисе. Конечно, ребёнка надо будет кормить, но между кормлениями Сесилия будет соблюдать постельный режим. Максимум – выходить на прогулку в сад. Ракель не должна беспокоить её ни при каких обстоятельствах, Ракель будет хорошей девочкой и не станет докучать маме. Ну и, разумеется, никакой истории идей колониализма.

На веранде установили шезлонг, и когда Сесилия сказала, что чувствует себя Касторпом из «Волшебной горы», Мартин не сразу сообразил, что она шутит. Шутки такого рода её мать не улавливала, так что реплика предназначалась только им двоим.

Мартин так толком и не разобрался, какая роль в этом санатории отводилась ему. Он предпринимал неуклюжие попытки помогать на кухне, но возмущённая тёща выставляла его за дверь и возвращалась к жарке котлет на пятерых и наблюдению за спящим внуком. Мартин уходил навестить Сесилию, но при ней всегда находился её брат. Эммануилу велели следить за тем, чтобы все пожелания Сесилии немедленно удовлетворялись, и к этой обязанности он отнёсся с большой серьёзностью. Она хочет чаю? А как насчёт книги? А насчёт партии в карты?

– Нет, спасибо, я всем довольна, – отвечала она с закрытыми глазами.

– Давай хотя бы в карты сыграем?

Но Сесилия качала головой.

Мартин привёз с собой из города несколько книг и представлял, как она растрогается, узнав о его заботе, но книги так и остались в сумке. Сесилия не читала ничего, кроме газет. Кроссворды решала только наполовину и не могла вспомнить простые слова. Когда на следующий день Мартин повёз самых младших членов семейства в местный видеопрокат, она попросила только солёной лакрицы, а из фильмов «можно что-нибудь типа “Рокки”».

В машине Эммануил предложил поискать вместо Р4 [197] другую радиостанцию, а Ракель начала считать пасущихся коров и заставила отца пообещать, что он купит ей комикс, если она досчитает до пятисот.

– Семнадцать, восемнадцать…

– Детка, а ты не хочешь считать про себя?

Когда они вышли из машины, Ракель сообщила:

– У меня получилось всего тридцать две.

– Но за проявленный в полях героизм ты всё равно получишь своего Дональда Дака.

* * *

Раньше Мартину казалось, что энергия Ингер Викнер направлялась преимущественно на бессмысленные хозяйственные действия: по-особому разложить на подносе печенье, убрать из букета увядший цветок. Теперь же все её безостановочные движения обрели стратегию и цель. Она вела себя как старшая медсестра в частном лечебном учреждении начала двадцатого века, причём остальному персоналу (Эммануилу и Ракель) она не могла поручить ничего хоть сколько-нибудь ответственного, более того – остальной персонал тоже требовал присмотра. Эммануил быстро забыл об обязанностях сиделки и вернулся к себе в комнату, окна которой были занавешены одеялами. Из-за закрытой двери доносился приглушённый рок. Посыпание сахаром финских булочек не вызывало у Ракели никакого энтузиазма, и при первой возможности она убегала из кухни. И вдобавок ко всему порвала в кустах ежевики матроску, в которую её переодела Ингер.

– Это же было винтажное платье! – взвыла бабушка при виде дыры. Лицо Ракели сморщилось, и она снова убежала. Мартин найдёт её не скоро – спящей за диваном.

И если Ингер находилась в нескольких местах одновременно, то присутствие в доме Сесилии было вообще незаметным. Наверху скрипели половицы. Вниз опускали поднос с недопитым холодным чаем и яичной скорлупой. Наверх относили вечерние газеты. На веранде обнаруживались кожаные туфли с заломленными задниками. Из спальни доносился её тихий голос, она сидела на кровати рядом с дочерью и держала на коленях книжку. Девочка не шевелилась, словно малейшее движение могло стать поводом для выдворения из комнаты.

Какое-то время казалось, что пребывание за городом никак не помогает его жене почувствовать себя лучше. В городе она хотя бы сохраняла минимум нормальности; теперь же любое занятие казалось ей непосильным. Она уклонялась от всех действий, предполагавших одновременное общение более чем с одним человеком. Кормление длилось вечность, после чего она выглядела усталой и как будто постаревшей. Тридцать минут с Ракелью требовали двух часов некрепкого сна. Лишь изредка выходя в сад, Сесилия передвигалась со стариковской медлительностью. Бо́льшую часть времени она дремала, либо в кресле Касторпа на веранде, либо у себя в комнате. Весь дом жил в ускоренном темпе – на кухне суета, что-то падает, Ракель бегает по траве, Эммануил заводит мопед, – но в прохладной полутёмной комнате Сесилии все движения замедлялись, а звуки становились тише.

