Собрание сочинений. Том 2. 1988–1993 — страница 49 из 91

– Папа, а мы совсем русские?

– В каком смысле?

– Ну, может, какие-нибудь… примеси есть…

– Да вроде обе ветви рязанские…

– Жаль.

– Почему?

– Ребята и девчонки сегодня выпили и стали хвалиться, у кого сколько процентов нерусской крови. А я сижу как дура…

С приходом Путина этот процесс замедлился, но не прекратился вовсе. Кто смотрит российское ТВ, понимает, о чем я говорю. Жаль. В СССР была предпринята попытка построения не только бесклассового, но и интернационального общества. Ни то ни другое до конца довести не удалось, хотя я уверен, к этим попыткам человечество еще вернется.

Но вернемся к сюжету «Парижской любви…». В советские времена наши люди тоже ездили за бугор. Впрочем, не все – Булгакова, к примеру, так и не выпустили. Зато другие, Эренбург, парочка Бриков, Михаил Кольцов, Маяковский и прочие везунчики оттуда не вылезали, но исключительно для того, чтобы вести там идеологические битвы. Кстати, с нашими писателями-эмигрантами они там почти не общались, считая их «белогвардейцами». Более того, их в упор не видели и французские писатели, придерживавшиеся либеральных или коммунистических взглядов, как Арагон, муж Эльзы Триоле – сестрички Лили Брик. Мы сегодня вообще недооцениваем разветвленность и влияние интернациональных связей Советской России, ставших сходить на нет после отстранения от власти и международной деятельности Литвинова и Зиновьева. Известный русист Рене Герра пишет о том, что и Зайцев, Гуль, Шмелев, Адамович, Георгий Иванов жили в фактической изоляции от французского литературного сообщества. Во всяком случае, до начала холодной войны.

Я, кстати, будучи начинающим поэтом, еще застал когорту писателей-международников, постоянно выезжавших за рубеж и дававших там, а потом и на страницах своих книг бой буржуазной действительности. Международников сразу можно было узнать среди завсегдатаев Дома литераторов по ярким пиджакам, малиновым ботинкам, ярким галстукам или шелковым шейным платкам. Особенно выделялся Александр Кулешов-Нолле, кудрявый загорелый красавец с гвардейской выправкой. По слухам, он был внебрачным сыном Александра Блока. В самом деле – похож, да и по дате рождения совпадало. Когда он гордо проходил мимо бражничавших литературных домоседов, они начинали спорить, в каком звании он служит в КГБ. И сходились: никак не ниже майора. Писал Кулешов, кажется, о продажности и беспринципности буржуазного спорта.

Да и вообще сочинения международников были набиты спорами доказательных советских умников с интеллектуальными западными простофилями, на глазах прозревающими от неотразимых доводов. Читать эти диалоги без смеха нельзя было уже тогда, в них, по сути, с самого начала было запрограммировано наше грядущее поражение в холодной войне и схватке идеологий. Вспомните фильм талантливого режиссера Сергея Герасимова «Журналист». В первой серии корреспондент-стажер едет по «тревожному письму» в русскую глубинку, и смотреть его приключения одно удовольствие, настолько честно, сочно и подробно показана жизнь глубинки. А во второй серии его посылают в загранкомандировку в Женеву, и начинается идеологически выверенное вранье, которое не спасают даже выдающиеся отечественные и зарубежные актеры, играющие в ленте. Единственное, что выглядит художественно и убедительно, так это грудь Анни Жирардо, обтянутая черным свитером…

Впрочем, во все времена тема «русские за границей» несла в себе нотки юмора и самоиронии. Напомню хотя бы смешную «макароническую» поэму Ивана Мятлева «Сенсации и замечания госпожи Курдюковой»:

В стороне здесь город Бонн,

Город маленький и тесный.

Университет известный

Здесь устроен, а при нем

Тут же сумасшедший дом…

Мадам Курдюкова смешна и нелепа по причине своей жизнерадостной глупости. Мы же, советские люди, прибывшие за рубеж, были нелепы совсем по иной причине. Разве не забавен именитый писатель, перебирающий в кармане валюту, которой хватит только на мороженое? Разве не забавен грозный столоначальник, когда дрожит, как нашкодивший мальчишка, под взглядом приставленного к нему куратора? А разве не уморителен видный ученый, неумело торгующий из-под полы матрешками или икрой, чтобы прибарахлиться в «Тати»? Кстати, из литературной братии славился своей загранквалификацией Д. Пригов, забытый ныне мастер замысловатого эпатажа. Стоило назвать ему заграничный город, куда ты собираешься, и он влет выдавал тебе адреса самых дешевых улочек и магазинчиков, в том числе секс-шопов, где обслуживали по бартеру, при условии, конечно, что икра будет в стеклянных, а не в жестяных банках.

