Собрание сочинений — страница 46 из 73

– Я хочу спросить у тебя кое-что, – сказала Ракель. Голос сначала сорвался, ей пришлось повторить.

– Спрашивай, – ответил Густав с абсолютно нейтральным выражением лица.

– Как ты думаешь, почему она ушла?

Он ответил не сразу.

– Я не знаю. Не имею ни малейшего понятия. Не стоит в этом копаться, Ракель. Не надо. Пусть всё остаётся как есть. – Он вздохнул, как будто речь шла о чем-то неприятном и неинтересном, и попытался сменить тему.

– Ты был одним из самых близких ей людей, – перебила его Ракель.

– И всё равно я не знаю. Люди поступают, как им хочется. Не надо над этим думать. Думать надо, как Дилан. Don’t look back [210].

Что-то не так с полем зрения, по краям темно, мир принял форму тоннеля.

– Вы хотите, чтобы она поступала по-вашему! – Голос звучал уверенно и резко, сейчас её нельзя было перебить. – Всё, что вам не подходит, вы отрезаете и оставляете за рамками. И вас нужно поддерживать в этом притворстве. Тот, у кого это получается, считается страшно способным. Но это, – она махнула рукой на картины, – это не правда. Даже если это выглядит как правда, это всё равно не правда. Но это единственное, что я знаю о ней. Почему никто не хочет рассказать мне всё как есть.

Пока она говорила, Густав молча смотрел в пол, а когда он поднял взгляд, на его лице вспыхнула та самая улыбка победителя, уверенного, что жизнь прекрасна. Лицо Ракели напоминало застывшую посмертную маску, а сдерживаемые слёзы обжигали веки.

Резко развернувшись, она спустилась по лестнице и, тараня толпу, пересекла фойе и распахнула двери, кимоно развевалось, как парус.

Ракель успела дойти только до Гётаплатсен, когда пришло извещение о новом письме. Она схватила телефон.

Филип Франке просил прощения за то, что заставил ждать, но он был занят переездом в Париж. Он с удовольствием встретится с ней и даст интервью. Она может предложить подходящую ей дату.

У неё подкосились ноги. Минут пять она просидела на скамейке у фонтана, и за ней никто не пришёл. Как только руки перестали дрожать, она написала ответ.

Защита

I

ЖУРНАЛИСТ: То есть преувеличивать уважение к чистому листу не следует?

МАРТИН БЕРГ: Есть только один способ перехитрить состояние, когда не пишется, и здесь я процитирую Уильяма Уоллеса: «Работать так же, как вол, ювелир, скалолаз или уличный музыкант». Нет смысла сидеть и ждать вдохновения. Но, разумеется, иногда у тебя возникает ощущение, что всё разворачивается против тебя. Ощущение, что провал рядом. И ты сам чувствуешь, как иссякаешь. И внезапно ничего дальше не идёт, ты смотришь на лист бумаги и думаешь: что такое, чёрт побери! Вы понимаете. И самое страшное – ты не знаешь, сколько это продлится. Несколько часов. Или несколько дней. Неизвестно. Может, это затянется надолго, и тогда остаётся только одно. Надо просто продолжать, как какой-нибудь корабль «Аниара» [211].

* * *

Сесилии не удалось убедить Густава поселиться в квартире на Мастхуггет или пройти курс лечения, и тогда она через своих родителей нашла семидесятипятилетнюю вдову Венделу, коллекционера искусства, и устроила так, чтобы Густав пожил у неё.

Мартин ничего не сказал. Да, Густав явно потрёпан, но виной тому затянувшийся и слишком интенсивный загул. За которым последует период, когда в холодильнике будет только лимонад, а потом Густав соберётся с силами, вернётся к работе и решит, что снова может позволить себе рюмку-другую. Немного виски, или глоток егермейстера как аккомпанемент к пиву. Вечный замкнутый круг. У Мартина нет причин беспокоиться.

Однако Густав не сильно протестовал, когда Сесилия загрузила его в машину и отвезла на место. Вернувшись следующим вечером в Гётеборг, она налила себе вина и расположилась в гостиной, не зажигая свет.

– Ну, и как там? – спросил Мартин, обрадовавшись, что может выключить телевизор. В новостях показывали крушение пассажирского парома в Балтийском море. От одной мысли, что судно перевернулось и пошло ко дну, унеся с собой сотни жизней, бросало в дрожь.

– На неё, судя по всему, можно положиться. Думаю, хорошо, что он там поживёт. – Сесилия замолчала и не сразу продолжила. – Мы ездили к нему в квартиру за вещами. Там как будто два года пролежал скончавшийся старик, а квартплату снимали автоматически.

– Быт его никогда не интересовал.

– Картин в Лондоне не было. Ни одной. Кисти, краски, холсты, но не картины. Несколько автопортретов тушью – это всё, что я нашла.

Она потянулась вперёд, чтобы включить торшер, и на неё упал золотой свет. Она вдруг напомнила ему ту Сесилию, которую он не знал, а лишь представлял: совсем юную, живущую в коммуне в Хаге, она сидела у себя в комнате, пока остальные курили травку и громко обсуждали политику, она спала в вязаных носках и шерстяной кофте с оленями, потому что никто не платил за электричество, она не понимала, что её кадрят, предлагая поговорить об историческом материализме, и просто радовалась возможности обсудить Das Kommunistische Manifest [212]. А когда рука собеседника оказывалась у неё на плече, она замирала, ей становилось неловко, она искала предлог, чтобы сменить позу, и вскоре незаметно уходила с вечеринки и шла домой сквозь снегопад, держа руки в карманах дафлкота.

– У него бывали периоды, когда он вообще не писал? – спросила она.

Мартин задумался. Сначала альбом для эскизов в гимназии. Потом он начал экспериментировать с маслом. Сделал несколько портретов Мартина, особенно запомнился тот, где он курит, лёжа на зелёном плюшевом диване в квартире на Шёмансгатан.

– Этот я видела, – сказала Сесилия. – Там много от Улы Бильгрена.

– Только Густаву это не говори. Да, а потом он занялся натюрмортами. – Мартин рассмеялся. – Я как-то хотел помыть два грязных стакана со стола на кухне, пить было не из чего, так у него началась полная паника. Нет, нет, нет – не трогай их. То, что я принял за обычный беспорядок, оказалось тщательно продуманным сюжетом. А после гимназии, что мы делали…

– Валанд, – произнесла Сесилия.

– Точно. И Париж. Нет. Я действительно не могу вспомнить период, когда он долго не писал. Кроме нынешнего. – Сесилия кивнула.

– У этой Венделы очень приличная коллекция. В столовой Эжен Янссон, он, видимо, был другом семьи. В общем, Густава это слегка встряхнуло, и он говорил, что будет писать воду. – Она залпом выпила оставшееся вино. – Так что не всё ещё потеряно.

* * *

Осенью Сесилия снова вернулась к работе. Сквозь некрепкий утренний сон Мартин слышал, как сначала пыхтит кофеварка, а потом скрипят ступени чердачной лестницы. Первое время она проводила за письменным столом не больше получаса, но этот срок поступательно увеличивался, как увеличивалась дистанция бега. И в конце концов её осязаемое тепло исчезало из кровати уже в четыре утра.

Но в том же темпе росла её самокритика.

– Это не неправильно, но и не релевантно, – могла заявить она, отбросив от себя лист бумаги. – Очевидно, мне это казалось важным, но, честно говоря, сейчас я не понимаю почему.