Мартин осторожно присел на край кровати. Сесилия всегда была слишком уставшей, чтобы разговаривать, и он просто пересказывал ей все события дня: Ракель проплыла в озере пятьдесят метров после того, как он пообещал ей мороженое, Элис перевернулся на живот, что, по мнению Ингер, случилось «чрезвычайно рано». Он выпил её недопитый чай, доел бутерброд. И дорешал лежавший на тумбочке кроссворд.

– От Густава ничего не слышно? – спросила она как-то. Глаза закрыты, словно ей требовалось приложить усилие даже для того, чтобы сформулировать вопрос.

– Пока нет, но я написал ему всего неделю назад. Пересылка наверняка займёт время…

На самом деле прошло уже две недели, а почта задерживалась не дольше чем на пару дней.

Но Сесилия, удовлетворившись ответом, кивнула.

Однажды вечером, когда в доме ещё не зажгли свет, а небо приобрело насыщенно-синий и невозможный в городе оттенок, Мартин извлёк рукопись своего романа и со значением водрузил её на письменный стол.

За прошедшие годы magnum opus пережил ряд переименований. От Au revoir Antibes [198] (претенциозно) через «План X» (временно, не вдохновляет) и «Молодые годы» (ничего не говорит) – назад к непонятным и ускользающим «Сонатам ночи». Основная часть была написана в те годы, когда они с Сесилией и Густавом проводили лето в Антибе, время вспыхивало в памяти ярким солнцем, искрящимся морем, песком под ногами и веснушками на плечах Сесилии. Страниц, в общем, хватало, но он понятия не имел, что на этих страницах должно происходить. Он знал, какой эффект должен был произвести конец – конец должен был утяжелить повествование экзистенциально, выявить более мрачную траекторию оставшейся части романа, – но как это воплощать, он не знал.

Привлечь внимание молодостью он больше не может. Многообещающим молодым писателем он считался бы лет восемь-десять назад. Молодостью он может удивить, если в ближайшее время получит Нобелевскую премию или профессорскую должность, что маловероятно, поэтому возраст больше не козырь. Ульф Лундель дебютировал с «Джеком» в двадцать семь. Стиг Ларссон написал «Аутистов» в двадцать четыре. На момент выхода «Аттилы» Класу Эстергрену не исполнилось двадцати, а в двадцать четыре он издал «Джентльменов».

За письменным столом сидел Мартин Берг, тридцати двух лет от роду, и не знал, с чего начать.

* * *

В следующем месяце произошло два неожиданных события.

Первым стало появление на ведущей к дому аллее блестящего чёрного «сааба 900». Машина ехала на приличной скорости, из-под колёс разлеталась щебёнка – за рулём сидела Фредерика. Сесилия выбежала во двор с такой прытью, что потеряла шлёпанец, но со смехом запрыгала дальше на одной ноге, чтобы поскорей обнять Фредерику. Когда церемония приветствия и знакомства со всеми обитателями дома закончилась, Фредерика сообщила, что купила машину и проезжала мимо.

– Откуда ты узнала, что мы здесь? – спросил Мартин.

– Сесилия написала, – ответила Фредерика, как будто удивившись вопросу. Её высокие начёсы сменила короткая аккуратная стрижка с чёлкой, которая то и дело падала на глаза. Ни кожаной куртки, ни серебряных колец, ни полосатых брюк, ни ковбойских сапог – на ней были слаксы и лоферы.

– Может быть, кофе? – прокричала с веранды Ингер.

Пока они перекусывали, Мартин молчал, вертел в руках чашку, сворачивал салфетку. Да, Сесилия выглядела уставшей и изнурённой, но она улыбалась, а её жесты были быстрыми и энергичными. Если у неё едва хватало сил, чтобы прочесть газеты или дойти до озера, то когда она могла написать письмо Фредерике? Эта мысль раздражала его, пока он не понял, что она наверняка сделала это в первую неделю, когда он ещё находился в городе. Сесилии наверняка было одиноко в этой пещере горного короля, и она в отчаянии пыталась установить какой-нибудь контакт с внешним миром.

Обе женщины надолго скрылись в саду, и после прогулки Сесилия сидела гораздо ровнее.

Через несколько дней Мартин вошёл в ванную и увидел, что его обнажённая жена стрижёт волосы перед зеркалом. Он вспомнил, как она делала это одной синей летней ночью много лет назад. В раковине и на полу было полно волос.

– Давай я, – сказал он и взял у неё ножницы. И встав близко, так близко, что чувствовал тепло и запах её тела, он остригал её локоны, оставляя длину до плеч.

Взгляд Сесилии застыл в одной точке.

– Не слишком коротко, – шёпотом произнесла она.

Потом она вернула ножницы на верхнюю полку шкафчика и провела рукой по волосам. Мартин поцеловал её пушистый затылок и смотрел ей вслед, пока она шла по тёмному коридору. Вздохнул и вернулся в комнату для гостей, в которой его поселили.

