Собрание сочинений. Том 2. 1988–1993 — страница 52 из 91


В местном издательстве, куда Самородин явился, заполучив наконец заветную обменную карту, он первым делом натолкнулся на человека, которого видеть ему хотелось меньше всего, – на заведующего отделом поэзии Гену Ношкина. Некогда они вместе начинали в литературном объединении при арматурном заводе «Красный витязь». За душой у них тогда ничего не было, кроме настырной веры в себя и ученической тетрадки с десятком смехотворных стишков. Но уже через год Самородина признали в лито чуть ли не первым пером и даже доверили выступить на первомайском вечере между праздничным докладом и кинофильмом. Стихотворение называлось «Размышление у глобуса» и заканчивалось строчками: «Я в буйно-алый цвет планету перекрашу!» Такой вот, понимаете, маляр с межконтинентальным размахом…

А вот бедного Гену Ношкина в лито невзлюбили с самого начала и использовали в качестве боксерской груши для отработки полемических ударов. Подводя итоги избиения младенца, то бишь обсуждения Гениных стихов, руководитель объединения, очень слабенький, но очень сердечный поэт-фронтовик, неизменно старался утешить расстроенного паренька. Он выискивал у него «свеженькие строчечки», хвалил их, но в заключение обязательно повторял: «Вам, молодой человек, нужно еще много работать! Понимаете?»

И Гена понял. Он устроился в местное издательство сначала курьером, потом постепенно возвысился до младшего редактора и делал с канцелярскими девицами всю черную работу: вычитывал, расклеивал, перепечатывал… Со временем Ношкин вступил в партию и сделался редактором, позже старшим редактором. В завершение, воспользовавшись перестройкой, он гневным выступлением на общем собрании свалил заведующего отделом, легкомысленно руководившего вверенным ему коллективом по дачному телефону, и прочно сел в его кресло, подстраховавшись еще районным депутатством.

Заходя в книжные магазины, Самородин замечал, как согласно служебному росту растет и стопа нераспроданных ношкинских книжек, а они выходили все чаще и чаще, толще и толще. Гена, встречая своего товарища по лито, скажем, в писательском клубе, сразу же начинал жаловаться на заговор молчания вокруг его славного имени, на низкий уровень критики, не понимающей всей глубины его стихов…

У Гены и раньше-то было малоподвижное лицо, а за годы издательской деятельности оно еще более затвердело, и только брови, не переставая, дергались, точно две жирные волосатые гусеницы. Глядя на них, Самородин задумывался о том, что человечество вполне могло пойти другим путем и общаться не звуками, а с помощью движущихся бровей.

Итак, встретив в извилистом коридоре нашего героя, Ношкин полуобнял его и повлек в свой кабинет.

– Ну, и как там наш Алтын-батыр? – спросил он, усаживаясь во вращающееся кресло и напоминая мимоходом о том, кому Самородин обязан доходным соцзаказом. – По-моему, запредельная графомания!

– А по-моему, есть свеженькие строчечки, – ответил наш поэт.

– Да брось ты! Если б не юбилей Перекопа… – Гена бессильно откинулся в кресле. – Как мне все это надоело! – Его брови встали страдальческим шалашиком. – Не могу больше! Писать не могу! Голова чепухой забита… – И он безнадежно хлопнул ладонью по бумагам, завалившим его большой начальственный стол.

– Уходи на вольные хлеба, – посоветовал Самородин.

– Уйду… Уйду… А на мое место пришлют какого-нибудь козла – тогда заплачете! Ради вас, дураков, страдаю…

– Спасибо, ты настоящий друг! – тепло поблагодарил наш поэт. – Как там мои дела?

– Как… Как… – вздохнул Гена, и брови безнадежно поникли. – Выкинули тебя из плана… Отодвинули на год.

– Когда?

– Позавчера. На директорском совещании.

– Жалко, – покачал головой Самородин.

Речь шла о новой книге стихов, куда наш поэт включил и тот лирический цикл, написанный в «Волошино». Кстати, от Лики ему было хорошо известно, что его рукопись Гена турнул из текущего плана еще в конце минувшего года и вставил какого-то графомана, руководящего дружбой с зарубежными странами и сгонявшего Ношкина в две приличные загранкомандировки.

– Не расстраивайся, – начал успокаивать Гена. – Мы еще поборемся! Ты что-то давно у нас не рецензировал. Деньги не нужны?

И он протянул Самородину тоненькую папочку. Это была рукопись того самого слабенького, но очень сердечного поэта-фронтовика, все еще продолжавшего руководить литобъединением при арматурном заводе «Красный витязь».

– Жив курилка! – разъяснил Гена. – Курить, правда, бросил, а вот стихи еще нет… О-очень слабенькая рукопись, но дядька замечательный! Помнишь? – Брови выгнулись в человеколюбивую дугу. – Сначала хотели дедушку на год передвинуть, но потом посчитали: фронтовик, два инфаркта, молодежь пестует… Нельзя! На тебе остановились. Берешь на рецензию?

