Недоумевали даже дружественные журналисты. Л. Фомина спрашивала в декабре 1991 года в интервью для «Московской правды»:
– Юрий Михайлович, ваши повести «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа», увидевшие свет на страницах журнала «Юность» с наступлением гласности, сразу стали не только фактом литературы, но и мишенью для ожесточенных нападок со стороны многочисленных оппонентов, некоторые из которых не могут успокоиться до сих пор. Появившийся чуть позже в том же журнале «Апофегей» уже не вызвал столь бурной реакции, хотя в нем довольно откровенно показана скрытая от многих глаз жизнь партийных функционеров. А опубликованная летом-осенью этого года «Парижская любовь Кости Гуманкова» на фоне нашей усложняющейся и ужесточающейся с каждым днем жизни вообще выглядит милым анекдотом на любовно-идеологическую тему. Такое снижение политической, социальной остроты ваших произведений – случайность, дефицит «закрытых» тем или свидетельство изменения некоторых гражданских, писательских позиций?
– Начнем с того, что моя первая повесть «ЧП районного масштаба» появилась в самый канун наступления гласности, зимой 1985 года, и появилась благодаря настойчивости конкретного издания – журнала «Юность», благодаря твердости позиции конкретного человека – главного редактора журнала Андрея Дементьева. Нынче многие литераторы не любят вспоминать тех, кто помогал им преодолевать «препоны и рогатки цензуры», скромно ссылаясь исключительно на свой талант и личное мужество. Кстати, если кто-нибудь думает, что сегодня цензуры не существует, то он заблуждается, просто она стала тоньше и безнравственнее, потому что у тех застойных «непускателей» с Китайского проезда была инструкция, утвержденная наверху, а у нынешних, как правило, личные и глубоко осознанные мотивы. Например, недавно меня пригласили поучаствовать в «Пресс-клубе» Авторского телевидения. И что же? Через неделю я наблюдал на экране свою безмолвную физиономию: ничего из сказанного мной в эфир не попало. Вот такая, понимаете ли, авторская цензура.
Что же касается, как вы говорите, снижения остроты моих последних вещей, то это совершенно естественный процесс. Эпоха «разгребания грязи» и «срывания всех и всяческих масок» заканчивается. Людям интересно читать о жизни, а не о грязи. Кроме того, «разгребателем грязи», или «чернушником», я себя никогда не чувствовал, а просто темы – комсомол, школа, армия, к которым я, следуя своему личному опыту, поначалу обратился, – были настолько замифологизированы и затабуированы, что любое слово достоверности воспринималось читателями как откровение. Придуманной действительности социалистического реализма достоверность была просто не нужна, и в известной степени литература первых лет гласности была возвращением к нормам критического реализма. Точность – вежливость писателя. Увлекательность, кстати говоря, тоже. Это мой принцип. Кроме того, по моему убеждению, с возрастом писатель должен становиться добрее: чем глубже вникаешь в жизнь, тем терпимее становишься. От объявления, скажем, всех партократов монстрами до концлагерей всего один шаг. Кстати, сочувствующие мне читатели смогут проследить эту мою внутреннюю эволюцию по моим книгам…»
4. Колбаса нужна?
И читатели полюбили повесть сразу и навсегда. Получить в библиотеках «Юность» с «Парижской любовью…» было невозможно – всегда на руках, а интернета тогда еще не завели. Повесть тут же вышла отдельной книжкой тиражом 100 тысяч экземпляров и с тех пор выдержала десятки изданий. Почти на всех встречах с читателями кто-нибудь непременно признается, что это – его любимая книга, читанная несчетное количество раз… Дважды «Парижскую любовь…» собирался поставить режиссер С. Яшин в Театре имени Гоголя, но так и не сумел перешагнуть через свои жизненные и драматургические симпатии. Слишком у меня все было традиционно.
И «Галлимар» тоже не стал издавать «Парижскую любовь…», сочтя ее слишком «советской», зато она вышла в другом крупном издательстве – «Ашет», которое осенью 1991-го пригласило меня на презентацию в Париж. Я получил гонорар две тысячи франков и чувствовал себя богаче Газпрома и Роснефти вместе взятых. Мог купить мешок заколок-махаонов, но купил, конечно, обновки жене и дочери. Я уже складывал чемодан, когда в отель вбежал взволнованный сотрудник «Ашета», похожий на Мопассана. Задыхаясь, он объявил, что меня хотят видеть в знаменитой передаче канала «Антен-2» «Культурный бульон» и что о таком успехе издатели даже не мечтали, больше рассчитывая на мемуары братьев Ругацких о тяжелой жизни евреев в СССР. Я к тому времени имел немалый телевизионный опыт, особенно часто меня звал Влад Листьев во «Взгляд», все больше туманившийся либеральной глаукомой. Но от такого предложения мне тоже стало не по себе: впервые я шел в эфире на экспорт!
В студии рядом со мной оказался знаменитый актер и режиссер Робер Оссейн, больше знакомый нам в качестве графа де Пейрака – мужа рыжей красотки Анжелики. Он представлял свою толстую книгу под названием «Человек или дьявол?». Нас познакомили, и Робер Оссейн на вполне приличном русском языке с легким местечковым акцентом (его родители с юга России, именуемого ныне Украиной) решительно спросил:
– Колбаса нужна?