Когда на следующий вечер он принёс ей почту, она, порозовевшая и с ясными глазами, сидела в кровати, положив под спину подушки, и увлечённо читала какую-то старую книгу, казавшуюся слишком тяжёлой для её тонких бледных рук. Мартин присел на край кровати. Поднос с завтраком, как он заметил, на этот раз был пустым. Кофе выпит, бутерброды с поджаренным хлебом съедены до корки.

– Что ты читаешь?

Сесилия протянула ему том, а он ей письма. Он уже просмотрел адреса отправителей в поисках известия от Густава, но там были лишь Фредерика, научник и фамилии каких-то коллег с кафедры.

Книга, которую она так упоённо читала, оказалась учебником классического греческого языка, изданным в 1935 году в технике французского переплёта. Книги достались семейству Викнер вместе с купленным в семидесятых домом, с тех пор они так и стояли на своих местах, их не читали, но пыль протирали регулярно. Он давно всё просмотрел в надежде найти что-то интересное. Видимо, жена поступила так же, но с другим результатом.

– Греческий? – спросил он. – Ты же не собираешься сейчас заняться греческим?

Но занятая почтой Сесилия его не услышала. У неё на коленях уже лежали несколько развёрнутых машинописных листов.

– Макс Шрайбер перевёл небольшую вещь Вебера, – сообщила она. – Похоже, получилось неплохо. Вот, прочти.

Мартин отбросил книгу так, что она стукнулась об угол кровати. Он всё утро возил туда-сюда по аллее коляску с Элисом. Если повезёт, Элис проспит до обеда. А когда проснётся, его надо будет кормить, переодевать и таскать на руках, а он будет кричать, проверяя на прочность твои барабанные перепонки. Он срыгнёт половину съеденного и начнёт безостановочно ныть, когда его попытаются снова уложить спать. А тем временем Ракель – да, чем, кстати, занимается их дочь? После завтрака он её не видел.

– Нам всем бы очень помогло, если бы ты иногда, между делом, спускалась с небес на землю, – сказал Мартин.

И он оставил её в постели среди всех этих бумаг.

* * *

Второй неожиданностью стал звонок от Пера Андрена, он спрашивал, известно ли Мартину имя некоего Лукаса Белла. В голосе Пера одновременно звучали возбуждение и скепсис.

– Вроде что-то знакомое, – ответил Мартин, хотя никогда раньше этого имени не слышал. Или всё-таки слышал? Может, он имел в виду Квентина Белла? А кто такой Квентин Белл? Племянник Вирджинии Вульф, написавший биографию своей знаменитой тётушки. Мартин купил его книгу у букиниста, чтобы побольше узнать об истории издательства «Хогарт».

– Вот что о нём написали несколько недель назад в «Таймс», – продолжал Пер, – не укладывается ни в какие рамки. Но в хорошем смысле. Сравнивают с Керуаком. С Керуаком же всегда сравнивают, да? И Рембо. В общем, как бы там ни было, к нам обратился его агент… довольно унылый тип, хотя мог бы быть пободрее, потому что дела у этого парня явно идут в гору… короче, этот тип, как там его, мистер Голдман… – Незаметно появившаяся в комнате Ракель не мигая смотрела на Мартина. Мартин прикрыл ладонью трубку и спросил:

– Что там у тебя?

– Можно мне посмотреть фильм с дядей Эммануилом?

– Какой фильм?

– Про робота, который прилетел из будущего и стал добрым, хотя раньше был злым, и там ещё есть…

– Спроси у мамы.

– Но она спит.

– Детка, я сейчас разговариваю с Пелле…

– Ну пожалуйста.

– О’кей, хорошо, – вздохнул Мартин и вернулся к Перу.

– …никаких оферт и торгов, насколько я понял, и вопрос только в сроках. Всё дело в том, что этот парень по какой-то причине хочет, чтобы его книгу опубликовали мы. Он считает, что крупные издательства, это цитата, «в одной связке с капитализмом и способствуют тому, что искусство становится продажным».

– Это похоже на Густава.

– Если мы хотим, книга наша.

– А разве мы не в одной связке с капитализмом?

– О боже, да я об этой связке просто мечтаю. А вот капитализм, похоже, о нас и знать не хочет.

– Что конкретно написали в этой статье?

На другом конце провода зашелестели страницы.

– Так… бла-бла-бла… вот a clear and я relentless voice [199]. Сравнивают с Сэлинджером. Black humor and a nihilistic gaze upon society [200].

– Только что ведь был Керуак? То есть сравнивают и с Керуаком, и с Сэлинджером?

– И с Рембо.

– Похоже на эссе гимназиста. Что думаешь?

