В газете опубликовали интервью с куратором, и хотя Стефан не знал шведского, общую канву он уловил. У него ведь непропорционально много друзей, имеющих отношение к искусству, и число тех из них, кто рано, преимущественно от СПИДа, умер, тоже непропорционально велико. И переживший их Стефан видел, что происходит с работами после того, как смерть ставит в творчестве точку. Он видел, как люди сначала замыкаются в горе, как начинают подсчитывать рейтинг величия и как потом наступает период осмысления. Только время способно определить место работ в истории. Иногда о них забывают. А иногда они становятся авторитетным ориентиром для потомков. У Густава Беккера сейчас апофеоз. И Густаву Беккеру, этому слабому и сложному человеку, которого они любили и с которым по-разному делили жизнь, предстоит пройти горнило идеализации и мифологизации.
– На самом деле я никогда раньше не видел так много его ранних картин, собранных в одном месте, – сказал Стефан. – Не скажу, что это стало для меня шоком, но я понял, что очень многое о его жизни не знаю. И я могу сказать одну вещь, которую никогда не сказал бы ему, потому что тогда бы наступил конец света. Но я могу решиться на это сейчас…
– …когда он умер, – продолжил Мартин. Он был рад возможности сказать это слово тому, кто его не боялся. И был рад возможности сказать это слово на чужом языке. Потому что в «dead» нет могильного отголоска, звучащего в шведском глаголе. Шведский звучит на той же частоте, что и немецкое «Tod», в то время как латинские «mort», «morte» и «muerte» явно имеют более лёгкий и поэтичный подтон, вдохновляющий на фантазии о загробной жизни. Мартин шевелил губами, беззвучно проговаривая эти обозначения смерти, пока не понял, что похож на сумасшедшего. Собрав волю, он направил всё своё внимание на сидевшего напротив человека.
– Что именно ему нельзя было говорить?
– Что после того, как исчезла Сесилия, он начал писать хуже.
Мартин издал нечто, похожее на смех, но не имеющее никакого отношения к радости.
– Я не уверен, что она действительно исчезла, – сказал он.
– Речь не только о ней. Речь о том, что вас было трое, и это исчезло, когда исчезла она. Его лучшие работы написаны в те десять-двенадцать лет. Портреты Сесилии грандиозны. Это был его tour de force [252].
Мартин рассказал о картине, которую видел в мастерской. Сказал, что с художественной точки зрения дать ей оценку он пока не может, поскольку на его восприятие повлиял шок, но если сделать шаг назад и попытаться взглянуть на живопись Густава немного извне, то, да, Мартин готов признать правоту Стефана. Чего-то не хватает, хоть он и не может предположить, чего именно.
– Я думаю, не хватает вас, – сказал Стефан, и ни один мускул на его лице не дрогнул.
– Меня?
Взгляд пожилого мужчины скользил по помещению.
– Есть одна история, – произнёс он, – вы её наверняка знаете, поскольку всю жизнь занимаетесь историями. Суть там вот в чём: живёт себе одинокий и несчастный человек. А потом он кого-то встречает – женщину, соседа, племянника, кого угодно. Возникает любовь или дружба. И эта встреча меняет всё. Герой освобождается от той стоячей печали, которая, собственно, и была его жизнью. Освобождается от собственной истории. Совершает то, на что не отваживался раньше. Справляется с тем, с чем раньше не справился бы. И встреча с этой женщиной, соседом или племянником становится первым шагом к счастью. Начинается новая жизнь. А история кончается.
– Знакомая история, – сказал Мартин.
– С вами она когда-нибудь случалась?
– Нет, – покачал головой Мартин после некоторого раздумья.
– Человек думает, что другой способен измениться, – произнёс Стефан. – Что сила любви устранит изъяны фундамента и всё поправит. Человек думает: со мной у другого всё будет иначе. Со мной он сможет то, чего раньше не мог. Со мной его воля и желания станут иными. Сорок девять лет их направление было неизменным, но я, единственный, выманю его из одиночества, недоверия и этого полуживого существования. – Он развёл руками. – Никто ничему не учится.
– Надежда уходит последней, – произнёс Мартин. – Увы. Густав мной дорожил. И он устал.
Стефан сказал, что часто думает о последней жене Пикассо. Романтики с их неглубоким пониманием природы желания верят, что с ней он обрёл совершенную, подлинную любовь, избавившую его от потребности в новых сексуальных завоеваниях и безумных влюблённостях. Но брак семидесятидвухлетнего Пикассо и двадцатишестилетней Жаклин Рок, продлившийся двенадцать лет, до самой смерти художника, не изменил его ни на миллиметр. Это был старый человек, который всю жизнь с маниакальным исступлением работал и любил, а потом устал. Уставший человек легко становится верным. Густав тоже устал, возможно, по другим причинам. Он разрешил себе погрузиться в жизнь Стефана. Они вместе путешествовали. Играли в теннис. Гуляли в Хэмпстед-Хит. Пили чай и читали. Ходили в музеи. На зиму уезжали в Италию. Пили хорошее вино, но когда Густав решал заказать ещё бутылку, Стефан предлагал пойти домой, в красивую виллу на склоне холма, принадлежащую его другу-архитектору, и Густав на это соглашался, как соглашался на всё прочее. Стефан знал, что внутри у Густава бьёт сильный источник бунтарства, желание вырваться на свободу, разрушить эту уютную тюрьму, и если отнять у Густава эту возможность свободы – какой бы деструктивной она ни была, – он исчезнет. О долгих срывах в Стокгольме он ничего не рассказывал. Периодические запои лучше постоянного пьянства. И Стефан всегда воздерживался от упрёков, когда Густав наконец появлялся после многомесячного отсутствия. И никогда не расспрашивал о том, о чем Густав не хотел рассказывать сам, надеясь, что важное рано или поздно всё равно станет известно.
