Мартин наблюдал, как сын продирается сквозь своего Селина, надевает подтяжки и жилетку, сосредоточенно, с отвисшей нижней губой готовится к урокам французского, но, когда он начал покуривать, всё это перестало казаться трогательным.
– Это не мои, – сообщил Элис, когда Мартин предъявил ему пачку «Мальборо лайтс», найденную в кармане его пиджака. – Это Оскара. Он не может хранить их дома, потому что его мать действует в худших традициях гестапо и роется в его вещах. Как, видимо, и некоторые другие родители.
– Ты помнишь, о чём мы договорились?
– Но они не мои! Можешь узнать у Оскара. Вот. Позвони. Спроси у него сам. Но ничего не говори его матери, потому что тогда она не оплатит ему курсы вождения.
Мартин посмотрел на Элиса, потом на мобильный в его вытянутой руке и снова на Элиса. И наконец произнёс:
– Это личное дело Оскара. Просто помни наш уговор.
– До того как мне исполнится восемнадцать, я не буду пить, курить, употреблять наркотики, набивать татуировки или ездить на мотоцикле, – произнёс Элис. Как на экзамене, он прикрыл глаза и перечислял заповеди, загибая пальцы.
– Yes. А потом ты станешь совершеннолетним, и я, увы, лишусь права решать за тебя. И смогу лишь надеяться, что к тому времени ты более или менее научишься оценивать риски.
– Бред.
Он подумал: должны быть правила. Никто не сможет сказать, что я всё пустил на самотёк. Что я за ними не следил.
Само по себе не страшно, если молодой человек покуривает, напяливая на себя берет и мрачную физиономию. («Давай начнём сначала», – простонал Густав.) Мартин сам впервые закурил в подростковом возрасте, причём родители даже не пытались ему запрещать. («О господи, – сказал Густав, – это же было в семидесятые. Десятилетие имени горящей сигареты».) И он курил до сорока лет. Решение принималось в два этапа – сначала разумом, потом эмоционально и более резко. Он же всё придумал сам. Решил обзавестись бородой. Взял себя за горло и бросил, затеял этот мучительный и печальный процесс. Мучительные и печальные процессы его, в общем, никогда не пугали, но чем процесс мучительнее и печальнее, тем выше риск, что бросить не удастся. Единственным человеком, резко и навсегда бросившим курить не по причине беременности или болезни лёгких, была Сесилия.
Мартину казалось, что главная проблема заключалась в том, что молодые не понимают, что могут умереть. Живут иллюзией, будто их время ничем не ограничено. Что с ними ничего не может случиться. Что жизнь будет разворачиваться перед ними красной ковровой дорожкой: добро пожаловать, именно вас мы и ждали, вспышки камер, аплодисменты. А на самом деле сигарета – это маленькая смерть, но поскольку в юном и взорванном гормонами мозгу слова СМЕРТЬ не существует, а существует только инстинкт размножения, то нет там и представлений об одинокой равнодушной смерти, что полностью противоположна размножению, – поэтому они не воспринимают табак как разрушительную силу и не понимают, что алкоголь и наркотики – это физическая манифестация неизбежного демонтажа тела, которому предначертан только такой конец. Думают, глупые, что беспечное пьянство, курение и наркотики и есть жизнь. И всё новые поколения Джеймсов Динов мчатся навстречу пропасти, веря, что живут, хотя в действительности от смерти их отделяет только педаль тормоза.
И в татуировках эта же неосознанность и неумение смотреть вперёд. В чём, размышлял Мартин, смысл метки на теле, которая сохранится навсегда? Какова цель? И, кстати, продуманная татуировка может быть ещё хуже какой-нибудь сделанной в случайном порыве безобидной бабочки или китайского иероглифа. Спонтанный идиотизм более простителен, чем убеждённость в том, что в данный момент времени тебе известно нечто такое, что ты обязательно должен передать поздней версии себя самого, и что это знание настолько важно, что ты просто обязан увековечить его на собственной коже. Молодым часто кажется, будто сейчас, в настоящем, они умнее и опытнее, чем когда-либо в прошлом, и это вполне может быть правдой. Но они забывают, что эта вера была с ними всегда, чем, собственно, сами себе и противоречат.
На стене у изголовья кровати Элис повесил фотографию: лёжа на спине на диване, Сесилия читает журнал. На её груди спит младенец, журнал она сложила над ним домиком. Взгляд смотрит в камеру и светится.
Только это не Элис, подумал Мартин. Диван они выбросили в восемьдесят девятом. Этот младенец – Ракель.
Мартин рассматривал чёрно-белое лицо Сесилии. Казалось, она собирается что-то сказать.
Он вышел из комнаты, оставив дверь строго в том же положении, как раньше. Он мог бы позвонить в Стокгольм Густаву. Да, он мог бы съездить в Стокгольм – забронировать билет, уехать завтра утренним поездом и вернуться в воскресенье вечером. Чёрт. Он мог бы задержаться там и до понедельника. Они бы ходили ужинать, пили бы пиво и разговаривали. Там сейчас свежо и холодно.
Густав не ответил, наверняка проводит пятничный вечер вне дома – где-то развлекается. Мобильного у него нет. Мартин оставил сообщение на автоответчике. И остался стоять у окна, глядя на тёмную улицу и парк.
Базовое образование 1
I
ЖУРНАЛИСТ [откашлявшись]: Итак, Мартин Берг, когда вы решили избрать литературную стезю?
МАРТИН БЕРГ [откидывается назад в кресле, сцепляет руки и кладёт их на колени]: Ой – да я не могу сказать, что я это решил. Скорее я всегда это знал. В детстве я, кажется, собирался стать пожарным или кем-то в этом духе, но потом у меня был только один путь. То есть вопрос выбора не стоял никогда.
ЖУРНАЛИСТ: Судьба?
МАРТИН БЕРГ: Да. Пожалуй, так.
Год, когда родился Мартин Берг, выдался богатым на события. В Европе построили стену. Мэрилин Монро умерла на белых простынях и с барбитуратами в крови. В Иерусалиме повесили Эйхмана. Советский Союз провёл испытание ядерного оружия на Новой Земле. Молодая библиотекарша Биргитта Берг сидела за кухонным столом в доме по Кеннедигатан и читала в утренней газете статью о кубинском кризисе, а столбик пепла её сигареты всё рос и рос.
Но в ядерной войне тогда никто не погиб. Империалистические страны отказались от своих протекторатов, и появился ряд новых государств. Потная молодёжь на танцплощадках вертелась в новых танцевальных ритмах. На орбиту запустили астронавтов – раз уж бомбить друг друга больше не надо, давайте посоревнуемся хотя бы на предмет господства в космосе.
Гётеборг рос, там, где раньше были луга и лес, возводились новые кварталы. Старое сносили, новое строили – пыль и шум. Беспорядочно расчерченное стрелами башенных кранов небо, грохот и лязг в порту. Корабли, покидающие гавань в сопровождении буксиров, скрывались в море.
Когда сын захныкал, Биргитта вздрогнула, на миг она, кажется, почти забыла о его существовании.
Отца Мартина окрестили Альбертом, но это имя фигурировало только в официальных бумагах и паспорте моряка. Он был стройным мужчиной среднего роста, кареглазый и темноволосый, с торсом, покрытым татуировками, которые с годами в буквальном смысле позеленели до цвета морской волны. Отец Аббе работал клепальщиком на заводе «Гётаверкен» и умер оттого, что ему на голову упала железная балка. «У трезвого хватило бы ума отпрыгнуть в сторону», – прокомментировала происшествие его жена. Дети остались на её попечении, и когда Аббе исполнилось пятнадцать, он ушёл в море. Несколько лет проработал где придётся, а потом его взяли в «Трансатлантик».
Аббе был неразговорчивым, в шумных компаниях чаще всего сидел с краю и решал кроссворды, скатывая очередной шарик жевательного табака. Он отлично играл во все настольные игры и был хорошим шахматистом. Часто выигрывал в покер, всегда оставаясь равнодушным к собственно результату игры. Книги читал редко, газеты всегда. Именно его звали на помощь всякий раз, когда требовалось что-нибудь перевести или сформулировать на английском, французском, голландском или немецком. Языками Альберт Берг владел так же ловко, как и орудовал гаечными ключами или отвёртками.
Однажды в конце пятидесятых на танцплощадке в Лисеберге он познакомился с Биргиттой Эрикссон.
Прелюдией появления на свет Мартина стала головокружительная случайность – Аббе вдруг решил пригласить её на танец, Биргитта вдруг согласилась, – даже повзрослев, Мартин не мог думать об этом без трепета. Их судьбы с тем же успехом могли разойтись в разные стороны. Из них могло получиться всё что угодно, но получилась семейная пара.
На фотографиях того времени Биргитта смутно напоминает Эстер Уильямс. Она, без сомнения, была красивой, но никогда не улыбалась как победительница, не бросала через плечо игривые взгляды и не строила глазки, подражая киноактрисам. Выражение её лица было неизменно отсутствующим, словно мысленно она находилась далеко от происходящего (то есть фотографирования), словно оказалась в этом месте совершенно случайно. На поставленном в рамку свадебном снимке, собиравшем пыль на комоде в гостиной, она держит охапку роз с таким видом, как будто не знает, что ей делать с цветами. Аббе во взятом напрокат костюме и наглухо застёгнутой рубашке выглядит слегка встревоженным.
Как-то на глобусе, подаренном семилетнему Мартину на Рождество, Аббе показал ему все те места, где он побывал: Антверпен, Гавр, Нью-Йорк, Рио-де-Жанейро. Между крошечной точкой, которую представлял из себя Гётеборг, и огромным четырёхугольником конечного назначения простиралось пугающе огромное море. Мать взяла Мартина с собой в порт посмотреть, как отбывает папино грузовое судно, которое оказалось таким гигантским, что Мартин был уверен: оно обязательно столкнётся с новым мостом. Он цепенел от страха, а оттого, что мать казалась совершенно безучастной, ему становилось только хуже. Но трубы легко проскользнули, не задев мост. Мартин выдохнул и даже не стал возражать, когда по дороге домой мать взяла его за руку.
От слова Атлантика веяло и приключениями, и опасностью, а Тихий океан звучал гораздо спокойнее. Северное море должно быть холодным и штормящим, хотя, с другой стороны, и более близким, и на глобусе оно выглядело достаточно маленьким, суша всегда была неподалёку. Обнадёживали и размеры корабля, пока тётушка Мод не рассказала племяннику о «Титанике», полагая, что тому понравится «интересная история из жизни». С тех пор Мартин с трудом засыпал, представляя айсберги и кораблекрушения и то, как быстро пучина может поглотить огромное судно. Оно потонет, опустившись на тысячеметровую глубину, куда никогда не проникает свет.
Но потом у входной двери раздавались тяжёлые шаги и голоса, звучавшие на более тёмных частотах, чем у других обитателей дома, на комод в прихожей со звоном высыпались монеты (если повезёт, среди них обнаруживались и выделяющиеся по размеру однокроновые с дыркой в середине). Далее следовала неделя или две присутствия Аббе. Он никогда не повышал голос и редко сердился, и всё равно рядом с ним Мартин старался играть потише. Аббе сидел на качающейся скамейке с газетой и пивом. Мартин подсматривал за ним сквозь дыру в изгороди из дальнего угла сада, где ветки сплетались в укрытие.
Долгое время всё так и было: мама, Мартин и отец, иногда появлявшийся и всегда исчезавший снова. Мартин играл с соседскими детьми, учился читать, каждый день ужинал в пять, ложился спать и слушал перед сном сказку, хотя позднее ему пришлось модифицировать понятие «сказка», так как у матери были собственные представления об этом жанре фольклора. Так, несколько ночей Мартину снились кошмары, в которых он, подобно Грегору Замзе, превращался в насекомое, и он долго размышлял над тем, что, собственно, не так с миссис Дюбоз.
Но потом мама начала как-то неловко двигаться и надевать большие незнакомые платья. Однажды вечером отец сообщил, что отныне он будет работать в типографии и каждый день возвращаться с работы домой. Мама объяснила, что у Мартина появится брат или сестра. Он начал ковырять вилкой репу в тарелке. В субботу пришла тётя Мод, чтобы присмотреть за ним.
– Скоро они вернутся домой вместе с твоей сестричкой, – сказала она, наклонившись к нему со своей зловещей высоты.
