Мне, конечно, неловко сегодня за ту прямодушную перестроечную риторику, но из песни слова не выкинешь. Все мы тогда черпали окончательные знания из журнала «Огонек», возглавляемого быстроглазым Коротичем. Особенно чувствую свою вину перед памятью академика Лысенко, который вел себя в научной борьбе гораздо принципиальнее и порядочнее, нежели его оппоненты – генетики. Во всяком случае, такой вывод следует из рассекреченных архивов НКВД-КГБ. Кстати, некоторые его идеи и выводы, объявленные прежде чепухой, нынешние исследования на новом научном уровне подтвердили.
3. Почему Снежкин не снял «Апофегей»
Но еще раз отмечу: именно человеческая, любовная линия в «Апофегее» взволновала массового читателя. И вот тогда Студия детских и юношеских фильмов имени Горького решила экранизировать, а Академический театр имени Маяковского – инсценировать «Апофегей». Соответственно мной были написаны сценарий и пьеса. Сценарий начинался так: 1990 год. Надя Печерникова, уехавшая с мужем в Америку и вылечившая там сына, прилетела на побывку в Москву. Случайно попав на какой-то организованный стихийный митинг в поддержку свободы, она с изумлением обнаружила на трибуне среди борцов за демократию и своего бывшего возлюбленного Чистякова, и Убивца, и доцента Желябьева… Напомню, все они были еще недавно верными солдатами партии. Надя стоит, слушает, удивляется и вспоминает все с самого начала. Теперь вспоминает она, а не Чистяков. Понимаете?
Заканчивался 1990-й – предпоследний год советской цивилизации. Запуск картины задерживался, потому что Сергей Снежкин, прославившийся фильмом «ЧП районного масштаба», сначала возил полузапретную ленту по стране, а потом замешкался на другой постановке и оттягивал начало запуска картины. Но и я, и руководство студии хотели, чтобы «Апофегей» поставил именно он. К тому же после конфуза с будущим Пазолини – Хусейном Эркеновым – очень боялись промахнуться с кандидатурой постановщика. А старый конь борозды не испортит. Конечно, теперь мне совершенно ясно: это была роковая ошибка, Снежкин просто повторил бы, но с еще большим антисоветским накалом, «ЧП районного масштаба». Кстати, эта лента сейчас с трудом воспринимается, несмотря на хороших актеров, отменную режиссуру и неплохую литературную основу, именно из-за этой политической предвзятости, даже упертости, чего, кстати, в моей повести в помине нет. Но по-другому взглянуть на советскую жизнь он просто не мог, да и сегодня не может. Есть художники, которые периодически сбрасывают некий хитиновый покров и растут, развиваются, усложняются, а есть и такие, что всю жизнь ходят в одном панцире, засиженном мухами.
Замешкался Снежкин еще и потому, что делал кино по киноповести Александра Кабакова «Невозвращенец», хотя его предупреждали, в том числе и я: сделать картину из этого перестроечного мыльного пузыря невозможно. Ни сюжета, ни героя, ни характеров, просто перелицовка американского фильма катастроф вроде «Безумного Макса». После премьеры картины, убедившись в правоте доброжелателей и получив коллективный подзатыльник от критики, Снежкин впал в депрессию, а когда продвинутый Кабаков поднял страшный шум в либеральных кругах и чуть ли не подал на него в суд за нарушение авторского замысла, он запил и отказался от «Апофегея». Несколько раз я участвовал в снятии творческого стресса. Чокаясь со мной, Сергей говорил:
– Ты ведь тоже не всем доволен в «ЧП…»?
– Не всем… – охотно соглашался я.
– Но ты же на меня в суд не подаешь!
– Не подаю…
– Почему?
– Потому что я светский человек.
– Да иди ты…
– Будешь снимать «Апофегей»?
– Не могу…
– Тогда и ты иди туда же!
Не мог же я безутешному режиссеру прямо сказать, что «ЧП…» при всех моих претензиях – отличная картина, а «Невозвращенец» – очевидный творческий провал, в котором Снежкин виноват сам. В результате я предложил немедленно отдать картину Станиславу Митину, театральному режиссеру, блестяще поставившему спектакль «Работа над ошибками» в Ленинградском ТЮЗе. К тому же он был просто влюблен в повесть и посоветовал дать вещи название «Апофегей», а не «Вид из президиума». Но пока согласовывали кандидатуру, пока переписывали киносценарий под нового постановщика, начались рыночные реформы, и инфляция мгновенно сожрала отпущенный бюджет. За эти еще недавно огромные деньги теперь можно было разве что накрыть прощальный стол съемочной группе. Студия детских и юношеских фильмов стала стремительно превращаться в шарашку с необъятными складскими помещениями. В огромных съемочных павильонах при желании можно было, разобрав на блоки, спрятать даже пирамиду Хеопса.
Параллельно разворачивался мой театральный роман с режиссером Андреем Гончаровым. Многоопытный главреж Маяковки очень хотел заполучить на свою сцену, слегка подернутую паутиной классики, что-нибудь остросовременное. Но он также понимал, что «Апофегей» – это довольно дерзкий вызов партии, уже слабевшей день ото дня, но еще способной перекусить худенькую творческую шейку любому худруку. Гончаров тактически медлил, выжидал, делал мне мелкие замечания, хвалил, и я, как юнец, вдохновленный обещающим девичьим поцелуем, мчался дорабатывать пьесу, после чего завлит с пушкинской фамилией Дубровский, в очередной раз восхитившись моим литературным даром, уверял, что вещь можно ставить прямо сейчас, если подработаю еще пару сцен. Обычная театральная разводка.