Пер сказал, что прочёл только статью в литературном приложении к «Таймс», но книгу должны прислать по почте.

– В общем, что мы имеем: печального агента в Англии, одну – одну – претенциозную рецензию и никаких конкурентов. Похоже на выигрышную концепцию.

– Ну ты можешь хотя бы прочитать.

– Конечно. Только чтение и сможет привести меня в чувство после проигрыша в шахматы собственной дочери.

– Но, Мартин, решать нам надо быстро.

– Он с кем-то ещё договорился? Или мы первые? – Пер красноречиво молчал. Мартин снова вздохнул, на этот раз тяжелее. – Это как прийти в клуб, а там никого, кроме бармена и кислого диджея.

– В любом случае прочти книгу.

– У нас остались хоть какие-то деньги? Мне казалось, мы банкроты.

– Прочти книгу. Я пришлю. А потом поговорим.

* * *

Ларс Викнер появился в загородном доме только в августе.

Заехал во двор, посигналил, чтобы Эммануил передвинул мопед, хотя места для парковки хватало. За три минуты успел осмотреть Элиса и объявить, что у ребёнка такой же нос, как у него, расположиться на веранде, послать за бутылкой коньяка, зажечь испанскую сигариллу, поинтересоваться у Мартина, почему он не издаёт беллетризованные биографии и прокричать неизвестно кому, что у него в машине два кило свежей скумбрии.

– Где Сесилия? – спросил он. И так громко, что все вздрогнули, закричал:

– Сесилия!

Ответа не последовало.

– Она наверняка не в доме, – сказал Мартин. И снова сел, потому что уйти было бы невежливо.

Удовлетворившись объяснением, Ларс вытянул ноги и положил сигариллу в пепельницу. Одет он был в белое с ног до головы. Рубашка и брюки, видимо, представляли собой некий праздничный наряд индуса. На шее сверкала золотая цепочка. Мартин задумался, насколько подробно тесть осведомлён о проходящих в доме оздоровительных мероприятиях (представить, что супруги Викнер наедине обсуждают серьёзные темы, почему-то было трудно; казалось, что они, как куклы-марионетки, живут только на сцене, а всё остальное время хранятся в ящике), и внезапно понял, что доктор Викнер уже какое-то время рассказывает ему о «беллетризованных биографиях». Услышав, что именно такую биографию Леонардо да Винчи его тесть только что закончил, Мартин встревожился.

– Я сразу понял, что она как раз для издательства Мартина. – Так, реплика брошена, и время на то, чтобы натренировать выражение лица «сожалею, но», у Мартина есть. Он поведал тестю о положении дел, сказал, что, возможно, их фирма вообще ничего больше не сможет издать, а Ларс, слушая, милостиво кивал.

– Разумеется. Разумеется. Я всё понимаю. Но в любом случае, взгляни… Эммануил? Эммануил! Принеси из багажника зелёную сумку.

То, что одержимость доктора Викнера бабочками и провал затеи с импортом ковров выльются в колоссальный литературный проект, даже не удивляло. Будучи, судя по всему, действительно хорошим хирургом, он почему-то не мог навсегда посвятить себя медицине. И периодически уходил с работы, влекомый какой-нибудь светлой, но безнадёжной идеей. На сей раз это была рукопись – почти шестьсот страниц в трёх папках из искусственной кожи, – созданная с прицелом на издательство зятя. Мартин удалился в библиотеку. Лучше отделаться от этого сразу.

Первые страницы описывали обстановку в Анчиано пятнадцатого века. Сер Пьеро появился на пятой странице, после бескрайних оливковых рощ, мирно пасущихся коз и каменных домов, залитых солнцем, чей «сильный, ясный и всепроникающий» свет должен был символизировать главного героя. Сам Леонардо всплывал – Мартин пролистал вперёд – на странице сорок два в виде младенца. Мартин открыл папку наугад примерно в середине.


«О-о, – изрекла Изабелла д’Эсте хорошо модулированным голосом с примесью печали. – Я не могу поверить, что человечеству уготована такая судьба. Это было бы ужасно. Нужно найти что-то ещё!»

«Только при встрече с Богом убогое существование человека обретает какой-то смысл», – прогремел кардинал и погладил длинную ухоженную бороду рукой, украшенной кольцами с драгоценными камнями, и посмотрел на даму подёрнутым поволокой, но несколько критическим взглядом.


За час, проведённый с рукописью о Леонардо, у Мартина практически угасло желание побывать в Италии. Глаз застревал в громоздких придаточных, все герои разговаривали как Айвенго, Леонардо был удивительно галантным, изобретательным, проницательным, праведным, гениальным плюс ещё множество эпитетов, которые складировались в штабеля, теряя всякий смысл. И, похоже, он вовсе не был гомосексуалом; его дружеские отношения с учениками описывались как исключительно платонические. Мартин даже пробежал глазами несколько глав в поисках обратного, что могло бы хоть как-то оживить «шедевр». На страницах не было ни одной орфографической или пунктуационной ошибки. И никаких карандашных пометок.