Слишком много аспектов, слишком много отсылок, слишком широкая тема. Проект могла погубить его масштабность. Что-то надо было делать, как минимум прекратить читать очередной опус малоизвестного французского автора девятнадцатого века – «каким бы удивительным он ни был». И она быстро, чтобы не передумать, запихнула толстую пачку бумаги в мусорную корзину. Убрала с письменного стола скопившуюся посуду и яблочные огрызки. И поехала на велосипеде на кафедру, чтобы встретиться с научным руководителем. Она могла вскочить из-за стола и отправиться на пробежку. А потом она жарила бифштекс, поливала оставшимся в сковороде соком спагетти и ела стоя над раковиной.

Когда Мартину нужно было на работу, она выходила из своего кабинета. Как генерал, при появлении которого все низшие чины немедленно бросаются к своим обязанностям, Ракель спешно собирала школьный рюкзак, Элис прекращал размазывать по столу детское питание и послушно глотал. Покидающий поле боя Мартин получал на прощание рассеянный поцелуй.

Степень лицензиата она получила, когда Элису исполнился год.

Недели и месяцы отламывались от жизни большими кусками. Каждое дело само по себе было не особенно трудоёмким. Сходить в магазин. Приготовить еду. Отправиться вместе с дочерью в школу на плановую встречу с учительницей и благосклонно принимать хвалебные слова в адрес не по годам сообразительной Ракели. В тысячный раз прочесть сыну книжку про обезьянку Никки. Загрузить стиральную машину. Обнаружить и оплатить старый счёт и разобрать стопку конвертов, скопившихся на столике в прихожей. Потратить много времени и энергии на то, чтобы отвезти всё семейство в Стокгольм, разместить детей в квартире тестя и тёщи и побывать на первой за несколько лет персональной выставке лучшего друга. Ходить на работу. Забронировать стенд на книжной ярмарке. Вести телефонные переговоры с едва владеющим английским директором типографии в Риге, пытаясь понять, почему, чёрт возьми, они до сих пор не напечатали шестой тираж книги, которую все ждут и считают «главной литературной сенсацией девяностых» («Афтонбладет»), «до головокружения грустным и обжигающе прекрасным описанием процесса расчеловечивания» («Дагенс нюхетер»), словом, «лучшим “романом поколения”» («Свенск букхандель»). Твоя жена везде оставляет чайные пакетики и листы, кровоточащие от пометок красной ручкой. Ты нашёл фрагмент рукописи под диваном. Ты несёшься за сыном по парку, потому что он научился бегать на своих разъезжающихся купидоньих ножках и, похоже, взял курс к пруду с утками. Да, ещё надо купить наколенники дочери, которая заявила, что хочет играть в футбол. Ты засыпаешь, едва голова касается подушки.

Почему у его отца было время сидеть на веранде или красить яхту? Часы, которые он на это тратил, – откуда они брались? Но ведь Биргитта Берг никогда не роняла на стол мужу многостраничный «кирпич» со словами «ты это читал или нет?», и мужу не приходилось признаваться, что, осваивая французскую философию, он читал Сартра, Камю, Леви-Стросса, Мерло-Понти, Барта и Фуко, но книгу, которую ему показывают с укором, он пропустил. И Биргитта не заставила бы мужа клятвенно пообещать, что он прочтёт, и ему не нужно было бы выполнять это обещание немедленно, и он бы не остановился на странице 133 (из 840), чтобы по какой-то причине переключиться на «Второй пол», и не читал бы Симону де Бовуар полгода, тайком вернув первую книгу в шкаф.

Осенью и зимой от Густава эпизодически приходили открытки, но весной, примерно через шесть месяцев после того, как они забрали его из Лондона, он прислал письмо. От руки, на нескольких листах, видимо, самое длинное из всех написанных за почти двадцать лет дружбы. Густав отчитывался о том, как они с Венделой подстригали ветки, вскапывали клумбы, сеяли, ездили в магазин для садоводов и купили триста килограммов земли. Густаву пришлось тащить мешки из машины, и остаток дня он вообще ничего больше делать не мог. Поскольку сам принимал участие во всех приготовлениях, весну он теперь воспринимает совершенно по-новому. Он писал, что какое-то время тому назад ему против собственной воли пришлось ползать на коленях и тыкать куда попало луковицы, поскольку у Венделы случился прострел позвоночника и она это сделать не могла. А теперь он видит, как из земли появляются крокусы, гиацинты и нарциссы, и испытывает гордость творца. Когда расцвели яблони, он осматривал сад, как настоящий помещик. Несколько недель он волновался, как поведут себя ирисы и анемоны.

– А анемоны – это точно цветы? – крикнул Мартин жене.

– Да.

– Я думал, анемоны бывают только морскими.

– Морские анемоны тоже есть.

– Это общеизвестные сведения? Люди об этом знают? – Появившаяся в дверях Сесилия спросила, почему это так его интересует; Мартин жестом отклонил вопрос и вернулся к письму.

Весну, писал Густав, он раньше воспринимал исключительно как время, когда позволительно и уже вполне комфортно употреблять алкоголь на свежем воздухе. Но безоглядное увлечение Венделы жизнью растений заставило его изменить ракурс. И сейчас он пишет несколько работ на эту тему.

Мартин удивился, виды природы и пейзажная живопись не интересовали их никогда. Разве что психоз Карла Фредрика Хилла [213] – единственное, что приходило на ум. И тем не менее Густав Беккер сейчас живёт в доме богатой вдовы и пишет длинные пассажи о стокгольмских шхерах.

– Лишь бы писал, – произнесла Сесилия.

– Но это же не он. Густав пишет портреты и натюрморты с пепельницами и старыми носками. Что на очереди? Дама с пуделем?

В августе состоялся вернисаж. Рассчитывающий на международные проекты Кей Джи сменил шведское название Galleri Hammarsten на Hammarsten Gallery. Как только они вошли в прохладное помещение, Мартину захотелось оказаться где угодно, только не здесь. Немилосердная жара исхода лета плавила асфальт, а всё утро они провели в поезде, где не было кондиционера. Элис с большим энтузиазмом размазал йогурт по его рубашке. Запасную он не взял, это выяснилось уже дома у Ларса и Ингер, а идти в футболке не хотел, даже несмотря на то, что Густав тоже, скорее всего, будет в футболке. Ингер быстро погладила одну из рубашек Ларса, но доктор Викнер был немного выше, и Мартину рубашка была слегка великовата, и он никак не мог решить, закатывать рукава или нет. Все остальные здесь, разумеется, были в идеальных рубашках. Кроме того, за ними увязалась Вера Викнер. После семестра на факультете искусствоведения, она объявила, что станет галеристкой или, как вариант, арт-дилером.

– Есть огромное число людей с деньгами, но без вкуса, а у меня есть вкус, но нет денег – идеальный расклад для обеих сторон.

Когда Вера спросила, можно ли ей тоже пойти на вернисаж, Сесилия со вздохом ответила: «Да, можно, если тебе так хочется». Мартину не нравилось её слишком короткое платье и вызывающе яркий макияж. Вероятно, она хотела выглядеть старше своих двадцати или сколько там ей было, но эффект получился скорее противоположным – Вера гордо фланировала по залам в счастливом неведении, что похожа на девицу из Шиллерской гимназии, нарядившуюся для школьной экскурсии.

– Мартин Берг, давно вас не видел. – Кей Джи жал ему руку слишком долго и слишком сильно. – Всё в порядке? Чудесно! Чудесно! С издательством, как я понимаю, всё хорошо? А вот и Сесилия. Рад, действительно рад вас видеть.