– Беру! – ответил Самородин.

Простенький замысел Гены он видел насквозь и заранее представлял себе, как через неделю вернет рукопись с отличной рецензией, и Гена, растерянно хлопая бровями, будет благодарить за доброту, гуманность и не сможет на место ветерана вставить какого-нибудь хмыря, балующегося стишками в свободное от распределения стройматериалов время.


Из ванной тянуло клубничным шампунем. По сложившейся традиции наш поэт лежал, отвернувшись к стенке, и ждал: любострастная Лика до и после была необыкновенно стыдлива.

Самородин терзался. «Черт с ним, с Геной, – думал он. – Для Гены литература – кормушка! Не больше. Но я-то! Я?! Ведь есть что сказать. И как сказать тоже, кажется, знаю! Почему же вместо служения получается мышиная возня? Почему?!»

И вдруг наш поэт ощутил в груди ту самую счастливую муку, с которой проснулся сегодня утром. А значит, следом в памяти должно было всплыть то самое пригрезившееся великолепное стихотворение!..

– Ну, вот я и пришла! – услышал Самородин теплый щекочущий шепот.

В тот же миг от прикосновения влажного Ликиного тела его тряхануло, будто током.

В 16.30 по путевке бюро пропаганды Самородин выступал перед молодежью Макаронной фабрики на тематическом митинге «Честь смолоду!». Но молодежь разбежалась, несмотря на пикет, выставленный у проходной, и в зале сидели исключительно пенсионерки, активистки соседнего ДЭЗа, да еще нерушимый отечественный треугольник: парторг, профорг, комсорг.

Наш поэт по сценарию должен был выйти на сцену первым, но чета акробатов буквально упала перед ним на колени, потому что у них «горело» еще одно выступление за городом. Стоя за кулисами, он наблюдал, как, тяжело дыша, опасно проминая половицы и обливаясь по́том, акробаты делают свою ломовую работу. В какой-то момент парень, одетый в черное трико, ошибся, и тогда девушка, обтянутая белым, сказала ему на ухо, не переставая профессионально улыбаться, что-то такое, от чего он покраснел и, не разжимая губ, выругался. А из зала все это художественное перетаскивание тяжестей выглядело как легкое, живое, ажурное сплетение тел, символизирующее извечную борьбу света и тьмы.

Между тем за кулисами скапливались все новые участники митинга-концерта. Блистая чешуйчатым платьем, тощая концертмейстерша из филармонии капризно уверяла, что близко не подойдет «к этой развалине», сиречь фортепьяно. А два певца из той же филармонии преспокойно травили анекдоты, ибо знали: никуда она не денется, подойдет и будет клацать сколько положено. Тенор прикуривал анекдоты один от другого, а бас только похмыкивал, точнее, погромыхивал в ответ.

Наконец объявили Самородина, назвав его, естественно, Смородиновым. По пути на сцену наш поэт повстречал мускулистую девушку-акробатку, и она ему благодарно улыбнулась.

Предупрежденный о молодежной аудитории и жизнеутверждающей теме митинга, Самородин заранее приготовился читать отрывок из «Живой пустыни». Когда он закончил, старушки переглянулись, словно куры на насесте, а монолитная тройка энергично проаплодировала. И тогда, разозлившись, наш поэт взял да и прочитал стихи о двух похоронках, которые лежат в одном доме, в одной семье, в одной старенькой шкатулке. Первая похоронка, старая, пожелтевшая, – из Германии, вторая, совсем новенькая, из Афганистана… Пенсионерки, вытирая друг другу слезы, долго хлопали, нерушимый треугольник воздержался. За кулисами расчувствовавшийся филармонический бас долго мял Самородину руку и громоподобно покашливал.

Наш поэт получил от профорга подписанную и заверенную печатью путевку, сулившую в семейный бюджет еще пятнадцать рублей, и уже спускался в гардероб, когда выпущенный на сцену бас запел:

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился –

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился…

«Все-таки Пушкин – гений! – думал Самородин, покоряясь гардеробщику, настойчиво предлагавшему помощь в простом деле одевания пальто. – Гений! Понимал Александр Сергеевич, что просто так пророком не сделаешься. Нужно, чтобы в пустынном месте тебя повстречал шестикрылый серафим…»

…И он к устам моим приник

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замерзшие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом…

Удивляясь, что мелкое лихоимство проникло уже и в заводские клубы, наш поэт отдал гардеробщику двадцать копеек и пошел к выходу. А из усилителей, развешенных в холле, гремело:

…И обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей!

На улице была страшная толчея: рабочий день кончался, и люди разбегались по домам.


В задумчивости Самородин добрался до писательского клуба – старомосковского особнячка с большой красивой вывеской:

Городской дом литераторов имени

М. А. Берлиоза

По сложившейся традиции в дверях его остановили и, не признав за своего, потребовали предъявить членский билет. Пока он рыскал по карманам и переругивался с вахтершей, с улицы в вестибюль ввалился дублено-пыжиковый гражданин, чье лицо нашему поэту показалось знакомым.