Всё это одновременно раздражало и огорчало.

Мартин стоял у окна и думал, как лучше сообщить об отказе доктору Викнеру, когда в дверях появилась Сесилия. В ней что-то изменилось. Он не сразу понял что. Вместо пижамы она была одета в тренировочную форму.

– Тут для тебя почта, – она протянула ему пакет. – Это, наверное, книга, о которой говорил Пер.

Так он и думал: дешёвая бумага, плохая обложка. На обороте портрет длинноволосого юноши, покрытые татуировками руки сложены крест-накрест, прищуренный взгляд и выражение лица как бы говорят потенциальному читателю: забей на книгу, пойдём лучше ко мне домой.

– Что это? – спросила Сесилия.

– То, что, как считает Пер, мы должны издать, хотя я, честно говоря, не понимаю, как нам…

– Нет, я имею в виду папки.

– А-а, это твой отец пытается пристроить свой чрезвычайно многоречивый роман о Леонардо да Винчи…

В тексте под фото Лукаса Белла было минимум два восклицательных знака, а также слова «секс», «наркотики», «рок-н-ролл»; книгу, видимо, сочинил какой-то обдолбанный семнадцатилетний.

– Только не говори, что он написал это сам.

– Mais oui, ma chère [201]. Он лишит тебя наследства, если я откажу?

– Я перестану тебя уважать, если ты не откажешь. – Она наклонилась и поцеловала его в щёку, быстро и легко. Через мгновение он уже слышал, как на улице шуршит под её ногами гравий. Мартин открыл «Одно лето в аду», сосредоточился, взял красную ручку, готовый дать волю чувствам, которые сдерживал, читая о Леонардо. Серая, грубая бумага, плохо подобранный шрифт. Его раздражало уже то, что юнец на обложке позировал как рок-музыкант.

Но он прочёл одну главу, и на полях не появилось ни одной возмущённой пометки. Он прервался, чтобы налить кофе и сходить за словарём. Прогнал Ракель, которая пришла позвать его ужинать. Ещё через час зажёг лампу, вспыхнул яркий свет, и только тогда Мартин понял, что в комнате уже темно.

Когда он дочитал, часы показывали начало одиннадцатого. Мартин осмотрелся, нашёл телефон и прижал трубку плечом к уху. Ему казалось, что после набора очередной цифры проходит вечность, прежде чем диск вновь возвращается в изначальное положение.

V

ЖУРНАЛИСТ: К вопросу о сочинительстве как о марафоне. Я подумал о писательском ступоре, когда просто не пишется, – у вас был подобный опыт?

МАРТИН БЕРГ: Да, и это может быть очень болезненным. Ступор может возникнуть по разным причинам. Ты закрыт, ничего не получается. Единственное, что можно сделать в этой ситуации, – продолжать работать, я так считаю. Вопреки всему. Тут многое определяется психикой.

ЖУРНАЛИСТ: Но если получается плохо? Если автор недоволен написанным?

МАРТИН БЕРГ: Даже если вы написали пять строчек, у вас уже есть то, от чего можно отталкиваться. Лист бумаги не должен вызывать страх. Это самое главное. Нельзя бояться неопределённости. Надо просто довериться самому себе и смотреть, куда это приведёт.

* * *

Снова наступила осень. Ракель вернулась из школы с новыми рабочими тетрадями, Мартин с некоторым страхом прочёл её написанное старательным почерком сочинение на тему «МОИ КАНИКУЛЫ».

Мне было очень весело. Моя мама спала, а мой папа работал. Мой младший брат очень противный, но мой дядя, которого зовут Эммануил, добрый. Мы катались на мопеде и покупали конфеты в киоске.

В начале семестра Сесилия встретилась со своим научным руководителем и, вернувшись домой, рассказывала о диссертации, о семинаре, который начнётся этой осенью, о конференции, где только что защитившийся коллега представит свою работу:

– А у меня материала намного больше, чем у него. Я хочу сказать, что это не так уж и сложно, да?

Полдня она приводила в порядок свой кабинет. Собрала несколько мусорных мешков, а когда Мартин заглянул, чтобы спросить, не хочет ли она кофе, то обнаружил, что она сидит на полу по-турецки и читает, рассеянно грызя ноготь большого пальца.

– Это, – она кивком показала на текст, – местами вполне прилично.


Она снова начала бегать, и пусть даже называть это «бегом», по её словам, пока можно было с большой натяжкой, в Слоттскугене она сбивалась с темпа и складывалась пополам, не преодолев и километра. Приковыляв домой, закорючкой отмечала в настенном календаре количество минут (девять). На следующий день всё повторялось. Она никогда не жаловалась на то, что невынослива, а её дистанции настолько короткие, что даже записывать их не имеет смысла. Она просто фиксировала каждый результат.