Кристина или, как все её называли, Кикки, поначалу не вызывала у него никакого интереса, а потом, когда подросла, она его по большей части раздражала. Сестра вечно увязывалась за Мартином и очень быстро превратилась в шумную, с дёргающейся походкой девчонку, которая часами прыгала на скакалке и играла в классики, обставляла всех в «Твистер» и мастерски выдувала пузыри из жвачки. Она вопила и не хотела учить уроки, зато любила гимнастические кольца, канаты, обожала прыгать через козла и прочие снаряды и часами могла репетировать танцевальные па. Говорила, что Мартин безнадёжный зануда, но когда к нему приходили друзья, пряталась у него в шкафу, а когда её обнаруживали, выбегала оттуда с криком и смехом. Мама Биргитта уверяла, что любит их обоих одинаково, но Мартин часто задумывался, правда ли это. Кикки была не похожа на мать, по характеру сестра больше напоминала тётю Мод.
Мать, единственная в своей семье, продолжила учиться после общеобразовательной школы. Что это значило, Мартин толком не понимал, но это как-то отличало её и от Мод, конторской служащей со скрипучим голосом и следами помады на зубах, и от деда с бабушкой, которые, приезжая на Рождество, отпускали малопонятные шуточки, а потом умерли с разницей меньше года. Мама на похоронах не плакала (в отличие от громко всхлипывавшей Мод), а рассматривала церковные витражи, слегка нахмурив лоб. Каждую неделю они ходили в библиотеку, ели печенье с её коллегами и возвращались домой со связкой книг. Мама складывала свои на прикроватной тумбочке аккуратной стопкой. Когда Мартин возвращался из школы, мама часто читала, сидя за кухонным столом, на котором стояли чашка остывшего кофе и пепельница. При виде Мартина она вздрагивала, спешно надевала на лицо улыбку и ставила на стол тарелки.
Все житейские обязанности Биргитта Берг выполняла с равнодушной обстоятельностью, ничего не выделяя и ничему не придавая особого значения. Она почти никогда не волновалась, и Мартин не помнил, чтобы родители ссорились. Всего несколько раз он видел её удивлённой, в том числе и когда она однажды прочла его школьное сочинение, ему тогда было лет двенадцать-тринадцать. Им задали тему «Мои летние каникулы», и Мартин написал об их семейном ежегодном круизе на катере, который всегда был для него большим испытанием. Он не собирался показывать матери сочинение, просто случайно забыл его на кухонном столе вместе с домашней работой по математике.
– Это очень хорошо написано, – сказала мама с выражением, которое он видел на её лице впервые. – Действительно очень хорошо.
И с зажатой между указательным и средним пальцем сигаретой продолжила читать дальше, не отрывая взгляда.
II
ЖУРНАЛИСТ: И как всё, собственно, началось?
МАРТИН БЕРГ: На самом деле я не помню. Да, кстати… [Смеётся.] Я очень рано приступил к тому, что, по моим предположениям, должно было стать моим дебютным романом. В действительности я понятия не имел, как писать книгу. Я много читал, а когда читаешь готовый напечатанный текст, он всегда воспринимается как нечто очевидное, верно? И кажется, что нет ничего проще. И сюжет родится сам по себе. Счастье, что молодые мало понимают, потому что иначе многое так и осталось бы незаписанным…
Когда главный офис машиностроительного концерна SKF сменил механические печатные машинки на электрические, тётя Мод стащила с работы одну из старых моделей и подарила племяннику. На этом мастодонте в корпусе из серой конторской пластмассы летом 1978-го Мартин отстучал следующие слова:
Как близко можно подойти к духовному преддверию ада в жизни земной.
Потом спустил строку (удар, звонок/бум, дзынь), откинулся на спинку стула и зажёг сигарету.
Не будучи заядлым курильщиком, он сразу закашлялся. А после обнаружил, что забыл поставить пепельницу, сходил за ней в спальню родителей и водрузил на самый верх стопки библиотечных книг. Удовлетворённый реквизитом, снова сел за письменный стол и, осторожно затянувшись, сквозь дым посмотрел на белый лист.
Ему скоро шестнадцать, и он впервые в жизни остался летом дома один. Остальные члены семьи ушли на яхте, которую отец купил, когда закончил работать на «Трансатлантик». Так у Бергов проходило каждое лето: перед отпуском надо было всё упаковать, найти спасательные жилеты, купить консервы и батарейки для транзисторного приёмника. А дальше четыре недели в море. Мартина ожидала неминуемая морская болезнь и невозможность блевать, перевесившись через релинг, потому что при виде разверзающейся под ними глубины его мутило ещё сильнее. Целыми днями он завязывал какие-то верёвки, и в любой момент мог прилететь коварный гик, а его младшая сестра прекрасно знала все узлы и к тому же любила морепродукты. Мартин мучился в спасательном жилете и ненавидел купаться в открытом море. Между приступами тошноты он сидел в кубрике и читал припасённые комиксы.
Чтобы избежать всего этого, в тот год он устроился работать на почтовый терминал, а кроме того, родители посчитали, что он уже достаточно взрослый и его можно оставить в городе одного. Он работал четыре ночи в неделю, с рассветом возвращался домой на велосипеде, опускал жалюзи и укладывался в кровать, а перед глазами у него прыгали почтовые индексы. Потом он спал до раннего вечера и пробуждался с солоноватым привкусом во рту и следами от подушки на щеках. Свободное время в пустом доме использовал наилучшим способом: ходил в трусах и футболке, на максимальной громкости слушал The Clash, рискуя взорвать динамики, ужинал бутербродами с сырыми сосисками и устраивал шумные вечеринки. Тётя Мод должна была за ним присматривать, но у неё намечался новый роман, и она появлялась нечасто – оставляла ему алюминиевую форму с каким-нибудь блюдом из духовки, исправно напоминала, что надо мыть посуду, и быстро прощалась, а Мартин видел в окно, как резко рвёт с места её серебристый «сааб».
Мартин с нажимом затушил окурок – он выкурил только половину – и вернулся к листу бумаги, вставленному в пишущую машинку. Этой весной мама принесла из библиотеки «Джека», так как заметила, что эта книга «популярна среди молодёжи». (Пролистав несколько глав, она высказала собственное мнение: «написано небрежно, но не без шарма».) Мартин прочёл роман не отрываясь, после чего несколько дней его мучило доселе неизвестное ему чувство полной опустошённости, и он перечитал книгу ещё раз. В романе всё было так легко и свободно. Мартин шёл по Кунгсладугордсгатан, и под ногами у него качался асфальт, в воздухе был чистый кислород, кровь пульсировала в жилах. Неведомая прежде тоска охватила всё его тело. Через несколько недель пришло само собой разумеющееся решение: он тоже мог бы писать.
Но сейчас ничего не получалось. Его разум оставался таким же чистым, как бумага.
Неудивительно, убеждал себя он. У него же нет опыта. Его нужно получить и задокументировать. Он должен больше встречаться с девушками. Чаще ходить на вечеринки. Уйти из дома и поселиться в каком-нибудь богемном месте. Но где в Гётеборге можно найти аналог домика в Вита Бергет? [7] На Гудземсгатан есть, конечно, дачи, но там, похоже, обитают преимущественно пенсионеры. И к тому же это в двух шагах от дома; всё равно что поставить палатку в собственном дворе.
Зазвонил телефон, и, поскольку уровень писательского мастерства ещё не позволял ему держать аппарат на рабочем столе, Мартину пришлось выйти в холл, чтобы ответить. Звонил Роббан, у него имелась упаковка пива, которую купил его брат, и новый Спрингстин, к нему придёт Сусси и ещё несколько человек, и он спрашивал, не хочет ли и Мартин присоединиться.
– Конечно, – ответил Мартин и ещё немного помял окурок, чтобы убедиться, что он точно погашен. На почте у него два выходных, а если он просидит весь вечер за письменным столом, никаких богемных впечатлений он гарантированно не получит. – Иду.
До того как попробовать алкоголь, Мартин думал, что это вкусно, – и страшно удивился, обнаружив, что всё не так. Это было в восьмом классе. Он зажмурился, глотнул и с нетерпением стал ждать, что произойдёт дальше. Он рассчитывал на немедленный эффект, но ничего особенного не заметил, кроме разве что приятного, как прикосновение хлопчатника, ощущения, которое возникло после того, как он влил в себя всю банку (что-то похожее он переживал в детстве, когда надо было пить лекарство от кашля). Он открыл ещё одну банку и, пока пил, пытался подумать о чём-нибудь другом. Чуть позже Мартин прыгал на диване и что-то орал вместе с пятью товарищами, а потом, когда решил слезть с дивана (привлекаемый, видимо, блюдом с чипсами), ноги его не послушались. Он упал навзничь, но боли не ощутил, наоборот, это было ужасно весело, он встал, но не сам, а с помощью Роббана, который тоже хохотал.
Поначалу для удачного вечера требовалось совсем мало. В принципе, хватало алкоголя. Напиться – в этом и состояла цель. Конечно, он немного огорчился, когда Сусси, пошатываясь, встала, поблагодарила за напитки и медленно потопала вниз по лестнице в своих сабо на деревянной платформе, которые носила не снимая, несмотря на то, что из-за них уже дважды серьёзно подворачивала ногу. Но попробовать смешать колу и водку, послушать имеющиеся у Роббана диски и почитать тексты на обратной стороне конвертов – тоже неплохо.
Таким был и тот летний вечер. Как всегда, встретились у Роббана. Как всегда, послушали его последние пластинки. Как всегда, Роббан трепался о группе, в которой начал играть, и о родес-пиано, которое собирался купить. Как всегда, какие-то друзья Сусси должны были «подойти попозже».
– Ну, и чего ты дуешься, – сказала Сусси, толкнув Мартина локтем.
– М-м.
– Пойдёшь с нами потом?
– А почему бы и нет.
– Почему бы и нет, – передразнила она, потянувшись за сигаретами. Обычно она казалась ему красивой, когда, стряхивая чёлку с глаз и запрокидывая назад голову, прикуривала свои «Вирджиния слимс», – но сейчас этот кадр как будто наложился на её будущий образ. Мягкая линия у шеи станет вторым подбородком, кожа утратит гладкую шелковистость и огрубеет.
Ему захотелось бросить в ответ что-нибудь умное и язвительное, но он ничего не придумал. В голове вертелись мысли о тусовке в каком-нибудь модном месте на Страндвэген или о том, как круто было бы отправиться в Юргорден [8], прихватив ящик пива (хотя они с классом ездили на экскурсию в столицу, и ни одного богемного типа он там не обнаружил). Люди, которых Мартин встречал, почти не отличались друг от друга, но он понимал, что они – это что-то другое.
Мартин точно знал, что будет дальше: стихийный сбор в Слоттскуген, сознательное накачивание алкоголем до вожделенной стадии, когда ты становишься непобедимым и бессмертным, втроём на одном велосипеде с горки вниз, восторг от внезапной блестящей идеи – залезть на дерево или искупаться в Сэльдаммен, кусты и хихикающая Сусси в обтягивающих джинсах, на которых ты сосредоточен до предела. Всё вибрирует, и нет ничего невозможного, бег куда глаза глядят по футбольному полю, кто быстрее, пока не собьёшь кого-нибудь и вы не свалитесь на землю вместе, задыхаясь от смеха, с огнём в груди. А потом всё переворачивается. Ты крутишь и засовываешь под губу порцию снюса, тебя вращает быстрая карусель. Или зелье наносит коварный удар, бьёт в живот, и внезапно всё снова идёт вверх. Кто-то уже уходит, кто-то мочится у входа в подъезд прямо на глазах у полицейского патруля, все ссорятся, Сусси ни с того ни с сего начинает сердиться, собирается уходить и, взяв в руки туфли, бежит босиком по влажной от росы траве.
А Роббан, покачиваясь, говорит «ну погнали тогда в “Слоттис”», и Мартин соглашается. Ну и что, что Сусси садится сзади на велик Роббана, а не к нему. Он смотрит вниз на собственные ноги, которые крутят педали, – с тем же успехом они могут быть чужими, не его. В Азалиадален они встречают знакомых, но кажется, что их смех и голоса звучат не здесь, а где-то далеко.
– Кого ты ищешь? – Сусси плюхается рядом.
– Что?
– Ты кого-то ждёшь или как?
– Кого я жду?
– Чёрт, ну почему ты такой надутый? Ну, не дуйся.
Позже в ту ночь Сусси стала ныть, что хочет увидеть рассвет, и они потащились к Мастхуггсчуркан и, забравшись на стену церковной ограды, заняли наблюдательный пост. Перед ними простирались красные черепичные крыши Майорны [9] и пустые предрассветные улицы. Блестела река, неподвижно стояли портовые краны. В небе кричали чайки. Мартин пристально смотрел на своих спутников. Роббан хочет чего-то добиться, но лишён дисциплинированности. Сусси перемещается по жизни, используя внешность, у неё нет потребности развиваться интеллектуально. Это станет очевидно в следующем году, когда он будет делать за неё уроки и ему придётся имитировать нелогичный и бессвязный ход её мыслей, чтобы внезапное улучшение качества её домашних работ не заставило учителей что-нибудь заподозрить.