Несмотря на жару, он был в чёрном костюме. Он говорил, что Густав сменил «сюжетный круг» и рассказывал о Стокгольмской выставке [214].

Когда Мартин почувствовал на плече знакомую руку, он вздрогнул всем телом. Загорелый свежевыбритый Густав сиял, как солнце. Сказал, что так долго не был в городе, что сейчас у него голова кругом от впечатлений. Просто ходить по улицам уже реальный шок. Вендела говорит, что он может оставаться, сколько захочет (он представил им даму с острым, как буравчик, взглядом, дама была минимального размера, но максимально одета в «Шанель»), хотя к осени он собирается вернуться, потому что осень прекраснее всего в Стокгольме, верно?

Вендела и Сесилия быстро посмотрели друг на друга. Он и вправду написал даму-коллекционера с собакой – фокстерьером, как его кто-то просветил. Портрет растрогал всех, кроме Мартина. Раньше размер картин Густава из года в год увеличивался, а сейчас они были не больше чем пятьдесят на семьдесят. Даже портрет Венделы получился относительно небольшим, хотя перегруженный салон на заднем плане, если его усилить, мог бы задать полотну сатирический вектор – высохшая тётя в гигантском богато декорированном доме, современная Медичи, только наряд из колоды игральных карт с кружевным воротом и золотым шитьём сменился на костюм и жемчужное ожерелье.

Помимо этого, имелся десяток картин ещё меньшего размера. На примерно половине из них изображались чёрные ели, отражающиеся в серебристой водной глади. Кое-где небо было того самого оттенка синего газового пламени, который Густав использовал в ранних городских видах, но другие работы тяготели к зелёному абсенту, новому для него цвету. Остальные работы – итог изучения растительности, органические и гротескные формы в палитре ранней весны и поздней осени. Гипердетализированные вблизи, но с расстояния в несколько шагов почти абстрактные.

– Как перевёрнутый Моне, – сказала Сесилия.

Впервые не было ни одного её портрета.

Через несколько дней вышла рецензия в «Дагенс нюхетер». Во время чтения у Мартина стучало сердце и сводило живот. Выставку хвалили, Мартин отложил газету и не мог понять, что он чувствует.

* * *

Народ одобрительно хлопал его по спине, когда первый тираж Лукаса Белла разошёлся за месяц, как будто это заслуга его, а не писателя. Его поздравляли, когда другого их автора номинировали на литературную премию. Некоторые благодарили его в предисловиях. «Выражаю признательность моему издателю Мартину Бергу за бесценные советы в процессе работы». Но когда издатель Мартин Берг пытался вспомнить, что такого «бесценного» он посоветовал, в голову не приходило ничего, кроме обычных рекомендаций «это лучше вычеркнуть», «давайте ещё подумаем над названием» или «здесь лучше подробнее». У него возникало ощущение, что сделать это может кто угодно.

Когда он жаловался жене, она говорила: «Пиши. Закончи роман».

Он протестовал: невозможно написать роман, если у тебя полноценный рабочий день. И двое детей. Роман пишется не так, как теоретический текст, его нельзя выковать ударом молота, это процесс и…

– Но ты же можешь работать меньше?

Как он может «работать меньше», если это его издательство? Никто за него ничего не сделает. Дела будут просто накапливаться, и он всё время будет помнить о них. А нужен полный покой, время и пространство; за несколько выкроенных то там, то тут часов он всё равно ничего не успеет.

– Оформи отпуск по уходу за детьми, – предложила Сесилия. – В этом случае дети могут четыре часа находиться в садике. Или четыре часа тоже мало, чтобы что-нибудь успеть?

Мартин заметил, что отпуск по уходу за детьми в его случае равно «работать меньше», то есть Перу и Санне придётся работать больше; как вариант, Мартин может работать по ночам, но долго он так не протянет, – и чем дольше он говорил, тем скептичнее становилось выражение её лица.

– Но ты мог бы закрываться в своей комнате и писать… – Он вдруг вспомнил, как Элис опрокинул тарелку с кашей, а Ракель сидела, уткнувшись носом в «Нэнси Дрю и тайна ранчо “Тени”», и ни на что не реагировала, кофе остыл, и куда-то пропали непромокаемые штаны…

Не надо было всего этого говорить, он понял это по подрагивающей у неё на шее жилке и поджатым губам, понял и немедленно добавил:

– А синхронизировать всё так, как ты, я не умею. Я не умею делать несколько дел одновременно, я делаю только что-то одно. Сисси. Подожди. Не уходи – какого чёрта, ты не можешь просто так взять и уйти.

Он обедал с Пером Андреном и в какой-то момент понял, что уже долго и возбуждённо рассказывает ему о нехватке времени, не позволяющей ему писать.

– Но ведь быть владельцем бизнеса – это уже половина дела, ты же сам распоряжаешься своим временем, – сказал Пер. – У тебя нет начальника. У нас нет жёсткого графика. И у тебя нет необходимости приходить на работу в восемь утра.

Но работа всегда есть, и она будет ждать, даже если он придёт позже, – возразил Мартин.

Пер наставал на своём: сколько времени у него уходит на кофе, долгие телефонные разговоры с закинутыми на письменный стол ногами, листание литературных журналов или ещё одну вычитку рукописи, которую уже два раза вычитали? Книги становятся лучше, если автор не ограничен сроком и всё время перечитывает и исправляет? Кто-нибудь когда-нибудь сделал что-нибудь без дедлайна?

– Давай так, – сказал Пер. – Вторник, среда и четверг ты встаёшь утром как обычно. И всё утро пишешь. А на работу приходишь к обеду. Попробуй так месяц. Начиная со следующей недели. А если не будет получаться, мы всё переиграем. О’кей? Отлично. Договорились.

– Не уверен, что из этого что-то выйдет.

– Такое ощущение, что ты сам не хочешь дописать этот роман.

– Конечно, хочу. – Мартин жестом попросил счёт. Он вдруг разгорячился: – Разумеется, я хочу. Так что, да, хорошо. Так и сделаем. Почему нет.

Но тут возникли некоторые практические проблемы. Первая – на чём писать? Сесилия не расставалась со своей «Оливетти». Машинка стучала, щёлкала и звенела, Сесилия вынимала один лист бумаги и заправляла новый. Мартин пытался убедить её в целесообразности перехода на компьютер, но ей не нравилась, как она говорила, сама эстетика.

– Это очень удобно, – уговаривал Мартин. – Можно сохранять написанное на дискетах. Тебе больше не понадобятся все эти груды бумаги.

– Может, это и практично, но это некрасиво.

– Если бы мы жили в девятнадцатом веке, ты бы доказывала, что стеариновые свечи – это очень уютно, и вообще – зачем электричество, если полно функциональных керосиновых ламп?

Раньше он тоже относился к компьютерам скептически. На работе, да, они необходимы. Но дома? Чтобы писать роман? Текст, набранный на пишущей машинке, приобретал особые физические качества. Становился итогом, трудом. У Мартина состоялся долгий разговор с Пером, поклонником и защитником техники, и в этом разговоре Мартин сам выступил в роли ретрограда. Он спрашивал себя: что именно заставляет держаться за пишущую машинку в ситуации, когда преимущество компьютера в практическом плане уже очевидно любому.

Более того, чтобы списать налог, он только что купил домашний компьютер, и этот компьютер не должен стоять без дела.

