– Эдик, пусть дети побудут одни! – поддержала сына тактичная мама.
– Конфликт поколений! – рассмеялся Лебедев-старший.
Утомленные служебной властью, многие большие руководители в домашних условиях совершенно безобидны…
Во дворе лебедевского дома на детской площадке, сработанной «под былину», два десятка преисполненных достоинства жильцов выгуливали разнокалиберных собак.
Максим открыл дверь и успел ухватить за ошейник рванувшегося на свободу большого черного пуделя. Лебедев был в бархатном кабинетном пиджаке и держал в руке вишневую трубку. Я ожидал увидеть его сникшим, растерянным, подавленным, но он был спокоен и философски грустен. На звонок из кухни вышла Алла в мужском махровом халате, надетом на голое тело. Теперь все понятно: «Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним…»
– Родители в санатории, – объяснил Макс.
На тумбочке у разложенного дивана стояла шкатулка с табаком, лежали трубки и второй том «Опытов» Монтеня: Максим черпал утешение в олимпийской мудрости мыслителей прошлого.
– Ну, что нового? – полюбопытствовал он. – Бесятся?
– Скорее да, чем нет… Стась говорит, что ты не вернешься? Почасовика до конца года ищет, – ответил я.
– Не вернусь. И тебе не советую задерживаться. Нормальный человек в школе не выживает…
– А кто выживает?
– Простейшие, типа Гири.
– Куда же ты пойдешь?
– Не знаю… У отца остались какие-то связи.
– А ты без связей когда-нибудь пробовал? – не удержался я.
– Пробовал… До сих пор такое чувство, будто испачкался в чем-то липком и зловонном!
Алла внесла в комнату поднос с кофейными чашками, она быстро усвоила разделение труда в доме Лебедевых.
– Это правда, что девятый класс написал «коллективку» в РОНО? – поинтересовалась Алла, целомудренно одергивая халатик, чтобы скрыть досконально изученную мною наготу.
– Правда, – сознался я.
– Ну и что ты собираешься делать?
– Я попросил их не отправлять письмо.
– Ставка на детское великодушие, – покачал головой Максим. – У Голдинга есть роман, в котором дети попадают на необитаемый остров и превращаются в стаю зверей, истребляют друг друга…
– А Расходенков сегодня убеждал меня, что дети чище, честнее нас, взрослых…
– Мы, Андрей, живем в мире красивых слов и подлых дел. Чем подлее человек, тем красивее он говорит, – высказался Макс, отхлебнул кофе и поморщился…
Провожая меня до двери, Алла страстно ворковала о том, как страдает Максим, как скрывает от ежедневно звонящих из Кисловодска родителей случившееся, как необходимо ему чье-то внимание и поддержка. Почуяв ослабленную бдительность, пудель ринулся в приоткрытую дверь и со свободолюбивым лаем помчался вниз по лестнице. Вероятно, это было его единственное развлечение в жизни.
Придя домой, я водрузил переносной телевизор на холодильник, безнадежно порыскал по программам и оставил «круглый стол» комментаторов, споривших о международной жизни: каждый из них имел собственное мнение, постоянно мелькали фразы: «Позвольте с вами не согласиться!» или «А вот тут-то я с вами поспорю!» – но на самом деле говорили они об одном и том же. Я повязал фартук и принялся лепить пельмени, но телефон звонил не переставая, и скоро трубка стала белой от муки.
Первым был Стась. Он требовал, чтобы завтра «коллективка» лежала у него на столе.
– Андрюша, ты их должен переубедить, чтобы второго письма не было!
– Попробую, – пообещал я.
– Пробуют в пробирках, а ты с живыми людьми работаешь, ты должен! Усвоил?
Вторым был очень вежливый и очень уверенный мужской голос. Звонил отец Вики Челышевой – Юрий Александрович, он просил прощения за позднее беспокойство и предлагал срочно, завтра, встретиться. Мы условились в 8.10 в скверике возле школы.
Третьим был Лебедев. Он извинялся за свои разобранные чувства и просил никому не говорить, что я видел у него Аллу.
– Это серьезнее, чем ты полагаешь! – разъяснил Макс.
Четвертым был Чугунков. Он жаловался, что на кросс пришло меньше половины класса, обещал утром дать список прогульщиков и советовал срочно объявлять педагогический террор.
Пятым, и последним, был заместитель главного редактора журнала. Он сообщал, что стойкий пенсионер наконец написал заявление и что чуть ли не со следующей недели я могу выходить на работу.
– Нашли роман Пустырева? – поинтересовался он в заключение.
– Ищем, – отозвался я.
– Давайте-давайте, – поддержал заместитель, – я ведь Пустырева помню, в сороковом году слышал его на диспуте в ИФЛИ… Представляете, какой я уже старый?..
14
Я открыл глаза с тем странным ощущением, какое бывает, если просыпаешься в купе мчащегося поезда под колесный перестук. За окном совершенно незнакомая местность, в стаканах темный безвкусный дорожный чай, а на сердце тянущая командировочная тоска. Впрочем, я запутался: у меня должно быть радостное настроение человека, возвращающегося домой. В Москву… В Москву!.. Как все-таки мы нескладно живем! Утром плетемся на постылую работу, вечером торопимся к нелюбимой женщине, а потом ищем счастье в официальной таблице выигрышей и ворчим, что лотерея – сплошной обман.