Так продолжалось до самого путча. Когда же восторжествовала демократия, Гончаров оказался в еще более трудном положении. Постановку, где партийный функционер выведен неплохим, даже страдающим человеком, могли воспринять как прямой вызов новой власти, объявившей всех нераскаявшихся коммунистов монстрами. Ведь первые месяцы всерьез готовились к суду над КПСС и люстрациям. Потом, правда, сообразили, что если из демократической верхушки удалить всех бывших коммунистов, то там не останется никого. Беспокоило мудрого Гончарова и другое обстоятельство: все помнили, с кого я списал своего БМП. Всепьянейший прототип как раз въехал в Кремль, и начался всешутейший период нашей новейшей истории. Одним словом, в Театре имени Маяковского «Апофегей» так и не поставили.
4. ФЭ и БЭ
Довольно часто читатели, журналисты и просто знакомые спрашивают меня, как я придумал слово «апофегей», ставшее не только названием моей повести, но и вошедшее, к вящей гордости автора, в активный словарь современного русскоговорящего, а точнее, русскодумающего читателя. В моем письменном столе в специальной папке хранится множество вырезок из газет. На некоторые материалы я наткнулся сам, просматривая по обыкновению издания самой разной ориентации – от «МК» до «Завтра». Другие из городов и весей мне привезли или прислали знакомые, а то и незнакомые люди. Например, статья в центральной газете о событиях октября 1993 года в Москве называлась «Апофегей всероссийского масштаба». Лучше не скажешь.
Когда меня спрашивают, откуда взялось слово «апофегей», я обыкновенно рассказываю – в зависимости от настроения – одну из придуманных баек:
– услышал на улице…
– сконструировал, листая словарь иностранных слов…
– мне подарила его одна интеллигентная дама в благодарность за ночь любви и т. д.
Дошло до того, что я, человек впечатлительный, и сам стал верить в каждую из этих версий. Но байка хороша для устного жанра или застольного трепа, а когда пишешь что-то вроде мемуаров, невольно настраиваешься на серьезный лад. К тому же по образованию я филолог, имею некоторые труды по истории фронтовой поэзии и скромную ученую степень. Беллетрист и филолог во мне состоят почти в тех же отношениях, что и небезызвестные мистер Джекилл и мистер Хайд из повести Стивенсона.
Поясню: мое филологическое эго, в дальнейшем именуемое ФЭ, – существо весьма желчное и скептическое. Скажем, мое беллетристическое эго, именуемое в дальнейшем БЭ, садится за стол, кладет перед собой чистый лист бумаги (теперь уже – открывает новый файл) и начинает: «…Когда, сурово улыбнувшись, БМП закончил свое вступительное слово и, переждав аплодисменты, предложил считать научно-практическую конференцию открытой…»
Тут мое ФЭ издевательски фыркает: «Еще и на голосование поставь, Бабель! Никто, понимаешь, кроме тебя, не догадается, что ты пародируешь “партийно-производственный роман” эпохи соцреализма! И вообще, чем марать бумагу, лучше полежи и почитай Бунина: и для тебя полезней, и для мировой литературы…» Кстати, моя литературная судьба в чем-то схожа с бунинской, нет, не в смысле дарования, скорее речь идет о том промежуточном положении, в каком автор «Темных аллей» пребывал в отечественной словесности. Сейчас трудно поверить, но тогдашняя передовая критика относилась к Ивану Алексеевичу весьма прохладно и в отличие от читателей никогда не ставила его в первые ряды, как Горького, Куприна, Андреева, воспринимая автора «Деревни» неким талантливым литературным обозником… Ну в самом деле, за что можно было в ту пору получить похвалу критики? За ярое новаторство. А Бунин как раз не только придерживался классической формы, но и относился к декадентам с клокочущей ненавистью. В любимцы рецензентов можно было попасть за передовые общественные и политические взгляды, как Горький или Вересаев. Однако Иван Алексеевич был идейным ретроградом, последним певцом уходящего дворянства. Он с удовольствием, в отличие от Чехова, принял членство в Императорской академии. Он, в отличие от Ходасевича и Замятина, ни дня не сотрудничал с большевиками, сразу же прокляв их инородческую власть в «Окаянных днях». В общем, делал все, чтобы его возненавидела передовая литературная общественность.
Но читают-то спустя век его, а не тех, других, живших, думавших и творивших по всем правилам тогдашнего прогрессивного канона. Именно бунинский опыт вкупе с великим и могучим русским языком утешает и вдохновляет меня в минуты уныний и сомнений. А они, конечно, меня одолевали и в конце 1980-х, ведь критика встретила «Апофегей» чуть ли не в штыки. Так, в статье «Динамика конъюнктуры» критик Г. Соловьев писал: «На мой взгляд, художественная ценность этого опуса весьма скромная. Это “обличительная” трафаретка с этакой эротической приманкой, как и все творения Полякова, рожденные конъюнктурой, с заметным пристрастием к “жареному”, обывательски сенсационному…» Заметьте, «конъюнктурой» объявляется практически единственное в тогдашней литературе сатирическое изображение нового лидера сбитой с толку нации. А всеобщий восторженный «запридух» по поводу БМП, въехавшего в Кремль, – это, выходит, проявление тонкой неординарности? Как говорил мой покойный соавтор Петя Корякин, дурят нашего брата!