Долгое лето за городом стало важным водоразделом: границей между до и после. Всё, что было «до», оправдывалось сложной беременностью и постоянным недосыпом. В итоге этот период опутало перламутровое безмолвие, хотя прошло всего несколько месяцев. Колики исчезли, Элис стал спокойным и особых хлопот не доставлял. Он премило лепетал, робко улыбался в ответ и предпочитал есть, лёжа на руках у Мартина, как детёныш ленивца. В струйке тёплой мочи, стекающей по руке к джинсам, было даже что-то приятное. («Папа, он писает!» – кричала Ракель, видимо для того, чтобы дать понять, что свои естественные потребности она уже много лет контролирует сама.) Элис позволял кормить себя из бутылочки, после чего срыгивал у отцовского плеча. Он научился хватать вещи и при каждом удобном случае развлекался, переворачиваясь на живот.

Идея взять до весны отпуск по уходу за ребёнком звучала даже соблазнительно. Утром он мог бы писать, потом гулять с коляской, встречаться с друзьями. Сидеть у дома, смотреть, прищурившись, на солнце и пить кофе, пока мальчик спит… А Сесилия напишет диссертацию, и всё будет как раньше.

Пер был по-прежнему взвинчен в связи с Лукасом Беллом. Мартин же хладнокровно констатировал: роман хороший, с правами на перевод им повезло, – но фонтанирующего энтузиазма почему-то не испытывал. Это лотерея. Всегда ведь есть что-то, что может пойти не так. В худшем случае у них будут груды нераспроданных книг и обанкротившееся предприятие.

Компенсируя собственный пессимизм, он очень внимательно работал с переводом, часами выбирал шрифт и бомбил художника идеями для обложки. И пусть он не разделял страстную веру Пера, но, работая с книгой, Мартин чувствовал, что делает всё чётко и правильно. Ему как будто дали список вопросов к экзамену, и он выучил все до единого.

Ощущение уверенности распространялось, увы, только на работу. А было бы неплохо, если бы его хватало и на «Сонаты ночи». Мартин понятия не имел, как продолжить повествование. Надо бы дать кому-нибудь прочесть, но сама мысль, что вместо «хорошо» он услышит что-нибудь другое, уже была невыносима. Да и «хорошо», по сути, ничего не значит. Должно быть интересно. Захватывающе. Другое дело, если бы ему нечего было терять, но он же претендует на то, что разбирается в литературе… Мартин представил разговор: «Вы слышали о романе Мартина Берга? Он наваял шестьсот страниц полной чуши…»

Его сознание буравил летний опус о Леонардо: образчик грандиозного поражения. Потребовать тишины, откашляться, убедиться, что все на тебя смотрят, – и опозориться. Они купили Ракели новые резиновые сапоги, в коробку из-под которых отлично укладывались листы A4. В ней Мартин и решил хранить рукопись, испещрённую таким количеством исправлений, что он уже и сам не понимал, какой из вариантов актуален. Коробка поместилась в ящике письменного стола. Это на время – обещал он себе. Пусть пока полежит.

* * *

На письмо Густав не ответил. Позвонив по оставленному номеру телефона, Мартин услышал механический женский голос, сообщивший, что абонента с данным номером не существует. Пять месяцев Густав не подавал никаких признаков жизни. Сесилия обзвонила всех, кто мог что-то знать, но безуспешно. Кей Джи пересекался с ним на вернисаже «Люкса в Антибе» примерно полгода назад и с тех пор его не видел. Но, сообщил галерист с сомнением в голосе, возможно, Густав «работает и делает своё дело», и если они его найдут, путь он ему позвонит, хорошо?

Сесилия, сделав скептическую мину, положила трубку.

– «Делает своё дело» необязательно означает, что он пишет. Может, стоит позвонить его родителям?

– Гарантирую, что они ничего не знают.

– А бабушка? Хотя если она начнёт волноваться…

Мартин пожалел, что сам не додумался позвонить Эдит, его бабушке. Они нашли номер, накорябанный на внутренней стороне обложки адресной книжки, им ответили после третьего сигнала (прежде чем перейти на шведский, Сесилия автоматически произнесла bonjour). Когда разговор закончился, она глубоко вздохнула.

– Он, судя по всему, должен был приехать погостить у неё летом, но так и не появился. А потом позвонил из Шотландии и что-то блеял про друга, который арендовал там за́мок. Собирался пить виски и носить килт. Что показалось бабушке вполне здравым, и она решила, что тревожиться не о чём. Но теперь, понятное дело, разволновалась. Я сказала, что он наверняка просто куда-то уехал. Кто знает… может, это действительно так и есть.