– Не используй слова типа «релевантный», – просила Сусси, убирая прядь волос со лба.
Она повторяла, что дико устала от школы и хочет бросить и начать работать, как Роббан, но тот возражал: «Чёрт, Сусси, ты, что, хочешь потратить свои лучшие годы на то, чтобы гнить где-нибудь за кассой? Получи образование и, когда вырастешь, не бери пример с меня», – а Сусси в ответ смеялась и говорила, что он всего на год её старше, а Роббан пытался высчитать, сколько процентов от их жизни составляет этот год, и это занимало их долгое время, на протяжении которого они успевали выкурить все её сигареты.
Небо на востоке порозовеет, и первые, манящие и радостные солнечные лучи вот-вот соберутся пронзить воздух. Сусси, зевая, наденет солнечные очки, вспомнит о своих туфлях и найдёт их. И они втроём медленно пойдут по Банггатан, Сусси слегка прихрамывая, Роббан бесперебойно говоря о клавишнике из The Doors, а Мартин будет просто катить велосипед и думать о другом. Может, он пойдёт домой к Сусси, но она, наверное, будет хлопать глазами и обиженно ворчать, поэтому, пожалуй, нет. И после того как они расстанутся, он, никуда не торопясь, побредёт домой по пустынным улицам.
III
ЖУРНАЛИСТ: Чем именно вас привлекла литература, как вам кажется?
МАРТИН БЕРГ: Подростка всегда тянет туда, где его нет. Хочется бежать прочь. Куда-нибудь. Всё равно куда. Сесть в первый попавшийся автобус и уехать из страны. Но в кармане ни гроша, а на следующей неделе контрольная, и вообще… Но, читая, действительно можно убежать.
ЖУРНАЛИСТ: То есть это бегство от реальности?
МАРТИН БЕРГ: Не только. Чтение даёт доступ в другие, отличные от твоего миры. Ты можешь попробовать стать неверным русским аристократом или пьяным почтальоном, который идёт к продажной женщине. Рискнуть и отправиться колесить по Америке автостопом. Ты можешь стать кем угодно.
В первый день учёбы Мартин проснулся задолго до будильника. Рано позавтракал и принял душ (никто это, увы, не прокомментировал, потому что все остальные ещё спали). Надел то, что выбрал заранее: джинсы «Ливайс», футболку и новую, ещё жёсткую джинсовую куртку, неделю назад подаренную ему на день рождения. Если ехать на велосипеде, можно вспотеть, поэтому Мартин предпочёл трамвай.
Он запомнил расположение их классной комнаты, но всё равно заблудился и оказался в коридоре, где у шкафчиков толпились старшекурсники в облаке смеха, восторженных восклицаний и провокационных вскрикиваний. Мартин поступил от противного – спросил дорогу у стайки явно растерянных душ, нашёл свой класс и переступил порог так, словно это было проще простого. Ужасный момент, когда он чуть не опрокинул стул, но никто этого, кажется, не заметил. Обосновавшись на месте, он принялся оценивать будущих одноклассников, стараясь придать взгляду максимальное равнодушие.
Сплошные итоговые пятёрки гарантировали ему поступление в любую гимназию. Отец опустил тяжёлую руку ему на плечо и сказал: «Молодец, парень!» А мама вручила конверт с двумя затёртыми сотенными и «Процесс» Кафки. Мартин зарегистрировался в районе Ландала по адресу тёти Мод, чтобы подать заявление в Витфельдскую гимназию. Он знал о ней не больше, чем о любой другой гимназии, но у этих возвышающихся на холме в Васастане корпусов, окружённых ивами и кустами роз, была особая аура, здесь чувствовалось дыхание истории. Высокие стены, бесконечные ряды окон, длинные коридоры, широкие лестницы, по ступеням которых катается эхо. И Мартин представлял, как в ближайшем будущем будет ходить здесь с толстыми книгами в руках. Он вырос и стал шире в плечах. У него новые кроссовки. На уроках он всё внимательно записывает, но не становится зубрилой. В школьном дворе к нему подходит девушка с размытыми чертами лица…
В центре, у кафедры появилась невысокая женщина в сером костюме, она поглаживала лоб ладонью, жест, явно демонстрирующий раздражение, поправила прядь, выбившуюся из пучка волос, посмотрела на лист бумаги, потом на часы, откашлялась. Эффекта всё это не произвело, шум не утих (неужели здесь все знали друг друга раньше и он единственный новичок?), она снова откашлялась и произнесла:
– Итак…
Женщина представилась: она их классная руководительница и учительница математики:
– Можете называть меня фрекен Гуллберг.
Мел взвизгнул, когда она вывела своё имя на доске ровным учительским почерком, после чего фрекен посмотрела на них так, словно могла невооружённым глазом определить, есть ли в классе светлые головы. Поджатые губы намекали на отсутствие особых надежд.
– Для начала некоторые правила поведения, – объявила она, взяв в руку указку. – Курение в здании запрещено. Курить можно только во дворе. Для мальчиков, употребляющих жевательный табак: вы выбрасываете его только в мусорную корзину, и никуда больше! Никакой беготни в коридорах. На занятия не опаздывать. За одно опоздание ставится точка, три точки – это взыскание. Писать и рисовать на партах категорически запрещено. Всё понятно?
– Да, – едва слышно отозвалась какая-то девушка, но фрекен Гуллберг это проигнорировала.
– Давайте по списку. Ален Марита?
В алфавитном порядке Мартин всегда шёл в начале, и по какой-то идиотской причине его сердце вдруг громко забилось. И когда классная с умеренным интересом произнесла «Берг Мартин», он на секунду испугался, что у него пропадёт или – ещё хуже – сорвётся голос. Но, похоже, было достаточно лишь поднять руку, как это только что сделал Андерсон Кеннет.
– Здесь, – произнёс Мартин.
Пока читали список, разочарование Мартина росло. С этими людьми ему предстояло провести следующие три года, у всех чистые волосы и отглаженный воротничок поверх свитера с V-образным вырезом. Впереди сидела довольно красивая девчонка со вздёрнутым носом и тяжёлыми веками, которые придавали лицу мечтательное, почти отсутствующее выражение. Насколько он успел оценить, из всех одноклассниц именно она больше всего подходила на роль той, с кем он должен случайно встретиться в школьном дворе холодным сентябрьским утром, когда к зелени деревьев уже примешана желтизна, но к полудню ещё снова становится тепло, – в любом случае, она кивнёт ему, когда будет идти по двору с книгой (в кожаном переплёте), нежно прижатой к груди…
Она заметила, что Мартин на неё смотрит, и быстро улыбнулась; он улыбнулся в ответ. Он запомнил, что девчонка ответила на имя Кристина.
– Фон Беккер Густав, – произнесла фрекен Гуллберг, и парень на одной из передних парт, покачавшись на стуле, отозвался:
– Просто Беккер.
Хриплый негромкий голос. Мартин видел его обладателя только сзади. Одет в чёрное: джинсы и футболка. Незашнурованные кеды. На спинке стула тёмно-синяя армейская куртка. Бледные руки, шишковатые локти.
Фрекен Гуллберг кивнула и сделал пометку.
Далее последовала общая информация. Учебный план. Расписание. Мартина удивило большое количество «окон», в теории он это слово знал, но на практике никогда раньше не сталкивался. В старших классах школы уроки шли один за другим, как кирпичи в стене. Теперь таблица с расписанием образовывала непредсказуемые орнаменты из темных (свободное время) и светлых (уроки) полей. В четверг они начинали не раньше 09:40, в пятницу заканчивали уже в 14:30. Зато по вторникам занимались до 16:00, но и это казалось экзотикой. Мартин представил, как сидит в классе, погрузившись в книгу, а за окном восемнадцатого, кажется, века садится солнце.
Стулья вокруг вдруг заскрипели, народ загудел, начал подниматься с мест и тянуться к выходу с нарочитой неспешностью, свойственной людям, которые избирательно подходят к общению, предпочитая одних и избегая других.
Мартин сложил лист бумаги и сунул его в задний карман джинсов. И, не удостоив товарищей взглядом, вышел.
Единственным, кто его отчасти заинтересовал, был этот Густав, но в школьном дворе его вроде бы не видно. Возможно, у него есть друзья, которые хрипло смеются и слушают музыку, которая не похожа на музыку, и наведываются в Христианию, где покуривают травку и общаются с хозяевами огромных дворняг, чьи беспородные загривки перевязаны шейными платками. Сам Мартин от курева становится подозрительным и напряжённым, и несмотря на то, что, по официальной версии, он любит панк-рок – они с Роббаном всё время спорили об этом, Мартин обвинял Роббана в пристрастии к Элтону Джону, а Роббан отрицал это слишком рьяно, – но если честно, то «Never Mind the Bollocks» Мартин прослушал максимум три раза и к тому же на небольшой громкости. И всё равно ему нравилось, что этот ядовитый розово-жёлтый диск есть у него на полке, и младшая сестра не может брать его без разрешения.
Сунув руки в карманы, он попытался сделать вид, что кого-то ждёт.
– У тебя есть спички или зажигалка? Мои куда-то делись.
Это был Густав. В кармане у Мартина, к счастью, нашлась «Зиппо», которая вообще-то принадлежала Сусси.
– Конечно, – сказал Мартин. – Стрельнуть можно?
Густав протянул сине-белую пачку с текстом на французском, из которой Мартин выбил одну сигарету.
Вблизи первым делом поражали его глаза. За пошатывавшейся на переносице немодной круглой оправой скрывались тревога и уязвимость. Во вторую очередь обращал на себя внимание его нос – острый, со слегка покрасневшим кончиком. Ассоциации, резко отвернувшись от панк-рока, наркотиков и лающих собак, увели Мартина в девятнадцатый век с его туберкулёзом и игрой на пианино при свечах. Цвет взъерошенных волос можно было назвать «крысиный» или «тёмный блонд» – в зависимости от степени благожелательности. И несмотря на то, что лето выдалось долгим и тёплым, Густав был бледным, как платок (то, что бледным можно быть, как платок, Мартин недавно узнал от Толстого). Куртку Густав набросил на плечи, как мантию, хотя было достаточно тепло, чтобы ходить с голыми руками. Мартин же после долгих шатаний по улицам покрылся коричневым загаром, раньше ему это нравилось, но сейчас показалось слишком мирским. Складывалось впечатление, что стоявший рядом юноша не выносит яркий солнечный свет, что его нужно оберегать от душевных потрясений, а время он должен проводить у пюпитра или в каком-нибудь салоне, обставленном мебелью девятнадцатого века. Пальцы, щёлкавшие зажигалкой, были покрыты чернильными пятнами.
– Я не расслышал там твоё имя, – сказал он и протянул руку, – Густав.
– Мартин.
Они пожали руки.
Густав размял сигарету, поправил очки, окинул взглядом школьный двор, после чего уделил несколько секунд пристального внимания шнуркам на своих кедах. Мартин пытался придумать, что бы такого умного сказать, но от усилий мозг, напротив, отказывался соображать – и Мартин просто сделал несколько глубоких затяжек. И, как результат, у него резко закружилась голова.
– Где ты учился раньше? – спросил наконец Густав.
– В Кунгсладугордской школе. В Кунгсладугорде. – Идиот. – А ты?
– В «саме», – ответил Густав и несколько раз кивнул. Мартин не сразу сообразил, что тот имеет в виду частную школу «Самскула». – Ушёл после девятого. Из огня да в полымя. – Он издал смешок и стряхнул пепел указательным пальцем, жест нельзя было назвать иначе как грациозным.
– А что так?
– Да ну. Толпа послушных мальчиков, которые станут либо такими же, как родители, либо такими, какими родители мечтают их видеть. Хотя что это я – может, ты тоже планируешь будущее на отцовском поприще?
– Наоборот, – ответил Мартин, отметив, что при этом он невольно усмехнулся. Густав тут же улыбнулся в ответ. – Впрочем, он бы не огорчился, если бы я завербовался на какое-нибудь грузовое судно.
– Вот как? – Густав был, кажется, впечатлён. – А почему?
– Он был моряком.
– Где? Он умер?
– Нет, он теперь работает в типографии.
Густав рассмеялся, и Мартин тоже. И ровно когда нужно было оборвать смех, чтобы веселье не выглядело глупо, Густав поинтересовался, чем он собирается заниматься, если плыть за семь морей ему не хочется.
– Не знаю, – ответил Мартин. – Возможно, буду писать. Или стану музыкантом.
