Колю уволили из школы, исключили из комсомола, а после разговора со следователем он сжег рукопись, искренне считая, что роман был ошибкой. Когда Колю записали в ополчение, он радовался и считал, что его простили и дали право искупить вину на поле боя. Теперь наша мудрая партия жестко осудила тогдашние перегибы, и мы понимаем: никакой ошибки не было. Останься Коля в живых, он бы обязательно восстановил свое произведение: память у него была блестящая…
Андрей Михайлович, прошу Вас: постарайтесь отвлечь ребят от поисков романа, пусть на всю жизнь их мысли о Николае Ивановиче Пустыреве останутся незамутненными, радостными, светлыми. Это будет наш с Вами заговор доброты, наша святая ложь. Простите меня.
«Вот и все!» – понял я и оставшуюся часть пути тупо рассматривал непроснувшиеся лица пассажиров…
По скверику, вокруг необустроенной еще клумбы, поглядывая на часы, прогуливался аккуратно причесанный, гладко выбритый, строго одетый Юрий Александрович Челышев. Весь его президиумный вид совершенно не вязался с запущенным островком озеленения, дожидавшимся очередного субботника.
– Простите бога ради! – взмолился я. – Транспорт подвел…
– Ничего-ничего, – успокоил Челышев. – Бывает: утренние пробки, у светофоров подолгу стоять приходится… Конечно, хотелось бы пообщаться основательно, но я – функционер, человек подневольный, живу по графику… Впрочем, у вас тоже жесткое расписание! Давайте к делу. – Юрий Александрович говорил, потупив взгляд, и лишь в тех местах, каким придавал особое значение, он поднимал глаза и пронизывал собеседника.
– Слушаю вас внимательно! – рассеянно отозвался я.
– Андрей Михайлович, – потупив очи долу, начал он, – не стану скрывать: меня очень беспокоит случай рукоприкладства в вашем классе. По моим данным, информация пошла очень высоко и разбираться будут серьезно.
– А стоит ли серьезно разбираться в досадной нелепости? – пожал я плечами.
– Досадная нелепость? Возможно… – Челышев говорил медленно и вдумчиво, словно двигал шахматные фигуры. – Но должностные лица обычно употребляют более точные формулировки: «В ходе работы комиссии факты подтвердились…» Или: «Не подтвердились…» Думаю, вам как классному руководителю придется давать объяснения на самых высоких уровнях. Так вот, я бы хотел… я бы просил, чтобы имя моей дочери в ваших версиях не фигурировало. – Сказав это, Юрий Александрович поднял глаза и посмотрел на меня долгим взглядом.
– Не волнуйтесь, – успокоил я. – Вика не виновата, по крайней мере прямо не виновата…
– Ни прямо, ни косвенно, – напористо уточнил Челышев. – На нашем знамени не должно быть ни одного пятна, у Вики впереди очень непростой институт…
– Интересно какой?
– Боюсь сглазить!
– Ну хотя бы в общих чертах?
– В общих чертах – зарубежная экономика.
– Что вы говорите! По-моему, Вика больше интересуется Кирибеевым, чем зарубежной экономикой! – не удержался я.
– Несущественно. Обыкновенное девичье любопытство, немного поднадоели чистенькие мальчики из нашей среды. Я с ней серьезно поговорил. Не волнуйтесь, мы с женой внимательно следим за кругом ее общения…
– Ну разумеется! – согласился я. – Сначала круг общения, потом наша среда, а там, глядишь, и наша каста…
– Все-таки, Андрей Михайлович, – официально рассмеялся Челышев, – у вас мышление фельетониста. Но я не вижу ничего плохого, если семья помогает обществу готовить дельного работника, а наследственность пока еще никто не отменял, и генетику «продажной девкой империализма», извините, давно не называют! Вы ведь тоже недолго поучительствовали – в журнал уходите?! – Юрий Александрович проговорил это вопросительно, но поглядел на меня строго и утвердительно.
– Вопрос решается, – туманно ответил я.
– Вопросы сами не решаются, их решают: положительно или отрицательно…
– Скажите, Юрий Александрович, – с невинным участием спросил я, – почему вы перевели Вику из спецшколы?
– Об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз, – отозвался Челышев и, дружелюбно глядя мне в глаза, протянул руку. – Кстати, Вика бредит вашим Пустыревым! Давайте-ка подумаем и подключим Центральный Совет!
– Не стоит! – ответил я.
Он уходил по переулку мелким коридорным шагом, а на перекрестке его подхватила черная «Волга». Наверное, из окон этой служебной машины мир выглядит как нагромождение фактического материала, не очень удачно подобранного к блестяще составленному отчету о ходе выполнения перспективного плана…
В школьном вестибюле, обычно похожем на перрон некоего ребячьего вокзала, было тихо и чинно, у дверей, как часовые, стояли дежурные с красными повязками на рукавах. Дети с гиканьем влетали в школу и резко осаживали: вдоль вешалок прохаживалась грозная Клара Ивановна.
– У нас месячник примерного поведения? – спросил я.
– Нет, у нас в гостях заведующий РОНО! – значительно сообщила она.
– Будет сидеть на уроках?
– Не предупреждали. Пока он у директора. Кирибеев не появляется?
– Не видно.
