Собрание сочинений. Том 3. 1994-1998 — страница 30 из 96

– Нет… Раньше сутулилась, а теперь уже нет.

– Ну и славненько.

– Почему же дорическая, а не ионическая или, скажем, коринфская? – полюбопытствовал я.

– Да, в самом деле? – кокетливо подхватила Стелла, поправляя Витьку уимблдонскую повязку.

– Стеллочка, – маслено улыбнувшись, произнес Любин-Любченко с тонкой издевкой. – Если вы в вашем возрасте этого не поняли, то вам лучше не беспокоить мужчин.

Сказав это, он попытался полностью завладеть акашинскими пальцами, но мой гений испуганно отдернул руку.

– А я не у вас, я у Насти спрашиваю! – огрызнулась Стелла.

– Не знаю. Я так чувствую… – растерянно объяснила девочка.

– Правильно, лапочка, правильно вы чувствуете! – успокоил Любин-Любченко и многозначительно посмотрел на Одуева.

Тот снова налил всем вина и предложил выпить за Настю.

– Вы любите Ахматову? – чокаясь с ней, спросил я.

– Не очень. Она так и не сумела переплавить оргазм в поэзию!

– А Цветаеву?

– Нет. Она так и не сумела переплавить поэзию в оргазм.

Теперь уже я посмотрел на Одуева с уважением. Тот удовлетворенно засмеялся и снова поцеловал девочку в шею. В это время хмурый Тер-Иванов молча встал, вышел на середину комнаты, заложил руки за спину и, раскачиваясь, как конькобежец, начал без всякого предупреждения:

Шур-шур, тук-тук,

Крысы бегут с корабля,

Скучно матросам без крыс,

Шур-шур-шур-шур,

Тук-тук-тук-тук.

Закончив, он так же решительно вернулся на свое место, прыгающими руками достал из кармана пачку «Примы» и снова закурил. Все посмотрели на Акашина, а он на мой дрогнувший левый указательный.

– Скорее нет, чем да!

Услышав это, Тер-Иванов нахмурился и затянулся с такой силой, что сигарета затрещала и брызнула искрами, как бенгальский огонь.

– А мне кажется, что-то есть! – вступилась Настя. И это понятно: любой поэт после похвал становится добрее к чужим стихам, даже очень плохим.

– Брр! – сообщила Стелла и подергала обомлевшего Акашина за ухо.

– А почему сразу «брр»? Это имеет право на существование! – Я решил подбодрить автора.

Теперь была очередь Любина-Любченко, который как бы невзначай перенес сферу своих интересов с руки моего несчастного воспитанника на его колено.

– Что ж вы изменяете верлибру с белым стихом? – попенял теоретик, облизываясь.

– Я не изменяю! – огрызнулся поэт-практик.

Он побурел, достал новую сигарету и прикурил прямо от предыдущей. В глазах его засветилась та тоскливая ненависть, какая бывает только у поэтов, когда ругают их стихи.

– Поэта надо судить по его собственным законам! – выдавил Тер-Иванов из себя вместе со струей сизого дыма.

– Не кипятитесь, – примирительно улыбнулся Любин-Любченко. – Я вам не судья. Но давайте порассуждаем: крыса – злое божество в Древнем Египте. Побег может означать освобождение… Согласны? Фаллический символ крысы означает отвратительное в сексе…

– Я же говорила! – обрадовалась Стелла и нежно взлохматила и без того после порошка торчащие в разные стороны Витькины волосы.

– Вы мне очень мешаете, Стеллочка! – раздраженно сказал Любин-Любченко. (И это была чистая правда!) – Теперь о корабле. Я бы на вашем месте остерегся делать такие смелые политические заявления, ведь плавание корабля с точки зрения любой философии абсолюта отрицает возможность возвращения. К примеру, корабль дураков выражает идею самого плавания без всякой цели… А если мы продолжим вашу мысль и уподобим матросов народу, к тому же скучающему без крыс… Без грязного, скотского в сексе… Вы это хотели сказать?

– Нет! – скрипнув зубами, отозвался Тер-Иванов.

– Может быть! Очень даже может быть. Но каков текст – таков контекст!

Все посмотрели на автора злополучного стихотворения с состраданием, и лишь Одуев – с предвкушением.

– Нет, я имел в виду другое… – пояснил Тер-Иванов. – Я как поэт-практик… – Он заволновался и полез за новой сигаретой.

– Да вы не волнуйтесь! – успокоительно облизнулся Любин-Любченко. – Вполне возможно, корабль у вас входит в традиционную систему символов, обозначающих мировую ось, а мачта в центре выражает идею Космического древа…

– А если трактовать мачту как фаллический символ? – спросила Настя.

– Какая умненькая лапочка! – улыбнулся теоретик. – Конечно, не исключено… Но в таком случае корабль с мачтой, символизирующей фаллос, можно трактовать как полную безнадежность на сексуальную взаимность…

– Какой вы догадливый! – обидно захохотала Стелла и, полноценно обняв бедного Витька, потянула его на себя.

– Вы тоже так считаете, Виктор? – огорченно облизнувшись, спросил Любин-Любченко.

Я по рассеянности выставил левый безымянный, означавший «отнюдь». Акашин некоторое время смотрел на него с недоумением, а потом самочинно сказал:

– Вестимо.

– Для гения вы слишком большое значение придаете условностям! – покачал головой Любин-Любченко.