Оглядываясь назад, понимаешь: суровая и навязчивая заботливость советского государства, часто вызванная нашей непростой историей, привела в итоге к формированию народа-дитяти, а наш рывок в рынок есть не что иное, как новый крестовый поход детей. Итоги первого похода общеизвестны, результаты второго также уже очевидны. Выиграли от него лишь циничные маркитанты, которые всегда идут за устремленными в светлое завтра мечтателями и героями. Помните, у прекрасного русского поэта Юрия Кузнецова:

Маркитанты обеих сторон,

Люди близкого круга,

Почитай, с легендарных времен

Понимали друг друга…

Да, профессор, шкодливо толкающий гостиничному портье банку черной икры, чтобы купить жене модную кофточку, а молоденькой аспирантке – соблазнительные трусики, это смешно и унизительно. Но профессор, стреляющий себе в сердце из охотничьего ружья, потому что гибнет дело всей его жизни – наука, потому что аспирантка пошла на панель, а жена сидит полуголодная, – это страшно и подло! Когда в 1990-е мы это вдруг поняли, было уже поздно.

3. Веселая злоба и добрая грусть

Берясь за повесть, я был полон, как сказал поэт Гитович, «веселой злобы» и стремления еще раз подтвердить свое лидерство среди тех, кого сегодня я бы назвал критическими романтиками. Я кипел желанием стать первым в робко нарождавшейся советской эротической прозе. (Задача, достойная зазнавшегося подмастерья!) А тут как раз придумалось и такое изюмистое название – «Французская любовь». Благодаря душке Горбачеву можно было, отринув многоточия, отобразить «странности любви» во всем позднесоветском раблезианстве. Лишь с годами понимаешь: вовремя поставленное многоточие – самый верный признак настоящего мастерства, в эротической прозе в том числе… Впрочем, тогда я все еще хотел написать пикантную повесть с элементами резкой критики свинцовых мерзостей советской действительности.

Наступил 1990 год. Газеты и телевизор все настойчивее убеждали меня в том, что я – «совок» и живу в «бездарной стране», являющейся к тому же еще «тюрьмой народов» и «империей зла». Ирония и сарказм, взлелеянные моим литературным поколением для борьбы с идеологически выверенной дурью, вдруг буквально на глазах превратились в стиль общения средств информации с народом. Ухмыляющийся и двусмысленно подмигивающий плешивый теледиктор с кривыми зубами стал символом времени. Если, например, в газете сообщали, что на Домодедовском шоссе, врезавшись в грузовик, погиб генерал, то непременно добавляли: «Удар был такой силы, что от военачальника остались одни лампасы». Ежедневно, в крайнем случае через день, пресса одаривала меня беседой с очередной «ночной бабочкой», объяснявшей, что клиенты предпочитают позицию «крупада», а вот «миссионерскую» почему-то не уважают.

И я понял, что мне совсем не хочется писать эротико-разоблачительную повесть, а хочется сочинить просто историю любви. Да, потерянной, да, утраченной, но совсем не из-за советской власти, которая в худшие времена могла жестоко разлучить двоих, предназначенных друг другу судьбой. Но теряют любовь люди обыкновенно по своей вине, политический строй тут ни при чем. Я изменил плейбойское, а скорее даже – плебейское название «Французская любовь» на другое – «Парижская любовь Кости Гуманкова». И еще я осознал, что в окружавшей меня жизни, конечно, много нелепостей, но большинство из них заслуживает лишь снисходительной улыбки, а не ненависти. А в моду входила именно ненависть, тяжелая, задышливая, вырывающаяся из каких-то родовых серных расщелин.

Моя снисходительная интонация разочаровала некоторых вчерашних хвалителей, мгновенно превратившихся в хулителей. От меня ждали вклад в «науку ненависти», в которую, по-моему, вкачали денег больше, чем во все остальные науки и искусства вместе взятые. А я вдруг написал добрую, смешливую, но снисходительную повесть о неуспешной любви времен застоя. Как же это не понравилось! Особенно критикам, видевшим в тогдашней литературе исключительно стенобитную машину для сокрушения «империи зла». Ни одна моя вещь, кроме «Демгородка», не вызвала таких критических залпов со всех сторон. Я был похож на голубя, принесшего оливковую ветвь на ковчег, когда его обитатели, перессорившись, дрались стенка на стенку. Надеюсь, читателям, пережившим и путчи, и танковую стрельбу в центре столицы, и шоковую терапию, и хроническое беззарплатье, и прочие неприятности, невообразимые в прежние времена, теперь стало ясно, кто был прав в том давнем споре.

Редакционная коллегия «Юности», согласившись с мнением Виктора Липатова, отвергла повесть, и только после вмешательства Дементьева был найден компромисс: маленькую стостраничную вещицу решили печатать в трех летних, самых невостребованных номерах. Начав первые главы при социализме, подписчики журнала дочитывали окончание уже при капитализме. На фоне последних и решительных боев за власть, развернувшихся в агонизирующем Советском Союзе, повесть и в самом деле выглядела иронической пасторалью. Критика – и правая, и левая – мою вещь решительно отринула, объявив откровенной неудачей. Елена Иваницкая в «Литературном обозрении» в большой статье «К вопросу о…», посвященной моим сочинениям, писала: «”Парижская любовь Кости Гуманкова” тихо разваливалась в летних номерах “Юности”, и теперь читатель, у которого хватило терпения дождаться последней фразы, может окинуть взглядом всю груду кирпичей, из которых автор пытался свое произведение сложить. Замысел, кажется, был грандиозен: показать на примере некоей “специальной” туристической группы все предперестроечное общество и эпилогом дать его перестроечную судьбу…»