Собрание сочинений. Том 2. 1988–1993 — страница 22 из 91

времена.

Впрочем, для написания «Апофегея» имелся и еще один мотив. О нем скажу подробнее. Иные критики, в советский период обслуживавшие коммунистическую идеологию с подобострастием брадобреев, теперь уверяют нас, будто вся советская литература – это унылый соцреализм, не имеющий ничего общего с жизнью. Вранье. Вранье даже в отношении самых мрачных времен, а уж о позднем, ослабившем идеологическую хватку режиме и говорить нечего. Ну какие соцреалисты Шолохов, Катаев, Ильф и Петров, Пильняк, Платонов, Леонов, Белов, Астафьев, Распутин, Солоухин, Трифонов, Вампилов?.. Никакие. Другое дело, существовало несколько, так сказать, табуированных зон, где отечественная литература вдруг кубарем скатывалась со своих высот и начинала улыбчиво заискивать перед властями предержащими, как официант перед недовольным клиентом. Речь о темах, которые искони считались политически важными. Что-то вроде строго охраняемой рощицы посреди общедоступного лесного массива. «Вы куда?» – «Туда!» – «Туда нельзя!» – «Почему?» – «Потому! Не задерживайтесь!» Собственно, художественным рассекречиванием таких закрытых зон я и занимался в тот период: армия, комсомол, школа… Но самой секретно-табуированной была, конечно, партия.

В произведениях о ней продолжал господствовать давно осмеянный даже придворными критиками принцип «борьбы хорошего с лучшим». В потоке тогдашней довольно высокой литературы эти сочинения напоминали ломового извозчика, затесавшегося среди новеньких «Жигулей» на Калининском проспекте. Если в книге появлялся не очень уж хороший партработник, мгновенно рядом с ним, играя желваками и честно глядя вперед, возникал другой партработник – очень хороший. Реальная жизнь аппарата оказывалась практически вне литературного осмысления. Вышел, правда, в конце 1970-х роман хорошего сибирского прозаика, первого секретаря СП СССР Георгия Маркова «Грядущему веку», но читать его было трудно: тень пленумной риторики лежала даже на удачных страницах. В 1980-х годах первой попыткой художественного исследования человека, вовлеченного в аппаратную жизнь, стала, извините за прямоту, моя повесть «ЧП районного масштаба». Но тогдашняя критика этого даже не заметила, уткнувшись в «антибюрократический» роман В. Маканина «Человек свиты», сбитый из фобий и фанаберий кухонного советского фрондера. Критика часто предпочитает придуманный ею литературный процесс реальному – подобно тому, как иные дамы предпочитают эротические фантазии полноценной интимной близости.

2. Вляпавшиеся во власть

Итак, я уселся за «Апофегей». Мне захотелось написать честную историю хорошего человека, пошедшего во власть. И я сделал это: в 1988 году начал, а в начале 1989-го закончил. Писал я, наблюдая битву Горбачева с Ельциным, которого в ту пору представить себе президентом страны было так же невозможно, как ржавый танкер с дешевым алжирским вином вообразить флагманом советского флота. Имелся ли прототип у Валерия Чистякова? Конечно. Даже несколько, но зрительно я, сочиняя, представлял себе почему-то Валерия Бударина, он был первым секретарем Бауманского райкома комсомола в период моей недолгой работы в этой организации. В аппарате мой прототип не прижился, запил, опустился и был впоследствии зарезан в какой-то пьяной драке.

О прототипе БМП и говорить нечего, его сразу все расшифровали. Речь о тогдашнем народном любимце Борисе Ельцине, который в качестве первого секретаря МГК КПСС наводил ужас на функционеров своим продуманным жестоким хамством. Как редактор «Московского литератора» я был хорошо знаком с сотрудниками отдела культуры МГК КПСС и знал от них, что вытворял Ельцин в горкоме, как, не задумываясь, ломал людям судьбы. Рассказывали о нелепых решениях, которые он принимал спьяну. Уже тогда были очевидны его патологическая властность, мстительность, диктаторские замашки. Когда Ельцина наконец убрали из Московского горкома, все вздохнули с облегчением, не подозревая, что это только начало его большой политической карьеры. И я, сатирически изобразив в повести градоначальника и дав персонажу прозвище БМП, даже помыслить не мог, что первый президент России в августе 1991-го провозгласит победу демократии с танка, то есть почти с бронемашины пехоты.

Впрочем, мне пришлось впервые увидеть Ельцина шестью годами ранее. В Свердловске проходил Всесоюзный слет молодых писателей. По традиции с литературной сменой встречался руководитель региона. К тому времени я повидал и послушал немало первых секретарей областей и республик. Среди них были молчуны, говоруны и действительно талантливые, оригинально мыслящие люди вроде полтавского Федора Моргуна – писателя и новатора сельского хозяйства. Но Ельцин поразил нас своим самодовольным и агрессивным тупоумием.

– В такой серьезной области – и такой дебил! – шепнул кто-то из нашей делегации.