– Гении – волы, – снова самостоятельно буркнул потерявший управление Витек.

Сделав ему страшные глаза, я, чтобы сменить тему, попросил почитать свои стихи хозяина, славившегося в литературных кругах самой крутой «чернухой», за которую другого бы давно уже привлекли.

– Не боитесь? – игриво спросил Одуев.

– Пуганые! – зло ответил раздраконенный Тер-Иванов.

– Ну тогда слушайте! – Одуев подмигнул Насте и задекламировал:

Наш хлеб духмяней, наш кумач алее!

Шагаю вдоль Кремля, е…а мать,

И хочется на угол Мавзолея

Мне лапку по-собачьему задрать…

Настя ответила ему горящим взором, исполненным беззаветного восхищения и жертвенной любви.

– Не задрать, а взорвать! – угрюмо поправил поэт-практик, нашедший наконец выход переполнявшей его обиде.

– Взорвать! – захохотал Одуев. – Взорвать, ты сказал?

– Он неудачно выразился! – заступился я.

– А что скажет теория? – спросил Одуев.

– Теория? Конечно… М-да… – Любин-Любченко осторожно облизнулся. – Собака – эмблема преданности. На средневековых надгробиях изображалась у ног женщины. Учтите, Настенька! В алхимии собака, терзаемая волком, олицетворяет очищение золота при помощи сурьмы. Это вы тоже учтите!

По слухам, Любин-Любченко три года провел в лагере за что-то противоестественное и был крайне осторожен в политической тематике.

– И это все? – разочарованно спросил Одуев.

– А что вы еще от меня хотите услышать? – в свою очередь удивился теоретик, предупредительно улыбаясь.

– Ну и ладно, – кивнул Одуев. – А теперь пусть Виктор прочтет нам что-нибудь из своего романа.

– Я? – оторопел Витек.

– Читай! Давно не слушал гения! – злобно потребовал Тер-Иванов, предвкушая скорую расправу над Акашиным.

– Пожалуйста! – попросила Стелла, обвиваясь вокруг Витька, как кожаная лиана.

Я сделал пальцами «рожки».

– Не варите козленка в молоке матери его! – ответил Витек.

– А вы непростой юноша! – горестно облизнулся Любин-Любченко и глянул на Акашина с ласковой безнадежностью.

– Нет, пусть читает! – настаивал Тер-Иванов. – Нечего козлятами нам зубы заговаривать!

– А что он такого сказал? – спросила Настя.

– Что он сказал, лапочка? Он произнес только что десятую, самую таинственную, заповедь Завета, записанного на Моисеевых скрижалях!

Витек ошалело, разинув рот, переводил взгляд то на Любина-Любченко, то на меня. Он и не подозревал, какой глубокий смысл содержался в этой смешной фразе про козленка! Вдруг я услышал шепот над моим ухом: Одуев предлагал мне выйти на пару слов. На кухне царила такая грязь, которой даже при большом желании не достигнешь в одночасье – она должна накапливаться месяцами и даже годами, как угольные отложения. Дело в том, что одуевские родители в целях экономии уже третий год не приезжали в отпуск, а уборкой квартиры, как я понимаю, занимались только они. Стелла для этого была слишком творческой женщиной, а Настя – слишком юной. Но своего поэтического сына родители все же не забывали: на разделочном столе, среди высохших до легкости мушиного крыла колбасных шкурок стояла новенькая микроволновая печь – тоже большая редкость в ту пору.

– Как тебе Настя? – блудливо почесывая подбородок, спросил Одуев.

– Где познакомились?

– Как где? На вечере контекстуальной поэзии… Где ж еще?

– Не боишься? Родители узнают…

– Знают. Отец уже прибегал. Представляешь, пацан, на год меня моложе! Орал тут на кухне: «Посажу!» А я ему ответил: «Может быть, вы мечтали, чтобы вашу дочь лишил невинности какой-нибудь пэтэушник в подъезде?» Убежал. Потом мамаша прискакала. Ты знаешь, «выглянд», как выражаются поляки, вполне еще товарный. Говорит: «Мы с мужем посоветовались. Возможно, вы и правы. Тем более что Настя вас любит. Она у нас девочка сложная, вот еще и стихи пишет… А у поэтесс в этом отношении все иначе. Я знаю, я про Цветаеву книжку читала. Только вы ее не обижайте! И конечно, главное, чтобы это на учебе в школе не отразилось…» Теперь перезваниваемся. Когда Настя уходит, звоню, а они на троллейбусной остановке ее встречают. Сначала просили, чтобы она домой ночевать возвращалась, а теперь и вообще оставаться у меня разрешили. Передовые родители! Мамаша даже как-то созналась, что сама замуж рано вышла и ничего не видела, пусть хоть дочь…

– Ну и как, на учебе не отражается? – поинтересовался я.

– Что ты! Я же дневник у нее проверяю. Если вижу «тройку» – наказываю, сплю отдельно. Родители счастливы. Она ж до этого неделями в школу не ходила – мечтательная девчонка! Между прочим, очень советую… Юность есть юность! Словно новую жизнь начинаешь. Помнишь, как в школе в сентябре первый раз чистую тетрадочку со склеенными еще страничками открывал? Помнишь?! Примерно такое же ощущение! Одна беда: Стелла как узнала, что у меня с Настенькой серьезно, сразу скандалить начала: мол, на телевидение больше не пустит! И ведь не пустит, стерва! А у меня, говорят, здорово получается! Видел?