– Все хотят, чтобы их заметили, – сказал Стефан. – Тот, кто прячется, хочет, чтобы его нашли.
– Вы встречались с Сесилией?
– Никогда.
Мартин вытащил записную книжку.
– У вас одинаковые инициалы. До того, как она вышла замуж, она так подписывала картины: «СВ».
– Я не знал, что она занималась живописью. – Стефан открыто удивился.
– Это было много лет назад. Ещё до того, как мы её узнали.
Возле отеля они остановились попрощаться. Стефан сказал, что хочет где-нибудь прогуляться, и Мартин порекомендовал Трэгордсфоренинген [253] на другом берегу канала.
– Увидимся на похоронах, – произнёс он.
Стефан медлил с уходом.
– Для него это были мгновения благословенного отдыха, – сказал он в конце концов. – Но не любовь всей его жизни.
– Благословенный отдых – это прекрасно. Многие даже на это надеяться не могут.
– Да, согласен.
И, пожав друг другу руки, они разошлись в разные стороны.
У Лейонтраппан Мартин позвонил Элису. Тот ответил после третьего сигнала. Фоном звучал поезд и вокзальный громкоговоритель.
– Я просто хотел узнать, как там у вас.
– Всё хорошо.
– Что делаете?
– Ничего. Только что поели.
Оба замолчали.
– Как грустно с Густавом, – произнёс Элис. – Как ты себя чувствуешь?
– Нормально.
– Мы приедем, как только сможем. На похороны.
– Спешки нет, занимайтесь своими делами. Привет Ракели.
Вода канала сверкала. Кричали чайки. Свет был слишком ярким. Солнце обхватило его голову тяжёлыми ладонями. Ему нужно высморкаться, но у него нет носовых платков. Он всхлипнул и вытер щёки рукавом рубашки.
44
Городская библиотека Берлина на Потсдамерштрассе открывалась в десять, но желающие занять место в читальном зале должны были прийти заранее. В те дни, когда у Ракели не было занятий в университете, она заводила будильник и при его звуке заставляла себя свесить ноги с кровати. Потом дольше обычного стояла под душем, спешно готовила термос и заваривала кашу, надевала то, что лежало на самом верху груды одежды, тихо, чтобы не разбудить Александра, закрывала входную дверь, неловкими манёврами вывозила велосипед на дорогу с места парковки и ехала на нем через весь Кройцберг. Изо дня в день квартал жил в одном и том же ритме. Народ спешил на работу. Катились потоки машин и велосипедов. Сигналили грузовики, паркующиеся на проезжей части. Просевшие довоенные дома, с фасадами, на высоту человеческого роста покрытыми вывесками и рекламой. Химчистка, аптека. Турбюро, специализирующееся на поездках в Турцию, в окнах всегда полуопущены жалюзи. Две кебабные напротив друг друга – кафе Ахмеда и кафе Метина. Обычно Ракель приходила к библиотеке без пяти девять, пополняя разобщённую компанию ожидающих снаружи завсегдатаев. Когда их впускали, каждый устремлялся к любимому месту, как в стае, где за каждой птицей закреплено определённое положение. Ракель училась до обеда, который съедала в ближайшей фалафельной, после чего ещё на несколько часов возвращалась в библиотеку.
Все на свете считали исключительно благом тот факт, что она столько времени проводит в библиотеке. И поскольку она была общепризнанно способной и дисциплинированной, ей не надо было задумываться, чем и зачем она, собственно, занимается. Библиотека работала семь дней в неделю, и Ракель всегда находилась там. На почтительном расстоянии от мира людей. Когда звонил отец, она рассказывала ему о последнем визите Густава, о немецкой литературной сцене и обо всём прочем, о чём он обычно расспрашивал, пока часы не подтверждали, что их разговор уже продлился полчаса. И тогда она говорила, что ей пора – на вечеринку с друзьями, – и возвращалась библиотеку.
Сейчас все студенты ушли на каникулы, семестр закончился несколько недель назад, и огромное здание было безлюдным. Редкие посетители ходили вдоль стеллажей осторожно и тихо, как и положено в библиотеке. Всё здесь осталось прежним, кроме Ракели.
«Её» привычное место оказалось свободным. Она включила компьютер, положила на стол словарь и раскрыла