Но следующая проблема была головоломнее. Что он будет писать? Перечитывая «Сонаты ночи», он не мог избавиться от желания переписать кое-что. Возможно, вообще всё. Стоит ли продолжать? Или лучше начать что-то новое? Но новые идеи не приходили, а в «Сонатах ночи» были хорошие куски. И он решил дать им последний шанс.

Так, в следующий вторник, после того как дети ушли – старшая в школу, младший в садик, он сел за письменный стол. На экране мигал курсор. Он написал несколько слов. Стёр. Снова написал несколько слов. И снова стёр.

Есть несомненный плюс в том, чтобы не видеть, сколько ты удалил.

Но прошло полчаса, а Мартин по-прежнему видел перед собой tabula rasa. Он выключил компьютер и переставил его со стола на пол, а на его место водрузил извлечённую из шкафа пишущую машинку.

Заправил чистый лист.

Какое-то время просто сидел и смотрел на него.

Сходил на кухню за чашкой кофе.

Впрочем, неудивительно, что он не может сосредоточиться, ведь у него на столе страшный беспорядок. Он встал и начал убирать: прочь все бумаги, все стопки книг, все конверты. Некоторые конверты пришлось открыть, он о них явно забыл. Надо рассортировать документы с работы. Если он не был уверен, в какую стопку положить бумагу, он клал её на пол, чтобы разобраться потом, на полу было пыльно. Надо пропылесосить. В пыльных бумагах есть что-то невыразимо депрессивное. И окно, подумал он, грязное. На солнце это очень заметно. На мытьё окна ушло полчаса.

Вернувшись за письменный стол, он долго сидел, глядя на цитату Уоллеса, которую прикрепил когда-то на стене:


Писать – это значит отрицать смерть.


Да, но в процессе перемещения наружу того, что находилось у него внутри, что-то происходило. Слова искажались и превращались в нечто иное. В написанном на бумаге он не узнавал то, что чувствовал. И знал, что может лучше. Знал, что в нём есть потенциал для чего-то значительного. Если бы только он смог это вытащить. Если бы кто-то другой смог это вытащить. Потому что какой смысл создавать что-то посредственное? Мир уже полон полузнакомых эмоций, простеньких любовных историй и плохо скроенных мелодрам. И это мелкомасштабное бытие в обрамлении набранного курсивом предисловия и плаксивого эпилога регулярно поступает в издательство, вдобавок ко всему ещё и небрежно оформленное. (Почему они не удосуживаются хотя бы перепечатать свой опус набело? Они думают, что текст настолько блестящ, что можно не обращать внимание на замазанные штрихом строчки, карандашные зачёркивания и орфографические ошибки?) Мартин безразлично читал, думая о том, сколько времени ушло на пачку бумаги, которую он держал в руках, и какие надежды возлагал на неё автор, а ещё о том, что ему хватило двух глав, чтобы на волне недоброжелательности быстро сформулировать письменный отказ. Начинался такой ответ обычно в критическом тоне, а заканчивался в более мягком, потому что к этому моменту Мартин осознавал бесконечный трагизм ситуации, когда время потрачено зря. Потрачено на что-то, по сути, неважное. Все эти часы за письменным столом. Спасибо за проявленный интерес, но…

Только успех мог уравновесить усилия. Мартин встал так резко, что опрокинул стул. Он ходил по квартире кругами. Из кабинета в кухню, через холл в комнату Ракели, а потом в гостиную. На работе он должен появиться ещё не скоро. Он не предполагал, что Сесилия тоже будет дома. Хотя… он представлял, как они утром пьют кофе и говорят о работе, а падающие на кухонный стол косые солнечные лучи преломляются в стеклянных стаканах, и он, тридцатилетний владелец издательства, пишет роман, а она его красавица-жена, и у них двое детей с именами, популярными в начале двадцатого века, и они живут в просторной квартире на Юргордсгатан в Майорне, этой жемчужине города, рядом прекрасная спокойная река, по ней перемещаются величественные паромы.

Он не рассчитывал, что пишущая машинка начнёт стучать безостановочно. Трудно не впасть в транс от белизны бумаги, от белизны собственного сознания, от пустой и необжитой белизны существования в целом. Но потом он, возможно, покурит, и, кто знает, может, именно сигарета запустит интересный мыслительный процесс, пока ты слушаешь стук другой пишущей машинки, доносящийся с верхнего этажа. Он снова вернулся в комнату и закрыл дверь.

Сел и внимательно посмотрел на бумагу. Посмотрел на клавиши. Посмотрел на письменный стол, на котором больше не было ни единой ненужной вещицы. (Может, проблема именно в этом? Может, лучше окружить себя творческим хаосом?)

Стриндберг переживал кризис «Инферно» в полном одиночестве. Бродил по Парижу, пил абсент и ненавидел жизнь абсолютно самостоятельно. Он не жил под одной крышей с безумно продуктивной академической личностью. И когда Джеймс Джойс мучился с «Поминками по Финнегану», он был точно избавлен от лицезрения того, как неумолимо растёт гора рукописей Норы Джойс.

Мартин снова открыл последнюю главу. Где-то он свернул не туда и попал в тупик. Самое простое, пожалуй, да, всё переписать. Он перепишет и выйдет на правильный путь.

Наверху раздавалось негромкое постукивание, напоминающее дождь.

* * *

Через месяц «Сонаты ночи» снова переместились в обувную коробку, а Мартин набросал синопсисы как минимум трёх новых романов. Тема, многообещающая в начале, в конце всегда оказывалась слишком абстрактной. Множество убористо исписанных стикеров, каждый из которых вмещал в себя по книге, при ближайшем рассмотрении, были просто массой слов.

Ему советовали писать то, что он хотел бы прочесть сам. Но что хочет читать Мартин Берг? Помимо уже написанного другими? Единственное, что пришло на ум, – по-настоящему исчерпывающая и понятная биография Уильяма Уоллеса, что-то вроде книги Рэя Монка о Витгенштейне. Утром он приехал на велосипеде в Университетскую библиотеку, чтобы вместе с не до конца проснувшимся библиотекарем убедиться, что единственная существующая биография Уоллеса написана двадцать пять лет назад племянником писателя. Насколько Мартин помнил, это было отрывочное, идеализированное жизнеописание, герой которого выглядел безобидным шутником, а о его литературных деяниях говорилось вскользь, как о фоне для его восхитительной эксцентричности. Разумеется, этот пробел можно заполнить. Учитывая, что в англосаксонском мире популярность Уоллеса выше, его биографию могли бы даже перевести. Книгу с прекрасными фотоиллюстрациями напечатали бы на плотной сливочно-белой бумаге. Всё это сопровождалось бы переизданием главных произведений Уоллеса. Можно даже подумать о переводе на шведский романа «Время и часы, наручные и настенные» – что было бы грандиозно, поскольку текст считается непереводимым. Газеты писали бы о возрождении Уоллеса. Мартин Берг, этот Говард Картер от литературы, беседовал бы о незаслуженно забытом авторе с Гуниллой Киндстранд [215] в программе «Красная комната». С большой вероятностью, его бы даже номинировали на Августовскую премию [216].

– Неплохая идея, – сказала Сесилия. – Но ты ведь собирался написать роман, нет?

Он будет писателем-биографом. Навеки увязнет в жизнеописании других. И если ему когда-либо удастся в муках создать роман, он попадёт в тень от написанного им о собственно процессе сочинительства.