– Что-о?
– Давай, слушай, адрес! Я пришлю тебе колбасы…
– Зачем?
– Как зачем? У вас же, слушай, голод!
– У нас нет голода. Дефицит – да, имеется… в отдельных случаях.
– Точно? – Робер Оссейн был явно разочарован.
– Точно…
– Я тебе все-таки пришлю колбасы.
Я дал ему визитку, но никакой колбасы, как догадываетесь, не дождался. Впрочем, жизнь любит странные рефрены и опоясывающие рифмы. В 2004 году режиссер Константин Одегов снял фильм «Парижская любовь Кости Гуманкова» с хорошими актерами: С. Чуйкиной, А. Терешко, Е. Стычкиным, Б. Химичевым, Н. Чиндяйкиным, С. Виноградовым, Б. Клюевым. Мы смотрели черновой монтаж в кинозале, вдруг Константин наклонился ко мне и спросил, показывая на экран:
– Узнаете?
Там шел эпизод, когда Костя и Алла располагаются на ночлег у пожилых французов. Хозяйка мадам Марта, которую играла неведомая мне пожилая актриса, как раз показывала гостям комнату с широким супружеским ложем и злополучным мечом на стене. Кстати, будучи в Ниме, я в самом деле жил в квартире у пожилой учительницы, которую звали Мартой, кажется, она была немкой из Эльзаса.
– Кого я должен узнать?
– Актрису.
– Эту? – Я всмотрелся в увядшее незнакомое лицо. – Не узнаю…
– Это же Мишель Мерсье!
– Не может быть! Как же удалось?
– И совсем недорого! – похвастался режиссер. – Она много лет без работы.
Да, читатель, то была она, греза моих подростковых фантазий, рыжекудрая маркиза ангелов Анжелика, давным-давно брошенная своим Пейраком и состарившаяся в одиночестве.
Вот, собственно, и вся история. Остается добавить, что по прочтении повести на меня обиделись жены моих друзей и знакомых, носящие имя Вера или имеющие отчество Геннадиевна. Прочитав повесть, вы поймете – почему. Моя жена, с которой я к тому времени состоял в браке уже пятнадцать годков, задала мне несколько внешне невинных, но довольно коварных вопросов, призванных прояснить, а уж не сам ли я и являюсь прототипом Кости Гуманкова. Но я успокоил ее, показав записку со словами «Привет от прототипа!». Ее во время творческого вечера прислал мне из зала один приятель юности, женатый на общей знакомой. Но на самом деле я имел в виду совсем не его. Я лишь воспользовался его фамилией Гомонков, поменяв первое «о» на «у» и «гуманизировав» ее таким образом… Кстати, после выхода повести я получал письма от «прототипов», удивлявшихся, откуда я так хорошо осведомлен о тайной драме их личной жизни, случившейся именно в Париже. «А может быть, – приходит мне в голову, – неведомый читатель, упорно полагающий себя прототипом твоего героя, и есть главная награда писателю за труды?» Недавно «Парижскую любовь…» перевели на китайский язык. Возможно, кто-то из поднебесных читателей тоже подумает, что это книга про его потерянную и незабываемую любовь. Кто знает…
Пророк
И жало мудрыя змеи…
Поэту Василию Самородину приснилось гениальное стихотворение. Потрясенный и полупроснувшийся, он выскочил из пододеяльных субтропиков в приполярье своей непротопленной квартиры, схватил с тумбочки карандаш и блокнот, чиркнул три лирические звездочки и собрался уже вывести первую строчку шедевра, но тут – черт побери! – карандаш сломался. Обломок грифеля юркнул вниз и затерялся в складках простыни.
Бранясь и стеная, наш поэт метнулся на кухню и длинным хлебным ножом принялся яростно оскабливать карандаш, но графит все крошился и крошился. Наконец, настрогав пишущий огрызок, Самородин воротился в комнату, взял в руки блокнот и вдруг понял, что в борениях с писчей принадлежностью совершенно забыл приснившееся стихотворение.
Он чувствовал: достаточно вспомнить первую строчку – и весь эпохальный текст сразу проявится в памяти, словно изображение на фотобумаге, плавающей в корытце с химическим раствором. Но именно первой строчки, этого черного пятнышка, из которого возникает весь снимок, и не было.
Самородин печально огляделся и заметил на тумбочке, около массажной щетки, новенькую авторучку с золотым тиснением: «Делегату Второго внеочередного слета писателей-трезвенников». Третьего дня он подобрал эту ручку под столиком в ресторане городского клуба литераторов.
Философически улыбнувшись, Самородин заглянул в холодильник. К горлышку пивной бутылки наподобие аптекарского ярлыка была прикреплена записка следующего содержания:
Вась-Вась!
Надеюсь, сегодня ты не скажешь, что не заметил моей записки. Напоминаю о твоих супружеских обязанностях:
1) Взять в поликлинике обменную карту для Катенка.
2) Купить 10 (десять) килограммов картошки.