– На пять месяцев?

Мартин решил найти то подозрительно формальное вежливое поздравление, которое они получили, когда родился Элис, но Сесилия, видимо, умудрилась его потерять.

– Он бывает страшно забывчив, – произнесла она, хотя, судя по интонации, в эту версию не верила.

– Слушай, честно, ну, вот как ты думаешь, чем он может заниматься? – проговорил Мартин. – В любом случае первым выходить на связь я больше не собираюсь.

– И всё равно это странно…

– Наоборот. Это абсолютно в его стиле. Сам никогда пальцем не пошевелит, а когда так же поступают с ним, обижается.

Но хотя Мартин решил, что отныне ему всё равно, о пофигизме Густава он вспоминал кстати и некстати. Когда стоял под душем или чистил зубы. Вытирал посуду. Ехал на велосипеде на работу. Это раздражало его так сильно, что однажды он даже швырнул велосипед на землю, когда заклинило замок. Спустя несколько дней он столкнулся с Виви из Валанда, беременная на большом сроке, она выбирала в «Консуме» бананы. Они поговорили о том о сём, а потом Виви спросила, как Густав – почему все всегда спрашивают «как Густав» у него? Он, что, диспетчерская? – И он обстоятельно рассказал ей обо всём. Виви кивала и озабоченно хмурилась, но когда Мартин начал развивать теорию, что их друг переехал, никого об этом не известив, стало понятно, что Виви его больше не слушает.

Сесилия утверждала, что Мартин к нему несправедлив. И Мартин составил в голове список коммуникационных прегрешений Густава за долгие годы.

– Должен отметить, что тенденция очевидна. Это я всегда выхожу на связь. Это я звоню. А он потом появляется и требует, чтобы мы шли куда-то пить и чтобы всё было как десять лет назад. Он напивается и начинает злиться, что его все осуждают, а тебе хочется сказать: Густав, никто тебя не осуждает. Кто тебя, к дьяволу, осуждает? А? Посмотри вокруг, кто здесь тебя осуждает? А он бормочет что-то про остальных, «остепенённых», подразумевая, видимо, кандидатов филологии и магистров политологии… а я даже не магистр!.. И при том, что сам он пять лет проучился на художественном факультете проклятого Валанда, да? Он думает, что «все» только и делают, что всё «до косточек разбирают»? А он такое дитя природы, которое плещется во чреве интуитивного искусства и исключительно творит, в то время, как мы, все прочие, только пачкаем искусство анализом и критикой? Как будто это такая крутая добродетель – не быть интеллектуалом, тогда как на самом деле ты просто плевал в потолок и не удосужился что-нибудь выучить? Как будто интеллектуальная деятельность – это занятие второго сорта и всегда в тени… да что я, чёрт возьми, могу понимать. Да, в тени искусства. Жизни. Да?

В конце концов он начал гасить любую мысль на эту тему. И всё равно, случалось, просыпался, а в голове у него вертелись два слова: Густава нет.

Однако вскоре после этого эмоционального взрыва события начали разворачиваться стремительнее. Сесилии позвонил научный руководитель и предложил поехать в Лондон на конференцию «Меняющаяся Европа», которую проводил London Congress of Humanities and Social Sciences [202]. Докторант, который должен был ехать, застрял с велосипедом на трамвайных путях и сломал ногу, поэтому не хочет ли она занять его место?

– Разумеется, да, – ответила она и, вцепившись в трубку, стала ловить взгляд Мартина. – Или я должна выступить? У меня нет никаких… хорошо… да… да… да, получится. Мне только нужно поговорить с мужем.

Тысячу лет она не называла его мужем. Слышать это было неожиданно приятно.

– …всего несколько дней, – сообщила она, перемещаясь кругами по кухне. – Две ночи, максимум – три. Нормально? Я могу позвонить маме, чтобы она пришла помочь с детьми…

– Если для тебя это так важно, то…

Она посмотрела на него как на идиота:

– Мне плевать на конференцию. Я подумала о Густаве. – План был простой: она заедет по адресу, который у них есть, а если там его не окажется, то, может, кто-то в галерее что-нибудь знает, а если нет, то что делать… – Но мы хотя бы попытаемся.

И через неделю она уехала в Англию. Элис закричал, как только отъехало такси. Ракель нашла беруши периода колик, сунула их в уши и расположилась на диване со стопкой библиотечных комиксов об Астериксе.

– Спасибо за помощь, – проворчал Мартин.