Покопавшись в бумагах, Мартин взял блокнот и направился в «Яву», где нервно смотрел на чашку эспрессо и горящую сигарету, мысли вертелись в голове, как какой-нибудь экспериментальный джаз. (Последнее предложение он и черкнул в блокноте слегка дрожащей рукой, после чего сложил оружие и ушёл домой.)

* * *

Так складывалась жизнь Мартина Берга на момент, когда в первый день книжной ярмарки он явился к собственному стенду, и, взвалив на стол коробку с книгами, выпрямился.

Это была первая передышка за несколько недель. Подготовка к ярмарке занимала столько времени, что он не успел написать ни слова, но на его месте никто бы не успел. На полу лежали персидские ковры, импортированные в восьмидесятых доктором Викнером. На столе высились стопки последних изданий «Берг & Андрен». На складе ожидали коробки с только что полученным из типографии «Одно лето в аду». Лукаса Белла, обещавшего приехать на автограф-сессию, которую, впрочем, отменили – за несколько дней до того его положили в реабилитационную клинику.

– Не мог подождать недельку с передозом, – прошипел Пер.

Оставалось лишь подчиниться ярмарочному ритму. Продавать книги. Разговаривать с сотрудниками издательств. За десять минут запихивать в себя багет. Пить вино после закрытия. Никаких других дел, кроме этих, у него не было. Сесилия с детьми уехала в загородный дом.

Мартин рассматривал неторопливый поток посетителей. И впервые за долгое время чувствовал себя совершенно довольным. И вдруг глаза в глаза увидел Дайану Томас из Парижа. Дайана, которая десять лет назад отводила взгляд, как будто Мартин никогда не играл в её жизни сколько-нибудь важную роль, на секунду пришла в замешательство. А потом широко и беззаботно улыбнулась.

II

ЖУРНАЛИСТ: Как достичь такой рабочей дисциплины?

МАРТИН БЕРГ: Не позволять себе отвлекаться на мелочи. Сохранять фокус. Не сбиваться с пути. Жизнь всегда тебя отвлекает, но реагировать не надо. В каком-то смысле это очень легко. Отказаться от всего и работать.

* * *

С некоторым удивлением Мартин констатировал, что время обнулило счёт. Это была просто невероятная встреча двух старых друзей. Как обычно в такой ситуации, они радостно смеялись. Спрашивали что-ты-тут-делаешь и как-ты-поживаешь. К формам превосходной степени (quelle chance, c’est fantastique [217]) больше тяготела Дайана. Дайана же спросила, хочет ли он потом увидеться. Дайана же развернула карту, чтобы показать, где находится её отель.

Что странного в том, что они выпьют по бокалу вина?

На самом деле ни времени, ни желания встречаться, чтобы выпить с ней этот un verre [218], у него не было, и он до последнего пытался придумать оправдание. Но когда она появилась прямо перед закрытием и они вместе вышли на улицу, он решил, ладно, пятнадцать минут. Они отправились в «Клара». Мартин Берг намеревался максимально сократить сеанс общения. Будь у него задние мысли, разве он выбрал бы место, где с большой вероятностью мог встретить знакомых? Кого-нибудь из однокурсников или коллег Сесилии? Нет. Он вообще ни о чём не думал. Его совесть чиста.

Мадемуазель Томас (без обручального кольца) приближалась к тридцати пяти, но, не считая новой короткой стрижки, она не изменилась. А стрижка её даже молодила, превращая в раздражённую Ирен Жакоб. Убрав чёлку со лба, она заказала бутылку красного вина, закурила и сказала, что, слава богу, наконец-то избавилась от страшной зануды Хелен. После чего начала рассказывать о своей запутанной и лабиринтообразной профессиональной деятельности.

С каждого места работы её рикошетило на новое место работы, подчас никак не связанное с предыдущим, и таким образом она оказалась в «Альянс Франсез» [219], который и представляет на выставке вместе с этой душной Хелен. Тема ведь мультикультурализм, напомнила она, заметив его вопросительный взгляд. Их стенд на втором этаже, можно записаться на курсы, и так далее. От его дальнейших вопросов она отмахнулась и спросила о его жизни, но, когда Мартин начал рассказывать об издательстве, Сесилии и детях, Дайана рассеянно рассматривала помещение.

– Здесь мило, – сказала она.

– Да, конечно…

Больше всего его радовала возможность поговорить по-французски. Поначалу было непривычно, но потом язык «развязался». Когда вино закончилось, он спешно попрощался, чтобы она не успела заказать что-нибудь ещё. Извинился, сказал, что завтра рано вставать, что нужно обсудить кое-что с коллегой и так далее, но вот его карточка, и она может ему позвонить, если захочет, – да-да, вот, это его, и ещё один поцелуй в щёку.

Мартин вышел на улицу и направился к Авенин. Сентябрьский вечер, запах дождя и старой листвы. И тут он сообразил, что по рабочему номеру она его всё равно не найдёт, его не будет в офисе. Надо, пожалуй, обзавестись этой трубкой, как у Пера.

На следующий день Париж был повсюду. Вальсирующие воронки листьев на аллее напоминали об осеннем Тюильри. Кофе, которым он обжёг язык, нарисовал в памяти язвительную мадам из ближайшего к их жилищу кафе. В те времена его будничное существование строилось вокруг процесса письма, а не наоборот. Он просыпался, когда хотел, и впереди у него были целые часы для сочинительства. Но поскольку он был молод, у него не хватало ума это ценить, и он не понимал, что всё может измениться. Казалось естественным просидеть четыре часа в кафе, ведь у тебя всё равно останется бо́льшая часть дня. Вино открывалось в любой день, а не только по выходным. И если бы он тогда заглянул на десять лет вперёд, он бы испугался, обнаружив, что в тридцать один год будет пить безалкогольное пиво, чтобы наутро избежать похмелья, засыпать в десять по пятницам и тревожиться в связи с покупкой нового автомобиля.

Юноша в мешковатом свитере, долго и тщательно изучавший их книги, напомнил ему себя самого у книжных развалов вдоль Сены. (Мартин уже решил сделать ему скидку, но он ушёл, ничего не купив.) После обеда ему нещадно захотелось курить. «Голуаз» в киоске не оказалось, и он удовлетворился «Лаки страйк».

В день закрытия он нашёл себе дело на втором этаже и долго искал стенд «Альянс Франсез», но, обнаружив, не увидел там Дайану. Он прошёл мимо, не попросив передать привет.

В тот вечер они с Пером пошли на вечеринку в «Скандик». Пер, излучая блаженство и неиссякаемую энергию, незаметно показывал Мартину разных людей.

– А вон тот… ты что, не слушаешь?

– Слушаю, слушаю. Просто устал.

– Вот, выпей шампанского.

– Мне хватит…

– Пей. В общем… Что я говорил? Так вот…

Было уже очень поздно, когда Мартин сел на велосипед и поехал домой, стараясь сосредоточиться на движении и не петлять. В квартире было пусто и тихо. Соблазняла перспектива лечь спать в одежде, но ему всё же удалось стащить с себя хотя бы джинсы.

В субботу времени подумать у него не было, а растерянность улетучилась, как липкое похмелье или бессонница. Поглотив заветренный салат с макаронами, он снова направился на второй этаж, на сей раз решительными шагами.