– Каким музыкантом? На чём ты играешь?
После каждой подробности, которую Мартин сообщал о себе, Густав задавал вопрос. Почему он не выбрал эстетический профиль? («Нет, ну так много заниматься музыкой я не хочу».) Что ты хочешь писать? («Что-нибудь в духе “Джека”».) Что он читает? («Как все…») Как было в его старой школе? Он знаком с таким-то? Что он думает о Патти Смит? «Easter»?
– Это очень круто, – сказал Мартин, который на прошлых выходных прослушал «Because the Night» раз двадцать минимум.
– Я был на её концерте, – сообщил Густав. – Это было невероятно…
Пришло время идти в аулу слушать речь директора, и всю дорогу к старым скамьям и потом, когда какой-то человек в сером со сцены требовал тишины, Густав тихо рассказывал о концерте.
И хотя директор говорил скучно и ничего особенного не случилось, Мартин чувствовал, как в нём пульсирует слабый электрический ток. Уверенный и обращённый в будущее ритм, бьющий по венам и мышцам.
После того как убрали приставку «фон», на перекличке Густав шёл перед Мартином.
Беккер? Да.
Берг? Здесь.
И если Беккер не отзывался, то, по всей вероятности, отсутствовал и Берг. В это время они были заняты чем-то другим. К примеру, разговаривали, расположившись на траве в Васапаркен, а когда сидеть на траве было холодно, перемещались на скамейку. Или шли в Шиллерскую гимназию, где у Густава были знакомые, изучавшие живопись и ваяние, и убивали там время, слоняясь по коридорам, заставленным керамикой, которую охраняли более или менее удачные автопортреты. Зимой они начали часто ходить в Хагу. Преимущественно во время «окон» и вечером, но случалось и вместо уроков, присутствовать на которых Густав не мог, поскольку был риск, что он там просто лопнет.
– От скуки, муки и общей бессмысленности.
То, что они вообще ходили на занятия, было, видимо, заслугой Мартина.
– Я никогда не был настолько «присутствующим», – признался Густав ближе к концу осеннего семестра.
– Но разве это не приносит тебе своего рода радость? – спросил Мартин.
– Не знаю…
– Тебя никто не заставляет, – это прозвучало резче, чем Мартину хотелось.
Насколько он понял, хорошие отметки – дело техники. Необязательно любить то, чем занимаешься. Главное правило – ты должен присутствовать – физически и вербально – или хорошо писать контрольные. Но Мартин подозревал, что, если в течение одного семестра тянуть руку и задавать правильные вопросы (искусство, которое он постоянно совершенствовал, чтобы случайно не попасть впросак), то на контрольной учитель будет более благожелательно толковать твои ответы, даже если они размыты, слишком абстрактны и при ближайшем рассмотрении свидетельствуют о том, что материалом ты толком не владеешь. И он стал выбирать стратегические места впереди, а лучше всего – в первом ряду. Всё получалось, если действовать уверенно и напрямик. Ты вызываешь жалость, если тебя сажают на первый ряд в качестве социальной меры – как, например, их одноклассника Гуннара, страстно увлечённого энтомологией, но, увы, совершенно безнадёжного во всех остальных науках. Когда Мартин и Густав впервые рухнули на стулья рядом с ним, Гуннар бросил на них испуганный взгляд и отодвинул в сторону учебник английской грамматики. А Мартин спиной почувствовал горячее внимание одноклассников, когда в ожидании англичанина раскачивался на стуле. В старших классах школы Густав много прогуливал, поэтому оценки у него хромали. И всё равно он очень много знал, причём так, словно все эти знания дались ему легко, как нечто само собой разумеющееся, что не нужно учить. (Тема недели по французскому: savoir-faire.) Его семья каждый год ездила за границу, в Италию или Францию, где жила его бабушка. Он легко оперировал словами, вроде «мизантропический» или «экзальтированный». Рассуждал о голландской живописи, дадаизме и la belle époque, а Мартин кивал, как будто понимал, о чём идёт речь.
Когда Густав однажды уклонился от привычных пятничных занятий – пара-тройка часов в кафе, прикуривая одну сигарету от другой, прогулка до Кунгсладугорда, лучше обходными маршрутами, чтобы потянуть время, потом домой к Мартину и обзвон знакомых с целью разведать перспективы для развлечений – когда Густав уклонился от всего этого, объяснив, что «идёт в театр с матерью», Мартин поначалу решил, что он шутит.
– Да нет, у неё билеты на премьеру «Дикой утки».
– О’кей – ответил Мартин, – как говорится, чего только не сделаешь ради Ибсена. – Он был почти уверен, что это Ибсен.
Густав сказал, что будет рисовать.
– Ты имеешь в виду, что станешь художником? – переспросил Мартин.
– Да, но это звучит слишком претенциозно. «Я хочу стать художником». Чтобы им быть, надо что-то делать, верно? И что касается меня, то я буду рисовать.
Они поднимались вверх к редуту Скансен Кронан, и Густав говорил, с трудом переводя дыхание. Мартин нёс две картонные коробки с горячими хот-догами, покрытыми сверху толстым зигзагом картофельного пюре. Густав волочил свою ношу – парусиновый мешок. Наступило короткое бабье лето, и до холодов надо было воспользоваться последним шансом пожить немного жизнью Лунделя, что вполне оправдывало побег с урока биологии.
Густав расстелил армейскую куртку. Потом вытащил бутылку водки и две завёрнутые в кухонное полотенце рюмки, в которых каскадом искр вспыхнул солнечный свет.
– Я скажу, как Бодлер, – объявил он, наливая водку. – Всегда нужно быть пьяным. В этом всё: это единственная задача. Чтобы не ощущать ужасный груз времени, который давит нам на плечи и пригибает нас к земле, нужно опьяняться беспрестанно. Чем? Вином, поэзией или истиной – чем угодно. Но опьяняйтесь! [10] Лично меня никогда не прельщало опьянение добродетелью. Но, я полагаю, у каждого на сей счёт есть свои варианты. Выпьем же!
Они чокнулись. «Цветы зла» лежали у Мартина на письменном столе, но он прочёл только «Альбатроса». Глупая чернь, не понимающая величие поэта, и тому подобное. Потом он сочинил несколько стихотворений сам, надёжно спрятав тетрадь среди учебников.
– Когда ты покажешь мне свои картины? – спросил Мартин. – Или хотя бы секретный альбом с набросками?
Густав улыбнулся. Обычно выражение лица у него было растерянное и немного подавленное – и Мартин не знал, действительно ли его друг растерян и подавлен, или же его черты в состоянии покоя всегда принимают такое выражение. Однако стоило ему улыбнуться, и его лицо озарялось сиянием, а ты думал: кажется, я сделал что-то очень хорошее, раз заставил улыбнуться этого человека.
– Вот, можешь взглянуть, – сказал он, открывая свой вещмешок.
И пока Мартин перелистывал страницы, Густав предельно сосредоточенно жевал сосиску с пюре.
В альбоме были сделанные карандашом и тушью портреты преимущественно незнакомых людей. Но он увидел также нескольких учителей и одноклассников, явно нарисованных без их ведома. Мартину стало интересно, найдёт ли он здесь свой портрет, и, не обнаружив себя, он испытал одновременно облегчение и разочарование.
– Разумеется, тут только наброски, – сказал Густав.
– Это классно.
– Не знаю…
– Брось! Это просто отлично! У тебя действительно способности.
– Ну, кое-что, да, получилось.
Счастье, что талант Густава лежал в той области, где Мартин был откровенно безнадёжен. Будь у Густава такая же склонность к музыке, это немедленно повлияло бы на занятия Мартина гитарой. Или если бы Густав блестяще писал сочинения и их преподавательница шведского всегда смотрела бы на него, рассчитывая услышать ответ на вопрос «есть кто-то, кто может рассказать о Стриндберге?». Оценки Мартина были выше по всем предметам, кроме рисования. На полях трафаретов Густава Мартин изображал собственных шедевральных человечков: Мону Лизу с её непостижимой улыбкой; Венеру на некоем предмете, который лишь при большом желании можно было назвать морской раковиной; четырёхугольного, разобранного на части человечка с пояснительной припиской PICASSO. Густав давился хохотом. А если учитель вдруг спрашивал, не хочет ли он поделиться с остальными тем, что его так развеселило, Густав брал себя в руки и сообщал всем, что Мартин нарисовал человечков на «Тайной вечере», и снова начинал хохотать, а одноклассники закатывали глаза, раззадоривая его ещё сильнее.
В начале семестра Мартин общался и с другими одноклассниками. Особых попыток с кем-либо сблизиться не предпринимал, но и не отказывался идти на контакт, как иногда поступал Густав. Когда их товарищи – несколько человек, казавшиеся нормальными, – подходили к ним поболтать, Густав молчал, курил, переводил взгляд с одного на другого и на все вопросы отвечал вежливо, но односложно. После знакомства с Мартином он даже не пытался подружиться с кем-нибудь ещё.
Мартин дал ему свой зачитанный экземпляр «Джека», с которым Густав незамедлительно ознакомился и сказал, что ему понравилось. Он тоже поделился с Мартином своей любимой книгой – замусоленным покетом «Дни в Патагонии» Уильяма Уоллеса.
– Никогда о нём не слышал, – признался Мартин и тут же пожалел. Возможно, Уоллес был тем, кого обязательно нужно знать. Надо спросить у матери. Но оказалось, что и Густав не знает о нём ничего, кроме имени.
– Какой-то англичанин, – сообщил он, пожав плечами. – Или американец. По-моему, приятель того, кто стрелял в слонов.
– Хемингуэя?
– Да, или кого-то из них. Жил в Париже.
– Неплохо было бы пожить в Париже, – мечтательно произнёс Мартин.
Густав просиял. Сказал, что отдыхал в Париже прошлым летом с семьёй, и было, в общем, так себе. Но им с Мартином обязательно нужно туда съездить. Когда-нибудь в ближайшем будущем. Они могут добраться автостопом. Или поездом. И автобусы наверняка есть. Что может быть проще. Несколько часов – и ты на континенте.
– А что мы будем там делать? – спросил Мартин. Семейство Берг никогда не проводило отпуск за границей.
– Пить вино в «Клозери де Лилас» и наблюдать гигантов философии в естественной среде их обитания. Сартра и всех прочих.
– Ты видел Сартра?
Густав ответил, что Сартр не был целью его философического сафари.
– К тому же он уже слишком стар. Но будь уверен: умрёт он в туфлях и с сигаретой в зубах, если не в «Клозери де Лилас», то в «Дё маго».
Густав Беккер не был похож ни на кого из знакомых Мартина, и хотя они проводили вместе бо́льшую часть суток, но точку на карте социальной жизни, куда можно было бы определить нового друга, Мартин найти не мог. Неприветливый, с вечным альбомом для рисования в руках, он производил впечатление странного типа. Их одноклассники, туповатые и благовоспитанные любители джемперов с V-образным вырезом, ограничивались лишь косыми взглядами, но в ночном трамвае Густава с большой вероятностью могли бы и побить, потому что кому-нибудь могла не понравиться его наружность. А он не смог бы себя защитить ни словом, ни действием.
И в то же время Густав напоминал Мартину не отличавшихся миролюбивостью дерзких панков. Отчасти из-за «вороньего» стиля одежды, отчасти потому, что Густав действительно водил дружбу с некоторыми из них. Когда они шли через Васапаркен, кто-нибудь из панковской тусовки часто восклицал: «О, Густав!», и он ненадолго останавливался перекинуться парой слов, пока Мартин мусолил сигарету, от которой ему чаще всего становилось дурно.
В покрытых заклёпками и шипами кожаных куртках, панки перемещались стаей, сопровождаемые звяканьем цепей, скрипом сминаемых пивных банок, харканьем и плевками. И хотя в целом они освежающе контрастировали и с загорелыми, правильными спортсменами (которые давно стояли Мартину поперёк горла), и с якобы вымирающими (и абсолютно неинтересными) поклонниками диско, и с крутыми любителями прогрессивного рока (чтобы примкнуть к этим, надо было больше интересоваться политикой) – но всё равно что-то удерживало их на расстоянии, потому что, положа руку на сердце, толпа, какая бы она ни была, – это всё равно толпа.
– Одеваются одинаково, слушают одинаковую музыку, – говорил Мартин. – И по-моему, неважно, «АББА» это или Эбба Грён.
– Что ты имеешь в виду?
– Я имею в виду, что это в любом случае поведение толпы.
– Да, пожалуй. Но я как-нибудь отведу тебя в «Эрролс»…
Что такое «Эрролс», Мартин не знал, а притворяться не имело смысла, и он раздражённо спросил:
– Это что ещё такое?
