– Папа! – закричал Башмаков, в ужасе отшвыривая деревянную кисть.
Он заметался вокруг ларька в поисках отца. Но отца не было. Были только протезы, переминающиеся в предвкушении скорого пива, да еще Витенька, мертво упершийся лбом в дощатую стену накренившейся палатки. Неподвижные колеса до половины, почти до самых ступиц, въелись в асфальт…
– Папа! – снова, теперь уже жалобно, позвал Олег и вдруг увидел на мертвой Витенькиной руке отцовскую синюю пороховую наколку: «ТРУД».
26
Эскейпер передернул плечами и пощупал пульс. Этот страшный сон потом долго мучил его и стал одним из самых тяжелых воспоминаний, изгнанных в забвенные потемки памяти. Почему в снах отец и Витенька сливались в одного страшного человека? Почему? Башмаков не знал…
В ту ночь он вскочил со страшным криком, переполошив Катю и Дашку.
– Что с тобой? – вскинулась жена.
– Я… Ничего… Мне приснилось, что отец умер…
– А-а, – зевнула Катя. – Я думала, тебе приснилось, как он женится. Успокойся, Тапочкин, когда снится, что кто-то умер, это, кажется, как раз наоборот – к здоровью. Надо будет у мамы спросить…
– Спроси.
Дашка принесла отцу таблетку радедорма и дала запить водой, приправленной валерьяновыми каплями. Но он еще долго лежал, не смыкая глаз, прислушиваясь к своему ненадежному, ускользающему из груди сердцу. Потом встал, пошел на кухню попить чаю и заинтересовался книжкой, оставленной Катей на столе. Это был какой-то очень знаменитый писатель по фамилии Сойкин, лауреат Букеровской премии. С фотографии смотрел высокомерный бородатый юноша лет сорока пяти. Олег осилил только один рассказ, очень странный.
Школьник влюблен в свою учительницу и подглядывает за ней в туалете. Она обнаруживает злоумышленника, хватает и тащит в кабинет директора. Тот читает мальчику длинную благородную нотацию, объясняя, какой глубочайший смысл вкладывали греки в слово «эрос» и что женское тело объект поклонения, а отнюдь не подглядывания. Затем он заставляет провинившегося ребенка раздеться и вместе с учительницей разнузданно его растлевает, кукарекая и крича:
– Я – Песталоцци!
Заснул Башмаков только на рассвете, когда за окном распустилась белесая плесень дождливого утра.
– Тебе нравится Сойкин? – спросил он вечером Катю.
– При чем тут – нравится? Его теперь в программу включили…
Через день Олег Трудович отправился в поликлинику за бюллетенем, хотя Анатолич и передал слова Шедемана Хосруевича, что никакие «бюллетени-мюллетени» его не интересуют и на поправку он дает Башмакову неделю.
– Да пошел он! – разозлился Башмаков.
В поликлинике Олег Трудович долго дожидался своей очереди среди стариков и старушек, притащившихся, насколько он понял, не за медицинским приглядом и советом, а за рецептами на бесплатные лекарства. Пенсионеры показались ему заводными мышками, уткнувшимися в плинтус и вздрагивающими от последних судорог кончающегося завода. Но сами старички словно этого и не чувствовали, громко болтали обо всем – о ценах в магазинах, о коммерческих успехах детей и внуков, о политике. А один щуплый ветеран с многослойными орденскими планками на пиджаке вожделенно провожал красными слезящимися глазками каждую спешащую по коридору белохалатницу. Потом он доверительно наклонился к Башмакову и прошамкал:
– Была у меня на фронте одна медсестричка. Огонь!
Олег Трудович кивнул, и воодушевленный старичок стал рассказывать ему о своей самой незабываемой фронтовой любви, случившейся как раз весной 44-го. Но начал он почему-то с того, как Молотов объявил по радио о нападении Гитлера на СССР. Далее последовал подробный рассказ о том, что Сталин посадил жену Молотова за вредительство в парфюмерной промышленности и попытку продать Крым Израилю.
– А я так считаю, что уж лучше Израилю, чем хохлам! – сообщил старичок.
Затем, обнаружив отклонение от первоначальной темы, он вернулся к началу войны и долго вспоминал, как в первую же казарменную ночь новую шинель ему подменили на старенькую, уцелевшую, видно, еще с финской кампании…
В этот момент старичка вызвали к врачу.