– Звоните матери на работу!
– Есть. Разрешите выполнять? – отчеканил я, поедая начальство глазами.
Клара Ивановна холодно кивнула: наверное, я не нравлюсь ей ни как педагог, ни как мужчина.
В учительской раздевалке я столкнулся с Полиной Викторовной, она накладывала последние мазки на свой «грим молодой девушки».
– Как я вам завидую! – вздохнула Маневич, увидев меня в зеркале. – Журналистика – это настоящее творчество!
– А педагогика?
– Поденщина!
На первом уроке в пятом классе я разбирал с ребятами главу «Одиссей на острове циклопов». Они, замирая, следили, как хитроумный Улисс выпутывается из сложной ситуации, и предлагали много других способов спасения, вплоть до лазерного оружия. В духе нашего антиалкогольного времени я постарался не заострять их внимание на «крепком божественно-сладком напитке», при помощи которого был усыплен одноглазый людоед. И все шло прекрасно, пока осведомленный Шибаев не объяснил товарищам, что «циклоп поймал кайф и вырубился».
Во время урока в класс заглянул заведующий РОНО, эскортируемый Стасем и Кларой Ивановной. Шумилин сделал успокаивающий жест: мол, не надо тревожиться, – и, молча кивая, слушал доверительный шепот Фоменко. Они были похожи на врачей, совершающих утренний обход и скорбно задержавшихся возле койки безнадежного больного.
На перемене, в учительской, Евдокия Матвеевна, как обычно, разыскивала журнал, но разговаривала почему-то шепотом. Полина Викторовна убеждала непривычно томную Аллу в том, что у нас производственные отношения давно заменены личными – судя по всему, речь шла о том, кому достанется в борениях вырванное у РОНО высокое звание учителя-методиста, дающее 25 рублей прибавки к жалованью. Елена Павловна была элегически грустна, но при моем появлении – надежды юношей питают! – кажется, повеселела. Чугунков вручил мне обстоятельный список прогульщиков и пожаловался, что Володя Борин, поспорив с Бабкиным, закинул гранату в открытое окно директора картонажной фабрики. Она упала на стол заседаний. И участники совещания, включая представителя райкома партии, на мгновение решили, будто граната настоящая… Случившаяся рядом Валя Рафф тоже наябедничала на влюбленного Бабкина, каковой продолжает ходить в пионерскую комнату и дуть в горны. Борис Евсеевич собрался поведать о том, как в 1958 году в него втрескалась десятиклассница-медалистка, но тут раздался звонок…
На втором уроке в шестом классе меня ожидало радостное событие – посещение Клары Ивановны. Она уселась за последнюю парту и после каждого моего слова с недовольным видом делала пометки в блокноте. Честно говоря, плана урока у меня не было: я собирался быстренько отщелкать междометия и перейти к повторению. Перестраиваться пришлось на ходу, получилось не ах, но, по-моему, дети все-таки усвоили, что «ах» – это тоже междометие. Тимофей Свирин, оказавшийся за одним столом с суровым завучем, вел себя невообразимо примерно и постоянно поднимал руку, но только было непонятно: просится он к доске или просто чешет за ухом. Рисковать я не стал.
На перемене, анализируя мою беспомощность, Опрятина обнаружила отсутствие плана, сообщила, что у меня плохо с дифференцированным подходом к ученикам, а в заключение порадовала мыслью, что педагогика – это профессия, а не сезонная халтура.
Третий урок был в том же шестом классе. Я обнаружил, что оценок в журнале маловато, и вызвал нескольких учеников читать наизусть «Смерть пионерки». Когда молодость повела в «сабельный поход» Тимофея Свирина, в кабинет заглянул завхоз Шишлов и передал два распоряжения: обязательно зайти в конце дня к директору и в понедельник пройти флюорографию.
Потом я, как говорят в армии, «согласно программы», рассказал ребятам о невезучем «рыцаре печального образа», а в заключение объяснил, что имя Дон Кихота стало нарицательным и теперь так называют честных, благородных, добрых, но неудачливых людей.
– Андрей Михайлович, а ваш Пустырев тоже был Дон Кихотом? – спросила Рита Короткова.
– В известной степени, – удивленно ответил я.
– А можно, мы вместе с девятым классом будем искать его роман? – выпалила она, оглядываясь на товарищей.
– Можно! – разрешил я и пощупал письмо.
На перемене я дозвонился до Екатерины Николаевны Кирибеевой и получил взволнованные заверения, что ее сын и мой ученик каждое утро с портфелем уходит в школу. Теперь все понятно! У римлян имелись две специально уполномоченные богини: Итердука и Домидука. Первая сопровождала детей на занятия, вторая приводила их домой. Древним было хорошо, а как жить нам, учителям-атеистам? Молиться Итердуке? Надо попробовать…
15
По коридору, озираясь улыбкой, шел Кирибеев. Он равнодушно, словно надоедливый подлесок, разводил в стороны лезущую под ноги малышню, церемонно здоровался за руку с десятиклассниками и благосклонно кивал наиболее заслуженным восьмиклассникам. Я представил себе Кирибеева взрослым мужиком, эдаким недобрым молчуном, которого чтут и дома, и на работе, но не потому, что уважают, а просто не желают с ним связываться.