* * *

По календарю прошла неделя, но на самом деле измерить капризное время было невозможно. Дни растягивались так, что казалось, ещё чуть-чуть – и связь времён порвётся. Часы могли быть бесконечными или пролетать как минуты. 1986-й, долго находившийся на изрядном расстоянии, внезапно приблизился вплотную. Потом, даже глядя в календарь, он не мог с полной уверенностью сказать, сколько это продлилось. Никаких следов. Ни единой заметки. Записывать время их встреч ему было не нужно, даже если бы он отважился. Названные наобум часы и минуты, скорректированные в переговорах, как принято на континенте, пульсировали перед его внутренним взором постоянно. Немыслимо, чтобы для другого человека они ничего не значили.

Они пошли в ресторан, в котором Мартин не был, но о котором читал в разделе «Ресторанный гид». Он приготовил правдивое объяснение на случай, если встретит кого-нибудь из знакомых: это старая знакомая из Парижа, они случайно встретились на выставке.

Наверное, они о чём-то разговаривали. Смотрели друг другу в глаза. В стекле бокалов вспыхивали искры. Белые скатерти, шум. Её бледный затылок. Французский рыбный суп. Счёт, пожалуйста. Недолгая прогулка по чистой после дождя улице. Медленные шаги. Коньяк в баре отеля, как янтарь. Её нога рядом с его. Рука на его руке. Лифт. Скрежет ключа. Ночное освещение в комнате. Широкая кровать, застеленная. Белые бесшумные гостиничные простыни.

* * *

Он был уверен, что Сесилия сразу поймёт. Что-то в лице или голосе его выдаст. Но когда она, вопреки всему, повела себя как обычно, он заволновался: что, если она найдёт какие-нибудь компрометирующие улики. Волос? Письмо, обжигающее дрожащие руки взволнованной жены?

Несмотря на это, он ещё дважды встречался с Дайаной. В понедельник она планировала поехать отдохнуть в Стокгольм. Они попрощались, и он гордился тем, что обошёлся без сантиментов. Она села в поезд, поехавший на север, он вернулся в офис. Когда зазвонил телефон, он пересчитывал купюры и разбирал чеки. Она сообщила, что решила задержаться на несколько дней. Стокгольм подождёт. Она погуляла по городу, «там très jolie» [220], они поужинают вместе?

Но он обещал посидеть с детьми, чтобы Сесилия могла отправиться на пробежку. Он заставил себя сказать «нет». Тут в комнате появился Пер, он попросил её перезвонить завтра и быстро повесил трубку.

Вторник прошёл на скорости ультрарапид. Он сварил себе кофе. Сел за рабочий стол, начал разбирать бумаги. Зазвонил телефон, но это была не она. Он пошёл в туалет, забрал почту. Позвонили ещё раз – нервный автор спрашивал, прочёл ли Мартин его рукопись. Он снова за письменным столом, барабанит пальцами, смотрит на телефон. Сортирует почту. Идёт за чашкой кофе.

Лучше всего ей, конечно, уехать и навсегда исчезнуть. Он не неверный тип.

Он представил серьёзный разговор с детьми.

Самолёт, он смотрит вниз на облака и миниатюрные бельгийские деревни, потом он выбирается из недр Шатле – Ле-Аль и, ослеплённый солнцем, перебрасывает пиджак через плечо. Au revoir, Швеция, серая, неподвижная, старая Швеция с заснеженными улицами, холодными вёснами и тихими тенями на тротуарах. Швеция, где Густав Беккер пишет заболоченные луга, и все вспоминают о том, как хорошо было в девятнадцатом веке.

Дайана позвонила в два, и они договорились увидеться через час.


На следующий день он поехал к ней в гостиницу во время обеда. Он этого не хотел. И всё равно так получилось. Он пробыл там до пяти. Перед тем как уйти, принял душ, стараясь не мочить волосы, чтобы у Сесилии не возникло вопросов. Но она скрылась у себя в комнате сразу же, как только смогла оставить Элиса с ним, и пробыла там несколько часов; она ничего не заметила бы, даже если бы он явился в котелке и фраке.

В четверг в издательство несколько раз звонила «француженка» и спрашивала его. Но Мартин Берг был очень занят и не успел перезвонить. И только в пятницу он набрал её номер из автомата, запасшись достаточным количеством монет, но портье сообщил, что мадемуазель Томас, к сожалению, уже уехала.

III

ЖУРНАЛИСТ: И напоследок: какой совет вы дали бы тому, кто хочет писать?

МАРТИН БЕРГ: Не уклоняйтесь от правды. Это важно [смеётся]. Это, пожалуй, единственное, что я могу посоветовать.

* * *

– Мартин? Это ты? – Голос Густава был хриплым и сонным.

– Доброе утро, – сказал Мартин.

– Почему ты шепчешь?

– Я не шепчу.

– Это подозрительно похоже на шёпот. – Зевок и щелчок зажигалки.

– Слушай… я… давно не общались, – сказал Мартин. – Я хотел узнать, как ты.

С отъезда Дайаны прошла неделя. Случившееся уже казалось нереальным. Может, потому что он ни с кем об этом не говорил и ничего об этом не писал, вообще ничего. Всё это находилось вне слов. Мысль можно спрятать и забыть, но, если она высказана вслух, возврата быть не может. Он начинал волноваться, когда оставался один на один с Сесилией, между ними всё время витало невысказанное. Ему казалось, что он лежит на тонком льду. Под ним чёрная холодная бездна. Слова весили слишком много.

Он был уверен, что никто ничего не узнает. Это невозможно. И Сесилия, надо признать, не ревнива. Мысль, что его может привлечь другая, не приходит ей в голову. Она просто сидит наверху и пишет, а спускаясь вниз, предполагает, что мир ровно такой, каким был, когда она уходила. Рассеянно накручивает на вилку спагетти и говорит Ракель отложить книгу, рассеянно спрашивает у него, как дела на работе. И реагирует «вот как», «ой», «м-да», «о’кей», и это отсутствие мыслительных усилий раздражает его ещё больше. Отвечает на автомате, как какая-нибудь домохозяйка, хотя могла бы помочь ему разобраться в некоторых сложных вопросах.

– Алло? Ты слышишь?

– Что? Да… слышу. Что ты сказал?

– Я спросил, как Сисси и дети?

– Хорошо. Прекрасно.

– А Ракель далеко? Я не прочь послушать последние новости из мира динозавров.

– Динозавры, кажется, в прошлом.

– Господи, она скоро станет подростком.

– Ей девять.

– Вот и я о том же. Ещё четыре года и будет тайком курить за школой и встречаться с парнем на мопеде.

– Это, пожалуй, не про Ракель…

– Все, друг мой, так говорят. Все. Но серьёзно, она там?

* * *

Дни шли своим чередом. Завтрак, одевание. Детский сад, школа. Не забудь мусор. На работу. С работы. Приготовление еды, уроки. Детская программа по телевизору, ванная. Полистать газету, посмотреть новости. Немного почитать в постели. Октябрьскую листву тем временем сбили дожди и наступил ноябрь, серый, слякотный, погруженный в сумрак. Машины катились по лужам, в трамваях было влажно, в окнах появились подсвечники, а Ракель заболела ангиной. Все помнили прошлогодние снегопады, и Мартин вместе с детьми надеялся на что-то похожее: на то, что всё вокруг укутают снежные объятия и мир станет новым и чистым.

У него снова появилось желание писать. Он забыл, когда чувствовал это в последний раз. Мартин отложил проект Уоллеса и, распрямив спину, встал у стола.