В заключение он вручил нам номерные значки, представлявшие собой яшмовый силуэт области с городом Свердловском, обозначенным крошечным рубинчиком. Раздавая коробочки, Ельцин рокотал, что с таким значком на лацкане можно смело приходить в закрытую обкомовскую столовую и обедать. Дешево и сердито. А вечером местные писатели отвели нас на место взорванного дома Ипатьева, где была расстреляна царская семья. Сровнять историческое здание с землей приказал будущий отец русской демократии.

Я почему-то сразу почувствовал разрушительную угрозу, исходившую от этого человека. В своей карьерной устремленности царь Борис напоминал огромную косилку, «сибирского цирюльника», срезающего любую голову на своем пути. Так оно впоследствии и оказалось. Мешает СССР в борьбе за власть? Да ну его – СССР! Надо сказать, главный редактор «Юности» Андрей Дмитриевич Дементьев проявил твердость, ставя «Апофегей» в номер, ибо многие в редакции были уже заражены ельцинской бациллой и активно выступали против публикации. Тот же Виктор Липатов, ставший к тому времени первым заместителем главреда. Кстати, после выхода журнала Ельцину, уже изгнанному из Политбюро, но набиравшему вес в борьбе с КПСС, на встречах «трудящиеся» задавали вопрос, как он относится к повести «Апофегей». Будущий гарант резко отвечал: это провокация и гнусные происки партократов. Насмехательство над первым российским президентом мне долго потом не могли простить, особенно либеральные критики и демократически нездоровые граждане. Да и не простили, по сути.

Повесть имела успех, была выпущена отдельной книгой гигантским даже по тем временам тиражом – полмиллиона экземпляров. С тех пор она переиздавалась (не соврать бы) раз двадцать. Однако если кто-то полагает, будто успех пришел к ней из-за того, что автор без прикрас описал судьбу партаппаратчика, да еще запустил сатирой в набиравшего власть народного любимца, он глубоко ошибается. На самом деле читательский восторг вызвала прежде всего смелая любовная линия, и я даже на некоторое время стал провозвестником возрождения эротики, бунинской традиции в отечественной словесности, умученной большевиками. Кто же знал, что вскоре появятся Виктор Ерофеев и Владимир Сорокин, для коих самая изысканная эротика – это непотребные надписи на стене сортира.

На некоторое время я стал признанным экспертом по части плотской любви. А предложенная персонажем повести Иванушкиным исконная классификация мужских достоинств (щекотун, запридух, подсердечник, убивец) передавалась из уст в уста. Школьные учительницы сетовали: мол, очень хотим включить вашу повесть в список внеклассного чтения, но боимся смутить подростков смелыми сценами. Хотя с сегодняшней точки зрения ничего там предосудительного, по-моему, нет. Ну, подумаешь, влюбленные называют альковные эксперименты «введением в языкознание», а естественную усталость после объятий «головокружением от успехов». Я не хотел оскорбить нравственность, я просто хотел вернуть в литературу плоть и здоровое раблезианство. Вот кусочек из моей статьи, опубликованной на страницах «Иностранной литературы» в рамках дискуссии о романе «Любовник леди Чаттерлей».

«…Но давайте снова обратимся к отечественному опыту!.. Что мы все, право, про импорт да про импорт! В советской литературе, по-моему, происходило следующее: представьте себе страну или даже планету, где самое неприличное – это вслух говорить о пище и даже намекать на то, что люди вообще едят. Вот такие странные нравы! Теперь вообразите себе литературу этой планеты. Тот факт, что в художественных произведениях действуют полноценные герои, а не дистрофики, неизбежно должен наводить читателей на мысль об их питании. Читатели, конечно, догадываются, что он, герой, заторопившись после службы домой, хочет (о, я краснею!) плотно поужинать или что он, герой, любит свою жену (и как только язык поворачивается!) за ее умение прекрасно готовить… И я воображаю, какая буря поднялась, если бы автор попытался написать, что герой выходит из столовой, вытирая после еды губы! Но самое удивительное заключается в том, что изящная словесность этой планеты ломится от сочинений, посвященных страданиям голодающего человека! Думаю, нет нужды продолжать весьма прозрачную аллегорию: для того чтобы попасть на эту удивительную планету, не нужно никуда летать – достаточно зайти в библиотеку. Писатели, все-таки обращавшиеся к эротическим проблемам, выглядели в нашей литературе поистине как инопланетяне. Напомню, что сексуальная заостренность некоторых вещей, вошедших в свое время в „Метрополь”, возмутила “общественность” чуть ли не больше, чем сам факт создания неподцензурного альманаха…»

А вот еще оттуда же:

«Если главный долг людей – стать исправными винтиками в отлаженной государственной машине, то у людей все должно быть одинаково – и душа, и тело, и одежда, и мысли… Чтобы общественное всерьез встало над личным (а только на основе такого мировоззрения может работать тоталитаризм), нужно объявить личное, куда входит и интимная жизнь, чем-то низким, малодостойным, даже постыдным. Боже, да появись в те времена какой-нибудь Лысенко от сексологии и предложи способ размножения советских людей при помощи социалистического почкования, его ждала бы такая слава и такая любовь властей предержащих, в сравнении с которыми триумф приснопамятного Трофима Денисовича с его дурацкой ветвистой пшеницей показался бы детским лепетом на лужайке!»