– Рок-клуб. – Несколько месяцев назад Густав был на его открытии. – Сумасшедший дом. Когда играли Göteborg Sound, их солист изрезал себе щёки бритвой.
– Что он сделал?
– Просто взял и саданул себе по щекам. Публику забрызгало кровью, там всё было в крови. Кому-то удалось его остановить и отвезти в больницу. Но знаешь, что самое безумное? На следующий день они снова выступали! Хотя ему наложили двадцать два шва. Он выглядел немного расстроенным, но там был такой драйв!
– М-да, – выдохнул Мартин.
– Там вроде бы скоро выступает Attentat.
– Но как ты прошёл? – На восемнадцать лет Густав не тянул, даже с фальшивым удостоверением личности.
– У меня там есть знакомый… – сказал Густав. – Не всегда, но иногда он меня пускает. – Мартин посчитал парадоксом тот факт, что заведение, сцепившееся в схватке с властью, настаивает на возрастном цензе для посетителей. Густав возразил: если они будут впускать всех встречных-поперечных, они превратятся в развлекательный центр. Как бы там ни было, их визит надо отложить до того времени, когда там будет работать его приятель, а сейчас он в Амстердаме, и когда вернётся, пока неясно.
Когда вечером в пятницу Густав должен был пойти с матерью на концерт («какой-то русский играет Шопена»), Мартин ощутил, что его общество стало чем-то настолько само собой разумеющимся, что он не мог придумать, чем заняться. В итоге отправился в их любимое кафе в Хаге, убил пару часов, перечитывая любимые места из «Дней в Патагонии», но там было очень шумно, и у него разболелась голова. Потом поплёлся домой и лежал в кровати, пока сестра не крикнула, что ему звонят. Преодолевая краткий путь из своей комнаты до аппарата, успел решить, что это наверняка Густав, что концерт по какой-то причине отменили. И не сразу узнал голос, раздавшийся в трубке.
– Алло, – произнёс Роббан, – давненько не виделись.
Мартин вспомнил несколько записок (Роберт звонил во вторник вечером), он забывал о них, едва увидев. Роббан что-то говорил и говорил и до сути, как всегда, дошёл не сразу. Может, Мартин заглянет, чтобы выпить пива и послушать пластинки?
– Ну-у нет, наверное…
Он услышал ещё чей-то приглушенный голос.
– Сусси тоже считает, что ты должен прийти.
– Было бы классно, но… у меня… уроки.
Они повесили трубки, обменявшись любезностями в духе тех, что обычно практикуют взрослые, встретившись в магазине, – созвонимся, обязательно, в самом ближайшем будущем, действительно давно пора встретиться. Когда он возвращался к себе, его окликнула мать: иди ужинать.
Мясной рулет с картошкой. У жующего Аббе активно двигались усы. Биргитта резала еду на кусочки, на коленях у неё лежала салфетка. Кикки болтала о показательном выступлении на гимнастике.
– Как интересно, детка, – произнесла Биргитта, и родители заговорили об отставке Турбьёрна Фельдина.
Позднее, когда отец ушёл на работу в ночную смену, мама занялась мытьём посуды, а сестра впала в транс перед телевизором, Мартин сел на кровать и почувствовал, что ему трудно дышать. Впереди не один час бодрствования. Тяжесть на сердце. Густав сидит в бархатном кресле концертного зала Бергакунг, а пианист в чёрном фраке только что взял первый аккорд…
Он быстро встал.
– Пойду погуляю! – крикнул в сторону кухни.
– Поздно вернёшься? – В дверях показалась вытирающая крышку кастрюли мама, спокойная и явно поинтересовавшаяся просто так, чтобы знать. Она всегда отпускала его из дома и критически отреагировала только один раз, когда однажды в девятом классе он вернулся домой пьяным, умудрился споткнуться о неудачно поставленный стул, после чего его вырвало на пол в прихожей. «Но, Мартин…» – запахивая халат, сказала Биргитта таким тоном, от которого ему стало настолько стыдно, как не было бы, если бы мать его отругала.
– Нет, – покачал он головой. – Просто немного пройдусь. – Она кивнула и вернулась к посуде.
Вечер был холодным и влажным. Мартин поднял воротник, как у Альбера Камю. Вместо дутой красной куртки, которую ему купили в девятом классе – на тот момент вершины эстетического совершенства, – он приобрёл в комиссионном чёрное пальто. Поначалу казалось противным ходить в одежде, которую кто-то носил, но Густав был полон энтузиазма.
– Чёрт, да ты же вылитый Хамфри, если бы он слегка расслабился и начал пить пиво вместо виски со льдом.
И Мартин представлял, как свет фонаря выхватывает из мрака улицы тёмную фигуру, одетую в пальто. Одинокие тени выгуливали собак. Он бесцельно шёл в направлении центра. В похожем на дворец здании на Линнеплатсен яркими огнями светились окна. Дома в Линне такие красивые, но все, кого он оттуда знал, курили травку и жили на пособие. Чёрные мокрые улицы, тёмные витрины.
Он двинул к Йернторгет через Хагу. С верхних этажей доносились приглушенные звуки музыки, плакат, натянутый между двумя окнами, призывал «СОХРАНИМ ХАГУ!», голоса и смех прохожих. Антракт, и волна прилива вынесла Густава, его мать и остальных слушателей в фойе. Возможно, Густав вышел на улицу глотнуть воздуха или покурить и сейчас видит то же небо, что и Мартин, – тёмно-синий свод с чернильными кляксами облаков и дрожащими от одиночества звёздами.
Ноги привели его на Магазингатан. Он шёл не спеша, словно возвращался домой, куда невозможно опоздать. «Эрролс» он идентифицировал издалека, у входа стояла шумная компания. Преодолев по противоположной стороне улицы примерно половину пути, Мартин зажёг сигарету. Из дверей рок-клуба доносились глухие ударные и голодный гитарный вой. Он немного постоял, глядя в конец улицы, а докурив, затоптал окурок на булыжной мостовой и развернулся в сторону дома.
IV
ЖУРНАЛИСТ: Как бы вы охарактеризовали литературную среду того периода?
МАРТИН БЕРГ: Это было прекрасное время. Предполагалось, что литература должна быть нравоучительной и… честной в некоторых политических вопросах. Что впоследствии, разумеется, сделало её невероятно скучной. И в конце концов люди начали действовать от противного.
ЖУРНАЛИСТ: И вы?
МАРТИН БЕРГ: Мы считали себя в первую очередь эстетами, а не революционерами. Что, возможно, было вполне революционно в семидесятые…
ЖУРНАЛИСТ: Говоря «мы», вы подразумеваете себя и Густава Беккера?
Единственная попытка написать о своей семье и детстве, то есть создать слегка замаскированную автобиографию, как-то предпринятая им в гимназии, не вызвала у него ничего, кроме скуки.
Он вырос в самом дальнем конце Кунгсладугордсгатан. Семейство N обитало в кирпичном доме с безликим фасадом, зелёный косогор двора, спускаясь вниз, безвольно сливался с улицей. Позади дома располагался садовый участок – несколько кустов худосочной сирени и крыжовника. Имелась беседка, место для барбекю и скрипучие садовые качели под навесом из рифлёного пластика, откуда приходилось регулярно убирать опавшие листья. В гараже стоял тёмно-синий «вольво амазон» 1960 года. Ещё были окна, не раскрывавшие никаких секретов, и входная дверь с почти постоянно молчащим звонком.
И хотя писал он это, сидя в гремучем пивном баре, настроение он почувствовал тонко и точно. Медленное тиканье часов. Дым маминых сигарет, ползущий вверх равнодушной змеёй. Коричневатые в клетку обои в его комнате, на которые он, случалось, пялился так долго, что в конце концов ему хотелось закричать. Спина матери, молча моющей посуду. Шелест газеты, которую в беседке читал отец. Скрип садовых качелей. Мерцание телеэкрана. «Эхо» без четверти пять. Подстриженный газон. Асфальт на проезжей части и тротуаре летом. Вечный выбор – ускорить время, поссорившись с сестрой, или поехать куда глаза глядят на велосипеде.
Нежелание восстанавливать всё это было настолько сильным, что продолжить он попросту не смог. Впрочем, поразмышляв, решил, что проблема, возможно, в самом жанре – «Слова» Сартра тоже ужасны.
Другое дело – семейство Беккер. Это более благодатный материал для романа. В их квартире на углу Улоф-Вийксгатан и Сёдравэген Мартин бывал в общей сложности всего несколько раз, и в его памяти тут же возникли утратившие резкость и подсвеченные сепией картины прошлого. Присутствие директора фон Беккера ощущалось постоянно – струя сигарного дыма, шляпы на верхней полке в прихожей, тёмное пальто на вешалке, – но в действительности Мартин виделся с ним всего лишь один раз. В подъезде. Они поднимались по лестнице, а отец Густава спускался. Около сорока пяти, но походка энергичная. Его легко было представить на теннисном корте. Костюм, портфель, очки в черепаховой оправе. Мартин понял, кто это, ещё до того, как мужчина остановился и изрёк, словно в каком-нибудь киножурнале: «Вот так встреча», потому что с тех пор, как в порту начались неприятности, его портрет иногда появлялся в газетах. Он был исполнительным директором одного из пароходств. Не «Трансатлантик», это Мартин запомнил бы, но, кажется, «Стрёмбергс»?
– Папа… – Густав отвёл взгляд. Всё его существо явно разрывалось надвое – остановиться или пойти дальше, как будто ничего не произошло. Мартина внезапно осенило: проблема не в нём, наоборот, Густав не хочет, чтобы друзья встречались с его родителями.
– Здравствуйте, – сказал Мартин, протягивая руку. – Мартин Берг.
– Бенгт фон Беккер. – Этим голосом можно было бы визировать документы – подпись получилась бы крупная, с наклоном, выведенная перьевой чернильной ручкой.
– Это, соответственно, отец, – сказал Густав после того, как захлопнулась входная дверь.
Госпожа фон Беккер, появившись из лабиринтообразных недр квартиры, сказала, что ей чрезвычайно приятно познакомиться с Мартином. Марлен («меня назвали в честь Дитрих») была одета в бежевый костюм, не делавший тайны из её крайней худобы. Взгляд быстро сместился с уровня глаз куда-то вниз – к её ногам и львиным ножкам кряжистого комода. На фоне сияющего паркета и персидского ковра вещмешок Густава выглядел оборванцем.
– Я отведу девочек на хореографию, – обронила она где-то рядом с изящной скамеечкой для ног. Тут же, как по заказу, появились и сухо поздоровались две младших сестры лет одиннадцати-двенадцати, обе в пачках и с пуантами в руках. – По-моему, в холодильнике осталась какая-то еда… – На миг лицо Марлен стало растерянным, но потом на нём, точно лампочка, вспыхнула улыбка, и Марлен поцеловала сына в щеку.
Густав с мрачной физиономией смял край свитера.
Его комната выходила во внутренний двор дома с чугунными балконами и рядами высоких окон, в которые он, судя по всему, смотрел часто, потому что показал, где живёт старик – бывший военный, любитель ходить нагишом, а где женщина, которая днём изменяет мужу, как предполагал Густав, с почтальоном.
– Все думают, что это клише, а это, оказывается, правда жизни. По части грехов люди не так изобретательны, как кажется.
В углу стоял мольберт, повсюду валялись наброски. На стене висел кусок восточной ткани, прикреплённый канцелярскими кнопками. Постель не заправлена. На широких подоконниках завалы книг в мягких обложках, газет, пластинок, пустых сигаретных пачек, здесь же упаковка акварельных красок и банки с кисточками. У невысокого, в стиле рококо комода открыт один ящик, словно комод пытался выплюнуть содержимое (в основном носки), но ему это не удалось. На комоде бронзовая статуэтка балерины.
– Красиво тут у тебя, – сказал Мартин. Густав как будто этого не услышал.
– Идём, – произнёс он, – кое-что стырим.
– Что?
Но Густав лишь взял его за руку и потянул за собой.
Где-то пробили часы. Ковровое покрытие приглушало шаги. В гостиной Густав остановился, раскинул руки в стороны и осмотрелся, как искатель приключений, впервые поднявшийся в горы. Кожаные кресла и диван выглядели совершенно новыми. В мраморной пепельнице ни одного окурка. Пустой журнальный столик, пустая ваза для цветов. Суперсовременный телевизор. Вероятно, чета фон Б. смотрела здесь субботнее вечернее шоу, но было гораздо легче представить их в комнате, которую Густав назвал «салоном»: исключительно антикварная мебель, картины на стенах, мягкий свет хрустальной люстры.