СИНОПСИС. Главный герой, мужчина средних лет, имеющий отношение к культуре (драматург, режиссёр?) ведёт рутинную семейную жизнь с женой (культурологом?) и детьми. (Или, возможно, у них ещё нет детей. Наличие детей, разумеется, влечёт за собой определённые моральные сложности.) Мужчина занят постановкой [пьеса], на одну из ролей пробуется женщина, мистическим, магнетическим образом притягивающая режиссёра. Сначала он пытается убедить себя, что дело в её драматическом даровании, но вскоре понимает, что там скрывается и нечто иное. Жизнь, которую он строит с женой, распадается и рушится.


Классическая история, разумеется, но в его тексте будут напряжение и нерв, как в фильме нуар, как в триллере. Он будет писать в чёрных и тёмно-красных тонах. Единственная проблема заключалась в том, что он не вполне представлял, чем всё закончится. Развязка, которая прельщала его: всё хорошо, режиссёр и актриса остаются вместе – была маркёром самого низкого литературного качества (если не его полного отсутствия).

Он писал около часа, потом присел, посмотрел в окно, но не увидел ничего, кроме собственного отражения.

На уроках философии в гимназии они когда-то обсуждали вопрос: если в лесу падает дерево, но этого никто не слышит, это звук?

Если никто никогда не узнает о событии Икс, можно ли сказать, что событие Икс случилось? Мартин клялся, что Сесилия никогда ничего не узнает. От этого он её защитит. Его почти растрогала собственная решительность. Ведь люди изменяют кстати и некстати. В литературе полно измен. В фильмах все постоянно ходят налево. Да, обычные люди это не афишируют, но это не значит, что этого нет. Это, наверное, случается даже чаще, чем можно предположить. И жизнь идёт дальше. И необязательно всё заканчивается как у Эммы Бовари или Анны Карениной, и даже не как у Гарпа и Хелен Хольм [221].

Возможно, даже Сесилия…

От этой мысли он сразу начал задыхаться. Сесилия и кто-то из докторантов. Или из её бывших однокурсников. Или Макс с его немецкими переводами. Хотя Максу, конечно, всего двадцать четыре или двадцать пять. Профессора и доценты опаснее. Он попытался представить людей, о которых она рассказывала, и тот факт, что все они всегда оставались в тени, положение только ухудшал. Несколько дней его мучили видения. Сесилия всегда интересовала мужчин больше, чем мужчины интересовали Сесилию. Опасная для жизни комбинация. Она легко могла оказаться в ситуации, которую по собственным непостижимым причинам ей захочется довести до конца.

Он крепко обнимал её ночью. Листал её телефонную книжку, сам не понимая, что ищет. Смотрел на неё глазами других мужчин. Красивое, но слегка усталое лицо, длинная шея, плавная линия подбородка. Высокая и стройная, она стояла, склонившись над кухонной столешницей, читала газету и заправляла за ухо прядь волос. Однажды они договорились встретиться в городе – им нужно было в банк, – и издалека он её не узнал. До того как материализоваться, Сесилия была незнакомой женщиной в пальто из верблюжьей шерсти.

Он обзавёлся дурной привычкой постоянно спрашивать её, о чём она думает. Похоже, она замкнута больше обычного. Или напряжена? Недоступна? Она часто переспрашивает «что?», как будто не слышит его. По ночам ведёт себя отстранённо. Иногда он просыпается, а её рядом нет. Он убеждает себя, что она в туалете, и снова засыпает. Когда он спрашивает, всё ли в порядке, она кивает, дело просто в постоянном стрессе и диссертации. До дедлайна ведь совсем близко. Возможно, ей придётся переписывать какие-то куски.

И она запускает руки в волосы так, что они торчат в разные стороны, смотрит ничего не видящим взглядом и проваливается в свои мысли.

* * *

Ровно когда режиссёр решает совершить прыжок и сломать ритм своей жизни, он узнаёт, что у актрисы отношения с другим членом труппы, смазливым самодовольным молодым актёром на вторых ролях. Режиссёр возвращается к жене-культурологу и издалека наблюдает за страстной и невероятно банальной историей любви артистов. Он понимает, что у них всё закончится плохо, и не удивлён, когда актриса приходит к нему, печальная, с красными заплаканными глазами. Но слишком поздно: /…/

* * *

Дайана оставила адрес, и он долго носил его в портмоне. А потом скомкал и выбросил в канал.

* * *

Назначили дату защиты, рабочие дни Сесилии стали ещё длиннее. Мартин призывал её заниматься, сколько нужно, каждый день ходил в садик, покупал продукты, готовил еду, отправлял Сесилию назад в кабинет, предлагал ей оставаться на кафедре, потому что там можно спокойно работать. Зимой они редко ложились спать одновременно. Утром она просыпалась раньше всех. При любой погоде зашнуровывала шиповки и исчезала на несколько часов пробежки, с которой почти никогда не возвращалась уставшей. Под глазами были круги, но разгорячённое лицо сияло. Она быстро и сосредоточенно ела, но еда как будто шла не впрок. С хрупких плеч свисали рубашки. С помощью гвоздя и молотка она проделала новую дырку на ремне. Они снова занимались сексом, но всегда в плотной темноте, без слов и на грани бодрствования и сна. Потом она сразу засыпала.

На Рождество они уехали на виллу Викнеров. Всего несколько дней – и библиотека завалена открытыми книгами, кипами бумаги, забытой апельсиновой кожурой, высохшими чайными пакетиками, блюдцами с остатками рождественской еды, которую она ела, склонившись над письменным столом.

Он призывал её быть спокойной, в ответ она лишь натянуто улыбалась, но взгляд оставался жёстким.

IV

ЖУРНАЛИСТ: Спасибо, на этих словах мы и закончим.

МАРТИН БЕРГ: Спасибо вам.

* * *

Позже все детали предстали в ярком свете, как в комнате для допросов или музейной витрине, – в том свете, который не оставляет теней и неясностей.

И не только день, когда всё случилось, а и предшествующие недели, дни, которые, без сомнений, не оставили бы в его памяти ни следа, если бы он не восстанавливал их час за часом снова и снова. Эти часы выстраивались перед ним, едва он прикрывал глаза: парад повседневности, который раз за разом казался всё более абсурдным и малопонятным. В каждом закоулке памяти он искал знаки того, что он что-то упустил и поэтому не смог предвидеть случившегося.

От защиты до исчезновения прошло две недели. Как потом Мартин рассказывал полиции (хотя они не спрашивали), за это время не произошло ничего особенного. Сесилия готовила диссертацию к печати, но работала не так интенсивно, как перед защитой. Она больше не забывала, что нужно купить в магазине. Она проветривала одеяла, меняла постельное белье и тщательно прибиралась. Как-то он пришёл домой и с порога почувствовал надёжное и уютное тепло изразцовой печки. Сесилия любила печку в теории, но топила её редко, а сейчас она не только сделала это, но и выбила во дворе все ковры. Она отводила и забирала Элиса из садика, помогала Ракели с уроками и бегала, как обычно. Да, он часто спрашивал, о чём она думает, и она отвечала «ни о чём», не глядя ему в глаза. Да, случалось, она стояла у окна и неоправданно долго смотрела на синий в сумерках парк с яркими кляксами уличных фонарей – стояла, сгорбившись и обхватив себя руками, как будто ей было холодно.

Но Мартин не знал, как рассказать об этом полицейскому, который был настроен слегка скептически и явно думал, что его жена просто бросила его, как это иногда делают женщины. И он промолчал.