День прошёл в преодолении трудностей. Элис переключился на менее эксгибиционистскую протестную форму – отказался от пищи. Ракель ела с отменным аппетитом, не выпуская из рук коробку с динозаврами, своим последним увлечением. Тираннозавр Рекс – это в первую очередь падальщик. Динозавры откладывают яйца, в точности как птицы. А мозг стегозавра размером не больше грецкого ореха, но ему больше и не надо, потому что он не делает ничего, кроме того что ест траву и листья. Все динозавры произошли от птиц, это не гигантские ящерицы, как может показаться по их внешнему виду. Папа, а как ты думаешь, какого размера мозг у Элиса?

Потом прогулка в Слоттскугене – коляска, восьмилетка на велике, банановое пюре в рюкзаке, трагедия из-за пропавшей шапки, утомительный трёп с Уффе, общаться с которым хотелось меньше всего, но именно он (в не по сезону лёгкой джинсовой куртке) встретился им на пути.

– Есть новости от великого художника? – спросил Уффе. – Как поживает баловень истеблишмента?

– Он написал несколько реально крутых вещей, – соврал Мартин. – Так что всё в порядке. Вполне. Нет. Нет! Элис, нельзя в рот ветку. Я сказал, нет! Ракель, пожалуйста… Уффе, мне тут надо разобраться. Рад был тебя видеть, ну давай, пока.

На следующее утро позвонила Сесилия и сообщила, что Густав нашёлся:

– Мы вечером будем. Сможешь уложить детей и приготовить кровать для гостей?

– О’кей, – быстро ответил Мартин, потому что в её голосе читалось «пожалуйста-не-спрашивай-больше-ни-о-чем», и к тому же это был дорогой междугородний звонок. – Хорошо.

Мартин провёл несколько часов, убирая кухню – попытался работать, но почему-то не мог сосредоточиться, а вытирая дверцы шкафчиков, раздражался всё больше и больше. Потом раздался звук поворачиваемого ключа, и эти двое вошли в прихожую.

При виде Густава Мартин забыл всё, что собирался сказать. Он попытался поймать взгляд Сесилии, но та снимала пальто.

Все пятнадцать лет их дружбы Густав выглядел более или менее одинаково. Разумеется, определённые акценты в его облик привнесла учёба в Валанде, и в шестнадцать он казался менее побитым жизнью, чем в тридцать. Но у него всегда были круглые очки в металлической оправе, торчащие волосы, вещмешок и армейская куртка. (Тут армии надо отдать должное: для военных производятся до неприличия износостойкие вещи.) Поэтому первым делом Мартин заметил одежду. Дикое пальто из пурпурного бархата. Под ним короткая чёрная шёлковая рубашка. Нечто вроде бахромчатой шали. Кожаные штаны на размер больше, придерживаемые усыпанным заклёпками ремнём. Разумеется, очки – той же круглой формы, но маленькие и с затемнёнными стёклами.

А потом пришлось посмотреть ему в лицо. Пустой расфокусированный взгляд. Кожа головы на размер больше черепа. Две резкие носогубные складки, на серых щеках редкая щетина. Длинные волосы собраны в тощий хвост.

Кроме того, от него воняло.

Густав откашлялся:

– Здорово, парень.

– Привет.

– А где дети? Ракель и…

– Элис, – сказал Мартин. – Они спят.

Густав медленно кивнул. Прошёл в кухню, в пальто. Методично осмотрел стол, шкафы и холодильник, продолжая кивать. Потом спросил, есть ли что выпить.

– Чай, – ответила появившаяся из прихожей Сесилия.

– Какого чёрта, Сисси, давай лучше…

– Но сначала ты примешь душ.

– Ну зачем ты ведёшь себя как в гестапо?

Сесилия показала на дверь ванной. Густав беспомощно посмотрел на Мартина, тот жестом показал «здесь-она-решает», и Густав скрылся за дверью, бормоча:

– Как же это трудно. Никто же не знает, что это просто до одури трудно.

Сесилия тем временем попросила Мартина найти какую-нибудь «сносную одежду». Потом вошла в ванную – Густав слабо запротестовал – и вынесла оттуда кожаные штаны и остальное. Брезгливо положила всё в пакет, и хлопок крышки мусоропровода Мартин услышал раньше, чем успел спросить, что она собирается с этим делать.

Ничего не обсуждая, они просто совершали все необходимые действия, пока из ванной не показался завёрнутый в полотенце Густав. Он явно похудел. Руки висели, как плети. Ничего не комментируя, он надел выданные ему вещи: джинсы, которые Мартин не носил с восемьдесят второго, футболку и фланелевую рубашку. Она велела ему съесть суп, и он влил в себя порцию. И выпил чай.

Посреди всего этого появилась Ракель, молча встала на пороге, сминая в руках подол ночной рубашки. Сесилия повела её обратно в спальню и что-то тихо и спокойно ей там говорила, но из-за стенки долетал звонкий детский голос: «Но я хочу побыть с Густавом».

Густав не мигая смотрел перед собой.

24