Мартин рассматривал книжные полки. Ряды книг в кожаных переплётах с золотым тиснением. Он вытащил «Отца» Стриндберга. Издание 1924 года. Скрипучий корешок, жёсткие, нечитаные страницы.
Густав пошарил рукой за книгами.
– Что ты делаешь?
– Voilà, – подмигнул он и вытащил полбутылки водки. – Держи.
Он прошёл в глубь комнаты. Почесал спину так, что футболка приподнялась и обнажила полоску кожи.
– Но… разве не заметят?
– Она никогда ничего не скажет.
Сунув руку в большой синие-белый керамический сосуд, Густав вынул оттуда на четверть пустую бутылку коньяка.
– Непременно в вазе династии Мин, – проговорил он. – Вкус у неё все-таки есть.
Они пошли дальше. Салон. Кухня. Длинный коридор для прислуги. Зал с эркером. Единственным помещением, где Густав не провёл обыск, был прокуренный кабинет с большим письменным столом в центре. В комнатах сестёр он тоже не искал, но заглянул туда шутки ради. У обеих стены были оклеены плакатами с изображениями лошадей, «АББА» и Теда Гердестада с гитарой через плечо. Густав бросил Мартину старого лысоватого мишку и сказал:
– Не понимаю, почему она до сих пор его хранит. Думаю, тут хитроумная тактика: она кажется младше и безобиднее, чем на самом деле. Шарлотта – это реальный дьявол, просто Макиавелли. У неё под контролем вся моя бывшая школа, включая педагогический коллектив. Она реальный кукловод.
– А выглядела довольно милой, – сказал Мартин, хотя точно не понял, о какой из сестёр идёт речь.
– Внешность обманчива, друг мой. Обманчива… – Густав вдруг с внезапным интересом взял какую-то тетрадь, лежавшую на прикроватной тумбочке, но, пролистав её, презрительно вернул на место:
– Книга расходов. О боже. Эта девица выросла бы капиталисткой, даже если бы её феями-крёстными были Кастро, Мао и Маркс, а отцом – Троцкий…
В спальне родителей были опущены жалюзи и царил праздный полумрак. Огромная кровать, ни морщинки на шёлковом покрывале. Мартину всегда казалось, что так должен выглядеть номер в отеле. В ящике косметического столика Густав нашёл ещё одну бутылку водки, но, недолго поколебавшись, вернул её на место. Завернул находки в свитер и положил в свой вещмешок.
И пока он делал бутерброды и допивал остатки молока, Мартин проверял у него заданные на дом французские слова.
Как-то утром, скользнув на привычное место рядом с Мартином, Густав протянул ему раскрытую ладонь, на которой лежал ключ.
– Что это? – шёпотом спросил Мартин.
– У меня новая квартира, – ответил Густав. – Бери. Это запасной. Я свои вечно теряю.
Пропустив физкультуру, они отправились туда сразу после обеденного перерыва. Договор был оформлен на имя некоего Йоффе, который, по словам Густава, уехал из страны в какой-то кибуц искать душевного успокоения и сдал жильё в поднайм. Старый район у подножия горы. Улица Шёмансгатан была, по сути, крутым склоном, по обеим сторонам которого стояли накренившиеся дома, в Гётеборге их традиционно называют губернаторскими – трёхэтажные, с фасадами, выкрашенными в серый, грязно-белый и выцветший фалунский красный.
– Всего сто пятьдесят крон в месяц, – сообщил Густав, когда они поднимались по узкой лестнице. В подарок на последний день рождения он получил кое-какие деньги от бабушки, которая наверняка одобрила бы идею переезда.
Одна комната с кухней. Йоффе оставил диван – плюшевую рухлядь. Стол на кухне шатался, а дверцы у шкафчиков были зелёными.
Они принялись искать максимально дешёвую мебель. В ангаре для ненужных вещей обнаружилось старомодное кожаное кресло в отличном состоянии. В коридоре подвального этажа стояли четыре стула с решетчатыми спинками.
– Коридор – это не чья-то кладовка, – сказал Густав.
– Думаешь, их оставили здесь специально, чтобы кто-то другой мог забрать? – сказал Мартин.
Но на всякий случай они занесли стулья в квартиру поздно вечером. Густав где-то раздобыл матрас и положил его прямо на пол. Мольберт и проигрыватель принёс из дома, и жилище, таким образом, оказалось укомплектованным всем необходимым.
После этого Мартин редко шёл из школы домой. Иногда забегал, оставлял учебники, ел и снова исчезал. Диван на Шёмансгатан оказался на удивление удобным, в ванной стояла его зубная щётка, а одежду он чаще всего брал у Густава. Полосатые свитера и старые фланелевые рубашки, от вида которых мама морщила лоб. Она, собственно, и видела-то только эту прореху на манжете, а не самого Мартина, и недоумевала, когда сын отвергал предложение заштопать дыру:
– Но почему?
– Это Густава.
– Но разве Густав не хочет ходить в целой рубашке?
– Мне всё равно уже пора…
Непонятно, как он раньше проводил все те часы, которые сейчас просиживал в «Мостерс» с чашкой кофе и бутербродом с сыром – мелко натёртым и выложенным горкой. Наверное, он тупо лежал бы на диване, пялясь в экран, где шла очередная серия «МЭШ», и, чтобы не заснуть, поругивался бы с Кикки, которая требовала бы переключить на «Второй канал». Смутные, словно из другой жизни, воспоминания. Тихое блёклое прошлое – резкий контраст с симфонией кафе, складывающейся из шума разговоров, щелчков игрового автомата, звона посуды, пробивающихся из-за обязательного занавеса фраз, которыми на кухне громко обмениваются хозяева, потом это щедро оркестрованное произведение набирает (яростные движения дирижёрской палочки) крещендо в момент, когда над булыжником оглушительно-злобно взлетает мопед, отправленный за молоком. После чего в помещении снова воцаряется покой, и ты помешиваешь в чашке сахар, словно ничего не случилось. Кто-то заказывает бутерброд с анчоусами. В дверях появляется полузнакомый рокер.
До встречи с Густавом Мартин много раз проходил по Хага Нюгатан и заглядывал в окна этого кафе. И когда однажды после нескольких недель учёбы Густав предложил «пошли в “Мостерс”», торжественность момента оказалась не вполне сообразной чисто материальному, внешнему впечатлению, которое получил Мартин, впервые переступив порог заведения. Оно напоминало чью-то гостиную, заставленную мебелью и комнатными растениями, с покосившимися картинами на стенах. В углу стоял игровой автомат, у автомата – девушка с распущенными чёрными волосами и макияжем в стиле Siouxsie and the Banshees. Густав кивнул нескольким парням с зачехлёнными гитарами. Это было через несколько дней после того, как он уговорил Мартина купить в секонд-хенде то самое пальто, к которому Мартин пока ещё не вполне привык. Но заявиться сюда в яркой дутой куртке, вытребованной по глупости прошлой зимой, было бы социальным самоубийством. Тут собиралась публика, на которую всегда жаловалась подвыпившая Сусси, поскольку эти люди считали «обманом или чем-то таким» то, что Сусси красится. (Он тут же вспомнил её старшую сестру, сердитую девицу двадцати двух лет, которая иногда приезжала из своей народной школы и, пытаясь вдолбить в голову Сусси, что та жертва мужского социума, спрашивала, ради кого Сусси бреет ноги. Мать говорила ей «успокойся», но та не успокаивалась и начинала вопить что-то о пролетариате, а мать нудела «Эва хотя бы учится», потому что сама она всю жизнь работала в булочной, а потом всё это повторялось по новой, и Сусси вздыхала и говорила: «Идём отсюда».)
И вот он стоит в этом графитовом шерстяном пальто – Сусси наверняка скривилась бы от отвращения, сама она ни за что в жизни не надела бы то, что уже кто-то носил, – и кивает в ответ на вопрос, пойдёт ли он слушать Attentat по известному адресу через пару недель.
Потом был своеобразный период ученичества – он осваивал ритм и правила микрокосмоса кафе. Кофе они заказывали у Магритта, чей образ – золотые украшения, зелёный нейлоновый плащ – выбивался из общей массы. Мартин понял, что никогда нельзя спешить, и что, учитывая опрятность здешней кухонной зоны, надёжнее всего брать сэндвичи с сыром. Здесь всегда сидел кто-то из их (читай Густава) знакомых, и в зависимости от настроения можно было либо присоединиться к большой компании, либо расположиться отдельно. Из угла открывался прекрасный обзор, там хорошо было сидеть с чашкой кофе – если повезёт, свежего; если нет, приходилось пить выжимки от повторного прогона воды через фильтр, это был один из наименее привлекательных трюков экономных хозяев.
В тот ноябрьский вечер Мартин сидел в кафе один, за окном моросило. Дым поднимался к потолку, Мартин листал «Степного волка», которого ему посоветовала приятельница Густава, симпатичная датчанка из Копенгагена, в неё вполне можно было бы влюбиться, если бы не расстояние, да и к тому же у неё вроде был роман с каким-то художником. Она сказала, что эту книгу стоит прочесть. По крайней мере, он был почти точно уверен, что девчонка сказала именно это, потому что понять говорящего по-датски не всегда легко.
Заметив, что кто-то стоит рядом, Мартин оторвался от книги. Это был Густав, стёкла его очков покрывала тонкая сетка дождевых капель.
– Смотри, что я купил, – сказал он и высыпал содержимое пластикового пакета на стол – десяток пухлых тюбиков с масляными красками, на каждом маленькая этикетка с названием. Красный кадмий, цинковый белый, ультрамарин. А ещё несколько жёстких кисточек.
– Краски, – произнёс Мартин.
– У меня идея. Помнишь «Жизнь – это праздник» [11]? Обложку?
Мартин кивнул. Эта обложка ему всегда нравилась: на чёрном фоне стол, заваленный бутылками, пивными банками и окурками, а вверху название белыми буквами.
– Правда, немного напоминает какой-нибудь голландский натюрморт с фруктами, едой и прочим? Стол, на котором то, что вот-вот испортится, – слегка перезрелые груши, омар, пролежавший чуть дольше срока? И раковина устрицы. И скатерть в заломах, а в центре цветы и череп?
Густав искал в карманах пальто сигареты, а когда нашёл, начал искать, чем прикурить, и в конце концов обнаружил смятый коробок с двумя последними спичками.
– Да, наверное, – ответил Мартин, поймав себя на мысли, что всегда произносил слово «натюрморт» неправильно. Он отметил в воображаемом списке, что́ нужно посмотреть в библиотеке: голландская живопись, натюрморт, фрукты, череп.
– И всегда тёмный фон, – произнёс Густав. Он зажёг спичку и поднёс её к кончику сигареты, закрыл глаза и сделал первую затяжку. – Точно как на пластинке… Ладно, ты есть хочешь? Я проголодался. Может, пойдём в «Прагу»?
– У меня ни гроша…
– Бабуля угощает, прислала денег. Кстати, на краски, но у меня осталось. Мне кажется, ей нравится быть меценатом.
По дороге на Свеаплан Густав рассказывал о своей идее: он хотел комбинировать искусную, но консервативную живопись голландцев XVII века – и он перечислил имена, которые Мартин постарался запомнить, – с более пофигистской манерой в стиле обложки Nationalteater.
– Так сказать, встреча высокого и низкого. Чем, собственно, ребята в семнадцатом веке и занимались, но сейчас этого никто не помнит, сейчас это Великое Искусство, насколько я понимаю. Считается, что современное искусство – это сплошное дерьмо, мусор, козы в автомобильных шинах [12] и так далее.
Мартин надеялся, что по его лицу не видно, как он растерян.
В «Юллене Праг» было накурено и дымно.
– Два гуляша, пожалуйста, – заказал Густав. – И пиво. Хотя, если честно, то я понятия не имею, как работать маслом. Вроде надо загрунтовать холст – и вперёд… но мне кажется, что вся эта фигня будет потом просыхать целую вечность.
– Ты не хочешь спросить у учителя рисования?
– Отличная идея. – Густав хлопнул в ладоши, как будто всё решено, и наградил сияющей улыбкой официантку, когда та поставила на стол две кружки.
Иногда Густав мог несколько дней или неделю не приходить в школу.
– Я болел, – объяснял он, возвращаясь. – Страшно простудился, лежал с температурой и всем прочим.
Пока Густав был дома, Мартин поддерживал добрые отношения с теми нормальными одноклассниками, с кем при прочих обстоятельствах мог бы сойтись поближе. Много времени проводил в библиотеке, где за последние тридцать лет почти ничего не изменилось. Единственным свидетельством в пользу конца семидесятых была стройная девушка с взъерошенными волосами и в брюках на подтяжках, которая сидела у окна, склонившись над увесистым томом, и покачивала ногой в сабо на деревянной подошве: ещё лет десять назад такой небрежный стиль в гимназии был бы немыслим. Вздохнув, Мартин перелистнул страницу книги «ГОЛЛАНДСКИЕ МАСТЕРА – ОТ БОСХА ДО ВЕРМЕЕРА».