Но что ни говори, а мне нравилось быть учителем. Взять хотя бы мой девятый класс – это же настоящая миниатюра человечества, действующая модель Вселенной, разбегающейся при малейшей попытке наставничества. А все-таки письмо они мне отдадут, принесут на легендарном блюдечке с пресловутой голубой каемочкой. Это будет мой прощальный выход, и он покажет, какого перспективного учителя теряет мировая педагогика.
Делая зарядку, что случается со мной чрезвычайно редко, я прикидывал, как войду в класс и ровным, бесстрастным голосом спрошу: «Ну что, будем проводить собрание с президиумом или просто поговорим по душам?» А когда «коллективка» будет лежать передо мной на столе, я попрощаюсь с ребятами и заверю, что роман Пустырева мы все равно обязательно найдем! И еще напоследок нужно замириться с шефом-координатором. Вчерашний разговор с Лешей – нелепая ошибка, недостойная взрослого человека, воображающего себя воспитателем. «Вперед за орденами!» – как говаривает военрук Жилин, отправляя кого-нибудь в учительскую за журналом.
Внизу, возле почтовых ящиков, две полупроснувшиеся соседки ругали советскую действительность за то, что ДЭЗ собирается на месяц отключить горячую воду. Надуманная проблема! Холод, голод, тренинг обеспечивают активное бодрое долголетие!
Среди свежих, еще пачкающихся типографской краской газет я обнаружил заказное письмо от Елены Викентьевны Онучиной-Ферман: рядом с моей каллиграфически выведенной фамилией в скобках значилось «лично». Я торопился на встречу с Челышевым и читать письмо на бегу не стал.
На автобусной остановке собралась толпа, люди тратили бесценную трудовую энергию, штурмуя узкие двери муниципального транспорта. В автобус я попал только благодаря тому, что разбитной мужичок, прощально затянувшись сигаретой, весело попросил граждан пассажиров сделать глубокий выдох. В конце концов место нашлось всем, и, надежно стиснутый попутчиками, я поехал к метро. Можно было бы говорить о небывалой сплоченности, даже спрессованности нашего недолговечного пассажирского коллектива, если б не скандал, разгоревшийся в душной утробе автобуса, которую немногословный водитель романтично именовал «салоном».
Квадратный пожилой дядя проторил путь к сиденьям для инвалидов с детьми и потребовал, чтобы щуплый парень, почти мальчишка, очистил посадочное место согласно правилам поведения в городском транспорте. Сидящий не отрывался от газеты и являл пример мучительного спокойствия.
– Ухом не ведет, хамло!..
– Встань, тебе говорят!
– Мы его сейчас поднимем! – сопереживал пассажирский коллектив.
– Я – фронтовик! Я за него, сосунка, кровь проливал! – гневался полнокровный ветеран, и его лицо набухало праведной лиловостью.
– И я – фронтовик! – зло ответил парень и начал комкать газету.
– Еще издевается!
– Высадить его к чертовой матери!
– Шпана! – шумело общество попутчиков.
– У меня два ранения! – хлопал себя по бокам участник войны.
– А у меня ноги нет! – сидящий поднял на нас бессмысленные от ненависти глаза.
– Совести у тебя нет!
– Погодите, ребята, может, он из Афгана?!
– Удостоверение покажи! – зашумели вокруг.
– Нате, смотрите! – крикнул парень и вырвал из нагрудного кармана обернутую целлофаном книжечку.
– Садись, деловой! – какая-то женщина освободила ветерану место, переместив две здоровенные хозяйственные сумки, совершенно необъяснимые в такую раннюю, домагазинную пору. – В очередях из-за них не достоишься! Фронтовики!..
– Как вы можете так говорить! – вскинулась молоденькая пассажирка. – Как вам не стыдно!
Пожилой, добившись своего, тяжело сопя, уселся, установил на коленях обшарпанный чемоданчик и уткнулся в окно, а коллектив тем временем переключился на женщину с сумками.
– Весь универсам скупила! Житья от этих приезжих не стало! После работы идешь – прилавки пустые…
В метро я смог наконец разорвать конверт и прочитать письмо:
«Уважаемый Андрей Михайлович!
Наверное, Вас удивила приписка «лично». Дело в том, что я сначала вообще полагала обойтись без этих тяжких подробностей, не хотела омрачать Вашу радостную цель и рассказать о том зле, с которым новые поколения (верю!) никогда не столкнутся. Я пишу Вам лично, потому что Вы – педагог, воспитатель и обязаны знать все без утайки.
Роман Коли Пустырева Вы не найдете никогда, он сам, своими руками в моем присутствии сжег рукопись, оба экземпляра. Николая оклеветали. Один негодяй (он уже умер, и я не хочу повторять его черного имени) написал донос, в котором называл Колин роман «поклепом» на нашу действительность, на нашу жизнь, становившуюся все лучше и веселей. Особенно больно то, что я оказалась невольной причиной этой подлости: мы были очень близки с Николаем Ивановичем, а тот негодяй надеялся избавиться от соперника. Потом, много лет спустя, он объяснил свою «роковую ошибку» политической близорукостью и безумной любовью ко мне. Кровь леденеет, когда понимаешь, от каких ничтожеств порой зависит судьба талантливого и поэтому беззащитного человека.