* * *

Накануне вечером они поужинали как обычно. Сесилия долго читала Элису, а потом посидела в комнате у Ракели. Когда дети уснули, она забралась на диван и с интересом начала смотреть «Рокки», который шёл по телевизору.

Он поцеловал её, пожелав спокойной ночи.

В половине восьмого его разбудил Элис, который забрался в кровать и спросил, где мама.

Мартин хлопал глазами, пытаясь сориентироваться. Тело казалось тяжёлым, голова не соображала. Он посмотрел на часы: а ведь он проспал восемь часов. Сколько ему нужно спать, чтобы чувствовать себя человеком?

– Мама наверняка наверху у себя в кабинете. – У входа на лестницу они сделали дверцу, чтобы пресечь тягу Элиса к опасному альпинизму.

– Хочешь посмотреть телевизор?

– Я хочу есть, – ответил тот.

Мартин надел к пижамным штанам первую попавшуюся футболку и посадил Элиса себе на бедро.

Проходя мимо лестницы по пути на кухню, он громко её окликнул. Ответа не последовало.

– Мама наверняка на пробежке, – сказал он Элису. – Иди на кухню, я сейчас приду. – Элис рыбкой выскользнул из рук.

В кухню медленно пришла сонная, со всклокоченными волосами Ракель. Мартин приготовил омлет и манную кашу. Ракель напомнила, что у неё сегодня матч.

И только после того, как Элис с его привычной обстоятельностью позавтракал и сел у телевизора смотреть детскую передачу, Мартин почувствовал раздражение. Она могла хотя бы записку оставить. Это очень похоже на Сесилию – свалить в утреннюю одиссею, наплевав на то, что другому (то есть ему) приходится отвечать за завтрак и одевание. Он надеется, что она хотя бы пойдёт с Ракелью на этот матч. Он надеется, что она вот-вот появится в прихожей, потная и извиняющаяся. Он надеется, что ему не придётся упоминать о том, что она испортила ему утро.

Мартин выпил две чашки кофе и от начала до конца прочёл газетную колонку о культуре. Когда он дошёл до кинорецензий, часы показывали десять.

Сначала он долго распалялся, готовя справедливо сердитую речь на тему Ответственность и Коммуникация. Вспомнил все случаи, когда она исчезала, не предупредив, а потом удивлялась, что он беспокоился. «Я не думала, что ты заметишь», – сказала она однажды, словно была невидимкой, которая может приходить и уходить, когда ей вздумается. Она впадала в отчаяние, когда он сердился. И сейчас, чёрт возьми, опять – ушла и ни ответа ни привета, даже записку не оставила, а ведь секундное дело – написать, где ты находишься, и речь, в общем, не об этом, а о том, что ей даже в голову не придёт, что такое нужно сообщать мужу, но нет, рассеянный доцент Сесилия Берг где-то бегает, витая в небесах, поскольку слишком умна для того, чтобы провести субботнее утро с семьёй.

Он накидал полную корзину белья для стирки, главным образом, чтобы был ещё один повод для упрёка. С каждой минутой ожидания её шагов он приближался к эпицентру тревоги.

К этому времени она не могла не вернуться.

Кофе, уже четвёртая чашка, был безвкусным. Трескотня детской передачи доносилась как будто издалека. (Обычно Элису не позволялось так долго смотреть телевизор.) Может, она встретила кого-нибудь знакомого и… зашла на чашку кофе? Может, что-то с её родственниками и ей пришлось срочно уехать в Стокгольм… но тогда бы она сообщила.

Он пришёл в гостиную и выглянул в окно проверить, что с машиной. Она стояла там, где всегда.

– Где мама? – спросила Ракель.

– Я не знаю, – прошипел он.

Мартин оделся, застелил постель, почистил зубы, помыл посуду, оставшуюся после завтрака, и, замерев у окна, не мигая, смотрел на растущий у дома клён. Потом он попросил Ракель пять минут присмотреть за братом и закрылся в спальне с телефонным каталогом.

Он обзвонил три городские больницы: Сальгренска, Остра и Мольндальс. Нет, подходящих под описание пациенток у них нет. Мартин не понял, что он почувствовал: облегчение или тревогу.

Он позвонил в полицию и поговорил с уставшей женщиной-оператором, которая, похоже, не осознавала всю серьёзность ситуации.

– Когда, вы говорите, она ушла?

– Утром.

– Тогда для заявления ещё рано. Перезвоните…

Он пытался возражать, говорил, что это крайне странно, что она никогда так бы не поступила, но оператор его перебила:

– Если речь о совершеннолетних, то мы можем предпринять что-либо только по истечении двадцати четырёх часов.

Повесив трубку, Мартин понял, что последний раз видел её накануне вечером. Он набрал половину номера, чтобы скорректировать данные, но передумал и вернул трубку на место. Сходил в туалет и, когда мыл руки, заметил, что они слегка дрожат.

Элис, как загипнотизированный, сидел перед телевизором. Ракель не сводила с него взгляд десятилетнего человека, постичь значение которого взрослый не способен.

– Когда придёт мама? – спросила она. На ней уже была чёрно-оранжевая форма детского футбольного клуба.

– Скоро, я надеюсь… Слушай, посиди с Элисом ещё немного, пожалуйста.

Ракель вздохнула.

Прошло ещё полчаса, Мартин загрохотал кастрюлями, готовя обед, хотя на самом деле есть никто не хотел. В какой-то момент в подъезде раздались быстрые лёгкие шаги, и он на несколько секунд почувствовал счастливую уверенность, что это она. Но потом раздался звонок в соседскую дверь, и Мартин снова пошёл в спальню и позвонил Густаву.

Он ответил через восемь показавшихся вечностью сигналов, хриплым, рыхлым голосом.

– О Сесилии? – переспросил он, зевая. – А почему ты об этом спрашиваешь?

– Потому что её здесь нет.

– То есть где «здесь»?

– Её нет целое утро.

– А что она сказала, когда уходила?

Мартину захотелось кричать.

– В этом-то и проблема! Она ничего не сказала. Её просто не было, когда я проснулся, и прошло уже пять часов…

– Но, может, она на пробежке? – Щелчок зажигалки. – Или… не знаю, встретила кого-нибудь из приятелей.

– У Сесилии нет приятелей.

– Да ну, наверняка есть.

– Во всяком случае, не такие, с кем она может провести субботу. Фредерика разве что, но она в Копенгагене.

Положив трубку, он сразу сообразил, что есть простой способ проверить, бегала она утром или нет, – теоретически она могла доехать на трамвае до Скатоса [222], пробежать там четыре мили, остановиться где-нибудь позавтракать и сейчас ехать домой. Желание, чтобы это подтвердилось, было настолько сильным, что, когда он вышел в прихожую проверить, на месте ли шиповки, то совсем забыл, что проще всего поехать туда на машине. Шиповок нет. От обрушившегося на него облегчения пришлось даже закрыть глаза.

Но, открыв их снова, он увидел, что чёрных галифе тоже нет.

И нет пальто из верблюжьей шерсти.

Мартин бесцельно ходил по квартире. Зубной щётки нет. Ноги и руки похолодели. Когда он поднимался наверх в кабинет, ему пришлось держаться за перила.

Письменный стол прибран. Он впервые заметил, как состарилось дерево, раньше он этого не видел, потому что на столешнице всегда лежали бумаги и старые газеты, блокноты для записей, открытые книги и письма. Сейчас ничего этого не было, только конверт, прислонённый к чашке. На конверте было написано «Мартину».

Часть 3. Кайрос