Слабость, постоянные простуды, температура и прочие серьёзные болезни Густава (опоясывающий лишай и воспаление лёгких) заставили Мартина ощущать собственное здоровье как нечто скучное. Он всегда был физически крепким и периодически старался проявить себя на физкультуре, чтобы ему не слишком снижали оценки. В играх с мячом он ничем не отличался от других, но хорошо бегал, особенно на короткие дистанции, и неплохо прыгал в высоту и длину. Заболевая, быстро выздоравливал, его организм как будто хотел поскорее избавиться от недомогания.
Он представлял, как укутанный в одеяла Густав лежит на своём матрасе.
Однажды во время очередной болезни Мартин купил несколько банок консервированного горохового супа и после школы пошёл домой к Густаву. Это было в марте с его свинцово-синим небом и слякотью на дорогах. Уличные фонари раскачивались на проводах от ледяного ветра, и, поднимаясь по Шёмансгатан, Мартин дрожал от холода. Дверь в подъезд оказалась закрытой, и, роясь в карманах в поисках ключа, Мартин вдруг явственно увидел: ключ остался дома на комоде. Он вытащил его из кармана джинсовой куртки, когда мама пришла за вещами для стирки.
Недавно на входной двери установили панель с отдельными кнопками для каждой квартиры. Мартин несколько раз нажал на звонок Густава, но ответа не последовало. В его окнах горел свет. Мартин подождал, позвонил в последний раз. А потом поставил банки с супом на землю и ушёл.
V
ЖУРНАЛИСТ: Назовите источники вашего литературного вдохновения?
МАРТИН БЕРГ [проводит рукой по волосам, размышляет]: Они, разумеется, самые разные, но Уильяма Уоллеса я упомянуть обязан. Уоллес всегда был рядом. Забавно, потому что в восьмидесятых он не был звездой. Он не был модным. Его ренессанс случился в шестидесятые благодаря фильму, снятому по «Дням в Патагонии» со Стивом Маккуином и Пьер Анджели. Экранизация действительно удалась. Я считаю, что режиссёр передал образность текста. И преодолел искушение превратить всё в мелодраму. Как бы там ни было, Уоллес – это представитель… можно сказать, классической литературной традиции. А она не была в тренде, когда под влиянием постмодернизма начался процесс проблематизации и пересмотра возможностей литературы. Да, Уоллес был новатором, но, несмотря на это, он всё же принадлежал старой гвардии. И у него самобытный язык, а его произведения можно назвать эпическими. Он очень серьёзно относился к самому себе. В этом нет ни капли иронии. Уоллес очень… я бы сказал, самодостаточный автор. Я вспомнил [смеётся]… как однажды на вечеринке разговорился с несколькими одетыми в чёрное типами, студентами университета, которые полагали, что читать стоит только Стига Ларссона и Маре Кандре. А все прочие – старьё и пережитки. Между нами завязалась довольно бурная дискуссия на эту тему… и мне удалось убедить одного из них дать Уоллесу шанс, чего он, разумеется, не сделал.
– Ну, что, пора принять?
Не дожидаясь ответа, Густав бросил кубики льда в бокалы для грога, которые он, по его словам, стащил в отеле «Эггерс», – просто спрятал их в карманах пальто и вынес. Потом он плеснул в каждый бокал изрядную порцию бурбона, отрезал пару лимонных долек, раздавил их, попробовал и отрезал ещё две.
– Сироп, – приказал он, как хирург ассистенту.
Мартин принёс кастрюлю с сиропом, остывавшим на подоконнике. Густав положил по паре ложек в бокалы, один из которых протянул Мартину.
Что касается алкоголя, то Мартину доводилось заливать в себя почти всё. Тёплое пиво. Кислое красное, обжигавшее желчью при рвоте. Самогон категории двадцать крон за канистру, который они смешивали с лимонадом, без особого, впрочем, эффекта. Зелья, найденные в домашних барах родителей друзей. Но пить с Густавом – это была совсем другая история. Виски огненным шаром катилось по пищеводу, согревая всё тело изнутри. Жгучая водка ледяным уколом пронзала мозг. А летом, когда жара добела раскаляла верхний этаж дома на Шёмансгатан, они предпочитали прохладный мутновато-жёлтый пастис.
– Ну, давай!
– За что? – спросил Мартин.
– За то, что пятьдесят процентов гимназии, в принципе, уже позади. – Густав добавил в свой грог ещё немного виски. – Я бы не справился один.
– Прекрати, разумеется, ты бы со всем справился.
– Ты представляешь меня tout seul [13] в нашем классе? Представляешь? Что бы я делал в перерывах? Обсуждал с Кристиной учёбу её парня в Беркли? Или… – он глубоко затянулся сигаретой и закрыл глаза, притворяясь, что думает, – погружался бы в тайны предпринимательства с этим, как там его, Улофом?
– Стефаном.
– Зачем он вообще поступил в наш класс? Почему не выбрал экономический профиль?
– Непонятно.
– Стена непонимания и скука, вот что меня ожидало бы.
Повисла пауза, и, воспользовавшись этим, Мартин жестом показал на пять сложенных вдвое машинописных страниц, которые лежали на кухонном столе.
– И что ты думаешь?
– О, это потрясающе, само собой.
Мартина окатила волна облегчения.
– Ты действительно так считаешь?
– Да, конечно. А вечеринка особенно удачное место.
Мартин цапнул со стола рукопись и быстро пробежал глазами первую страницу. Слова прыгали у него перед глазами, одновременно знакомые и чужие.
– Думаю, это надо развить. Так, чтобы получился… ну, роман.
На самом деле над книгой он работал уже давно. Но пока его magnum opus являл собой преимущественно исчёрканные страницы из блокнотов А4 плюс машинописные фрагменты. Он высчитал, сколько примерно слов нужно для романа в двести страниц и, прикинув число слов на странице, умножил на двести: получилось шестьдесят шесть тысяч.
Густав выпил свой напиток и принялся готовить вторую порцию.
– И тебе лучше выпить ещё, – сказал он, – у прозаиков всегда непростые отношения с алкоголем.
В школе к этому времени у них уже сложилось нечто вроде репутации. Ничего не предпринимая, чтобы раздувать слухи, Мартин, однако, и не опровергал какие-то заведомо ложные вещи. Когда они плечом к плечу пересекали школьный двор, на них смотрели все. Долговязый Густав, который круто рисует, и якобы круглый отличник Мартин. Они не ходили на классные сборища, а вместо этого слушали классическую музыку и пили вино. Умудрились пробраться на школьный чердак и устроили там своё логово. (Все считали, что это именно Густав и Мартин, потому что охранник нашёл там несколько замусоленных номеров «БЛМ» и «Крис» [14], пустые бутылки и две грязные упаковки от луковых чипсов.) Склонив друг к другу головы, они сидели на ограде школьного двора, а потом Мартин выпрямлялся во весь рост и, продекламировав, кажется, Рембо, спрыгивал с другой стороны и подворачивал ногу (здесь приглушённое ругательство), и ковылял в школьный медкабинет. На школьные вечеринки они приходили на пять часов позже остальных и уже пьяными. Не обращая никакого внимания на происходящее, воровали несколько банок пива и, немного потусовавшись, снова исчезали, так же внезапно, как и появлялись. Шли туда, где веселее? В какой-нибудь подпольный клуб? Точно никто не знал.
Всё это Мартин понял, когда на углублённых занятиях по французскому сел рядом с Ивонн Педерсен.
– О, это ты, – вздохнула она, не выразив, впрочем, никакого неудовольствия.
– Moi? – ответил Мартин. – Expliquez, s’il vous plaît [15].
Ивонн скорчила физиономию, но ответить не успела, потому что фрекен Хофф заскрипела мелом, выводя на доске формы глаголов. Ивонн была известна как «та, что похожа на Брук Шилдс», после урока она неотступно шла за ним от класса до гардероба и спрашивала, правда ли, что они автостопом ездили в Копенгаген, а на обратном пути привезли травку, и им удалось скрыться от полиции в Мальмё.
– Возможно, – ответил Мартин, запирая замок на своём шкафчике. – Возможно, правда, а возможно, нет. Представь, что это как кот Шрёдингера, – сказал он и вышел во двор, где его ждал Густав.
Что касается девушек, то он заметил закономерность: чем меньше он напрягался, тем легче всё складывалось. Как-то на уроке у него случился приступ интереса к математике – ему захотелось проиллюстрировать эту закономерность с помощью какого-нибудь графика.
– Ты с ума сошёл, да? – отреагировал Густав.
– Но чисто теоретически – есть же расчёты, подтверждающие существование чёрных дыр и прочего… Да что ты можешь знать? Ты же только и делаешь что рисуешь.
Так или иначе, но на основании экспериментов и наблюдения за поведением других был собран приличный эмпирический материал. Вместо того чтобы идти на ту или иную вечеринку (как он обещал Хелене или Осе), он сидел дома у Густава, играл на гитаре и пел неприличные песни собственного сочинения, пока Густав рисовал. Они пили вино в пыльных бутылках, изъятых Густавом из родительских запасов, смеялись и дурачились и, в сотый раз бросив взгляд на часы, спрашивали друг друга: может, стоит пойти? Или, вместо того чтобы провести вечер с Ивонн, которая намекнула, что её интересуют не только формы сослагательного наклонения (la question c’est voulez-vous/voul-ez-vous aha [16]), он бросил девушку одну в квартире её родителей на Кунгсхёйд и направился в «Эрролс», где буйствовала какая-то громогласная панк-группа, а Густав прыгал перед сценой.
Безразличие Мартина было наигранным, по крайней мере сначала. Оставляя Ивонн одну с тетрадками и словарями, он подсознательно знал, что в перспективе это себя оправдает. (И верно: как только родители уехали, она пригласила его на ужин, а после они занялись любовью в гостиной на диване, обитом цветастым гобеленом, который камуфлировал компрометирующие пятна.) Чтобы показать, что тебе всё равно, нужно всего лишь вести себя так же, как Густав. Густав шёл на вечеринку, потому что хотел пойти на вечеринку. И джинсовую рубашку в пятнах краски надевал не для того, чтобы изображать из себя художника и интересную личность, а потому что эта рубашка просто первой попалась под руку. В долгие и абстрактные рассуждения о будущем и прошлом портретной живописи Густав пускался не ради того, чтобы произвести впечатление на Соню из Шиллерской гимназии, а потому что в тот день он действительно думал о портретной живописи вообще и Мане в частности и хотел это с кем-нибудь обсудить. И увидев Соню, которая потягивала пиво и убирала за ухо выбившуюся прядь, Густав поправлял на носу очки и начинал говорить, а Соня подвигалась поближе.
– Всё, конец, – мог объявить он, наполняя посеребрённую флягу, бабкино наследство, чужой водкой. – Я за то, чтобы свалить.
И если потом они сталкивались с Соней из Шиллерской в «Мостерс» и она интересовалась, куда они тогда исчезли, Мартин пожимал плечами и отвечал:
– Мы пошли в «Эрролс».
Эти слова не умещали всего смысла, потому что «пойти в “Эрролс”» означало, что у тебя будет сосать по ложечкой, пока тебе не кивнёт охранник, что ты будешь тесно прижиматься к людям в чёрных кожаных куртках, что на сцене взорвутся ударные, а гитары будут резать тебя по живому, что ты заведёшь странный разговор со скептически настроенной девицей, выкуришь кучу сигарет, а потом будешь с кем-то обниматься и в конце концов выйдешь на улицу в холодную ночь, где снова будешь с кем-то обниматься, а потом, дрожа, пойдёшь искать работающий ночью гриль, а после помчишься домой на Шёмансгатан и, развалившись на матрасе, будешь пить грог и на маленькой громкости слушать Шопена и вдохновенно обсуждать нечто глубокое и важное, что рассеется как дым, когда ты поутру вспомнишь ночной разговор. Мартин редко планировал что-либо, не посоветовавшись с Густавом. И всё равно его друг раздражался, если Мартин отказывался играть в домино или пить в начале лета пастис, ссылаясь на то, что Ивонн нужно срочно помочь разобраться с Германом Гессе.
– Ну, вот, – произносил Густав тоном, в котором слышалось «и ты, Брут».
– Но мы же увидимся завтра, – говорил Мартин.
– Конечно.
– Ей действительно нужна помощь с этим эссе. Она вбила себе в голову, что Гессе был нацистом, так что положение, я бы сказал, серьёзное.
– О’кей.
– О’кей?
– Я же сказал, о’кей.
– До завтра.
– М-м-м…
Утверждать, что Мартин в гимназические годы кого-то любил, можно лишь с большой натяжкой. Возможно, он влюблялся, что подразумевало лихорадочную вспышку с последующей бессонницей, головокружением и сбивчивым мышлением. Впрочем, он быстро приходил в себя, и выключение системы происходило так же резко, как и запуск. Так было с (кажется, её звали) Анной – через месяц после знакомства он понял, что говорить им не о чем. Так было и с Ивонн, которая, конечно, была красоткой и всё такое, но, представив их вместе через три года, он почувствовал тяжесть в груди и шум в ушах – и спустя несколько дней сказал ей, что видеться им больше не стоит.
– Ты расстаёшься со мной? – взвизгнула Ивонн.
– Мы, по сути, и не встречались, – ответил Мартин.
Он подолгу препарировал природу любви, растянувшись на зелёном диване дома у Густава, водрузив себе на грудь бокал джин-тоника и зажав между пальцами сигарету. А Густав тем временем экспериментировал с маслом и эпизодически что-то мычал в ответ. Иногда рассуждения Мартина венчались выводом о том, что любовь есть иллюзия, созданная и поддерживаемая капитализмом, «опиум для народа, так сказать», а вера в то, что два человека должны полностью принадлежать друг другу, – это отголосок барочных представлений, и от неё нужно освобождаться.
– И тебе действительно будет всё равно, если твоя девушка переспит с другим? – спрашивал Густав.
– Нет, конечно. Именно поэтому я и говорю, что нужно освобождаться.
В другой день, пристально наблюдая, как растёт столбик пепла горящей в руке сигареты (от никотина, если честно, его всегда немного подташнивало), он говорил:
– Мне кажется, что рано или поздно ты встретишь кого-то особенного, и вы останетесь вместе, и это произойдёт само собой. Альтернатив просто не будет.
Помолчав, Густав сказал:
– Да. Увы, это так.
Из всех своих гимназических подружек он запомнил только Йенни Халлинг, наверное, потому что написал об их отношениях почти двадцатистраничный рассказ. Густав оценил его так: «Нормально, только с самокопанием слегка переборщил».
Они записались на один и тот же курс по выбору – киноведение, чуть ли не единственный предмет, на который он ходил без Густава, – и подружились после разговора о Скорсезе. Никаких скрытых намерений у Мартина не было. Обычно он обращал внимание на девушек совсем другого типа. И это отнюдь не была какая-нибудь случайная laissez-faire [17] история, когда рядом нет никого более подходящего, а впереди долгая и скучная зима. Йенни приехала из Умео, у неё был тихий голос, улыбка, похожая на лунный серп, и круглые очки, почти такие же, как у Густава. Она носила большие свитера, джинсы и обувь без каблуков и производила впечатление приличного человека, что не всегда соответствовало правде, потому как иногда она просто шутки ради воровала что-нибудь в магазинах, а напившись, лазала по заборам и водосточным трубам.
Ещё до того, как они переспали, он подспудно знал, что это будет ошибкой. Они посмотрели «Сияние» в «Палладиуме», Йенни пришла в восторг – а потом спросила, не хочет ли он обсудить фильм, и они отправились в её комнату в общежитии: девятнадцать метров, все стены в киноафишах, импровизированная штора из куска ткани.
– Разумеется, ты на что-то рассчитывал, – сказал потом Густав.
– Нет, это не так.
Оказалось, что у неё припасено несколько бутылок вина. Проигрыватель кружил пластинку Нины Симон. Места для обеденного стола в комнате не было, и, чтобы съесть спагетти с рыбными палочками – Йенни приготовила еду на общей кухне, – одному нужно было сидеть на стуле за письменным столом, а второму на кровати. Потом Мартин перекочевал на кровать, потому что сидеть на стуле с решетчатой спинкой неудобно, а кроме кровати, пересаживаться было некуда.
Йенни пребывала в прекрасном настроении, смеялась и, о чём-то рассказывая, жестикулировала с несвойственной для неё экспрессией. Нину Симон сменила Джоан Баез. Открыли третью бутылку. Их лица оказались совсем рядом. И в какой-то момент наступила та многозначительная тишина, которую нельзя игнорировать, которая требует реакции.
И здесь Мартин должен был зевнуть, потянуться и сказать, что пора и честь знать. А потом обуться, надеть пальто и уйти.
Но вместо этого он её поцеловал.
Йенни могла создать предпосылки – поздний вечер, tête-à-tête, вино – и тянуть до момента, когда другого выбора не оставалось, но она никогда не сделала бы решающий шаг. Да и можно ли было этого избежать? Разве такое развитие событий не определилось уже в тот миг, когда он сел рядом с ней на первом уроке киноведения? Когда они выходили покурить на переменах? Всегда вдвоём. Что само по себе неудивительно, потому что остальные в их группе были либо занудами, либо парочками, записавшимися на курс исключительно, чтобы тискаться на задних рядах в темноте под «Семь самураев».
Она отставила в сторону бокал и сцепила руки у него на шее. Дальше всё произошло сообразно той внутренней логике, по которой сменяются аккорды мелодии, сообразно тому неумолимому порядку, на который ты откликаешься всем своим существом, повторяющемуся с небольшими вариациями в разных произведениях, звучащих снова и снова.
– Это был просто вопрос времени, – сказал Густав, выглянув из-за холста.
– Ты так считаешь? Я ведь действительно пытался понять… И знаешь, это не было чем-то продуманным…
– Конечно, не было.
– …но как бы… это не то чтобы судьба, но этого нельзя было избежать. А раз так, то пусть это произойдёт сейчас. Да? Какая разница. Мне кажется, я должен ей позвонить. Она мне не звонила, – он вздохнул. – У тебя там мои сигареты. Брось сюда, пожалуйста.
Густав оторвался от работы, поставил пепельницу на тумбочку рядом с диваном, а пачку и зажигалку положил Мартину на грудь. Потом вернулся к мольберту и, нахмурившись, начал рассматривать свою работу и в конце концов произнёс:
– О’кей, продолжаем, пока есть свет.
Поскольку Мартину было велено смотреть перед собой, Густава он не видел, а видел только окно с верхушками деревьев и большой кусок неба. Он вытряхнул из пачки сигарету, зажал её зубами и поднёс зажигалку и, закурив, сразу почувствовал благотворность плывущего дыма, словно подтверждающего, что в этом мире есть хоть что-то правильное.
– Я не говорю, что она непривлекательна, – произнёс он, выпустив дым. – Я как-то пропустил это в самом начале. Но у неё такая внешность, к которой нужно как бы немного привыкнуть. Не супердевушка, так сказать. И одевается как парень.
– Какой же ты плоский.
– Но приходится же о таком думать. Ты разве не обращаешь внимания на такое? Конечно-конечно, внутренний мир важен, бла-бла-бла. И всё равно я хочу встречаться с симпатичной девушкой.
– Лежи и не двигайся.
– Умной тоже, само собой. Помнишь эту из Шиллерской? Я чуть не умер от её интеллектуального убожества.
– Не всем дано достичь высот твоего стратосферического купола.
– Но она реально была полной дурой.
Густав смешивал краски на палитре.
Мартин пытался пустить кольцо дыма, без особого успеха.
– Ты веришь в дружбу между мужчиной и женщиной? – спросил он спустя какое-то время. – Я имею в виду, могут ли их связывать отношения, начисто лишённые сексуального влечения?
– Могут, наверное.
– Потому что у нас с Йенни это не получилось. Странно. Ведь я ничего не планировал. Это произошло, и всё. И всё равно мне кажется, что это подтверждает тезис «мужчина не может дружить с женщиной». Другое дело, если бы у меня были скрытые намерения, но, клянусь, я хотел только поговорить о Скорсезе.
– Хм-м…
– А оно произошло.
Они замолчали.
– Как бы было хорошо, если бы я мог в неё влюбиться. Я даже не знаю, верю ли я в любовь. Я, чёрт возьми, даже не уверен, что когда-нибудь был влюблён. Думал, что да, ну, ты помнишь – Ивонн. Но это был самообман. Mauvaise foi [18]. Мне всегда казалось, что любовь должна обрушиться на тебя – то есть в буквальном смысле обрушить тебя. Ты не знаешь почему, но понимаешь, что это оно, и оно правильно, даже если придётся преодолеть кучу сложностей, но ты, насколько я представляю, просто ничего не можешь с этим сделать. Потому что это не рациональный процесс, а нечто неуправляемое, хотя как бы было удобно, если бы ты мог этим управлять… Ты понимаешь, что я имею в виду?
– О да, – мрачно отозвался Густав.
– Вот что, Густав, тебе нужно отпустить эту француженку. Ты не можешь вечно по ней скорбеть. Тысячелетие целомудрия не сделает счастливым никого. – Он бросил Густаву пачку сигарет. – Ни тебя, ни её.
Француженкой её назвал Мартин, потому что Густав отказывался рассказывать о встрече, которая, судя по всему, произошла во время их ежегодного семейного отпуска. По возвращении он несколько недель был грустным и подавленным, и Мартину всеми правдами и неправдами всё-таки удалось заставить его признаться, что летом он пережил небольшой роман.
– И как её зовут? – настаивал Мартин, но Густав менял тему разговора. Сообщил только, что это случилось в Ницце. Но всё закончилось. Поначалу Мартин страдал вместе с другом, который был явно выбит из колеи, но потом сострадание превратилось в злость.
– Сколько ты ещё будешь хранить это в себе, – вырвалось у него однажды. – Я, чёрт возьми, твой лучший друг. Ты должен рассказывать такое мне, понимаешь? Ты не можешь вот так просто ходить сердитым и никем не понятым.
И поскольку Густав ничего не рассказывал о таинственной личности, ставшей причиной столь длительной печали, Мартин начал говорить сам. Безымянный объект страсти окрестил француженкой, а местом действия каникулярной блиц-драмы была, как известно, Ницца. Может, она бросила Бедного Художника Густава ради скользкого, не вылезающего из казино игрока, образ которого был заимствован из романа Уоллеса. Возможно, её высокородная семья заставила её покинуть город на яхте, и, пока судно не скрылось в открытом море, она, охваченная сладостной мукой разлуки, стояла у леера и наблюдала, как застывшая на пирсе фигура в чёрном становится меньше и меньше.
– У причала там есть маяк, – сообщил Густав, но не уверен, что его можно назвать пирсом…
Возможно, продолжал Мартин, она обещала писать. Возможно, она положила бумажку с адресом Густава в карман платья. Возможно, по этому самому пирсу они гуляли с Густавом в сумерках и…
– Я же сказал, там нет никакого пирса. Прекрати.
Но потом у Густава случился роман, и Мартин решил, что сейчас-то уж раскрутит его по полной, чтобы уравновесить чаши весов. Речь в некотором смысле шла о балансе. Сам он всегда рассказывал об Ивонн, Йенни Халлинг или девице из Шиллерской. А что Густав? Густав говорил о кистях из свиной щетины, о том, как надо смешивать масляные краски, о важности олифы и обо всём, что ему рассказывала учительница рисования после уроков. В итоге получалось несимметрично.
Но и на этот раз Густав ничего не рассказал, что, впрочем, Мартина не удивило. Но в этом молчании не было дискомфорта, с его помощью Густав нейтрализовывал Мартина, когда тот снова вспоминал француженку. Мартин долго лежал, глядя, как ветер раскачивает верхушки деревьев за окном, и вообще ни о чём не думал.
– Если ты не влюблён в Йенни, продолжать не имеет смысла, – произнёс в конце концов Густав.
– Да. Не имеет, – вздохнул Мартин. – Я поговорю с ней. Слушай, ну как там с этой картиной? Мне уже хочется есть.
Мартин собрался с духом и решился на разговор с Йенни. Он был готов к слезам и ссоре, но, услышав, что им лучше остаться просто друзьями, она повела себя совершенно разумно и согласилась:
– Разумеется.
– Конечно. Да. Но… мы же встретимся во вторник?
Но она заболела и не пришла на последнее занятие, и Мартину пришлось смотреть выбранный большинством голосов фильм («Челюсти») в одиночестве, и не с кем было обменяться ядовитыми комментариями. Спустя несколько дней он заметил её во дворе и окликнул, но она не услышала, похоже, куда-то торопилась. И не пришла в «Синематеку» в ближайшую субботу, хотя там показывали Тарковского. После сеанса он отправился домой, а не в «Пэйли», куда они обычно приходили, чтобы обсудить увиденное и выпить кофе с меренговым рулетом.
Дома он начал было набирать её номер, но потом всё же повесил трубку.