Чтобы скрасить ожидание, Олег Трудович принялся размышлять о том, что врач не только чувствует, как слабеет внутри него пружина, но даже знает, как именно это происходит, и, более того, мысленным взором видит свое умирание, свой иссякающий организм, точно часовую механику сквозь стеклянные стенки будильника (Олег Трудович чуть было не купил себе такой будильник в Польше). И как же они живут с этим-то знанием? Как?
– Башмаков! – выкрикнула медсестра. – Заходите к доктору!
Домой он возвращался самым долгим путем, вдоль оврагов, мимо церкви. Когда они с Катей получили квартиру, никаких культовых сооружений в округе не наблюдалось. Только возле автобусного круга, за кладбищем, подзадержалось старинное, из красного в чернядь кирпича здание с полукруглой стеной. В здании располагались столярные мастерские. Когда началась перестройка, возле мастерских несколько раз собирались на митинги старушки в платочках. Рыжеволосый парень, из тех, что в революцию разбивали рублевские иконы о головы новомучеников, кричал, надрываясь, в мегафон:
– До семнадцатого года здесь была сельская церковь Зачатия Праведной Анны в Завьялове! А в селе Завьялове жили триста человек. Теперь в нашем микрорайоне двадцать тысяч – и ни одного храма! Позор подлому богоборческому режиму! Долой шестую статью конституции!
– Позор! – кричали старушки. – Долой!
Как раз в ту пору, когда окончательно развалился «Альдебаран» и Башмаков остался без работы, храм вдруг стали стремительно восстанавливать. Надстроили порушенную колокольню, воротили золотой купол с кружевным крестом, выбелили кирпичные узоры. И однажды поутру Олег Трудович пробудился от тугого колокольного звона, волнами прокатывавшегося сквозь бетонные коробки спального района.
– Открыли церковь-то, – зевнула Катя. – Окреститься, что ли?
– Тогда грешить нельзя будет, – предупредил Башмаков, притягивая к себе жену.
– То-то я смотрю, такой ты безгрешный!
Но крестилась Катя позже, после Вадима Семеновича. Зато когда в лицее на деньги Мишки Коровина устроили компьютерный класс, Вожжа вызвала из храма батюшку и тот благословительно брызнул кропилом на новенькие «Макинтоши»…
«А если поверить в Бога и начать бегать по утрам? – подумал Башмаков и стал подниматься по ступенькам церкви Зачатия Праведной Анны. – Заодно, кстати, спрошу у батюшки, почему Игнатий значит “не родившийся”? Какая тут толковательная хитрость?..»
Он уже было собрался зайти – конечно, не помолиться (Башмаков этого не умел), а просто так: постоять и попросить у Бога здоровья. Но тут из резко затормозившей «Хонды» выгрузился мордатый, крепкозатылистый парень в куртке «пилот» и трижды с поклонами перекрестился на храм. Крестился он широко, величественно, художественно, и каждое новое крестное знамение было шире, величественнее и художественнее предыдущего, словно он участвовал в заочном конкурсе на самое величавое крестное знамение…
Ночью Башмаков снова не мог уснуть. Он посидел перед аквариумом, послонялся по квартире и тихо, чтобы не разбудить Катю, разыскал на полке дареную Библию. Пошел на кухню, заварил чай и стал читать Евангелие от Матфея. Дойдя до слов: «…Если свет, который в тебе, – это тьма, то какова же в тебе сама тьма!» – Олег Трудович закрыл книгу и стал думать. О тьме.
Потом, улегшись рядом с женой, он вдруг почувствовал в себе эту тьму – бескрайнюю, теплую, тихо покачивающуюся, словно ночное море. Рядом сонно существовала иная, Катина тьма, никак и никогда по-настоящему не сливавшаяся с его, башмаковской, тьмой. В соседней комнате спала Дашка – еще одна, ими рожденная, тьма… А на другом конце Москвы ссорились по пустякам мать и отец – две замучившие друг друга тьмы. И наконец, в заснеженном дачном поселке тосковала по родной, безвременно ушедшей, зарытой в землю тьме вдовая Зинаида Ивановна…
«Если тьма, которая в тебе, – это свет, то каков же в тебе сам свет?» – размышлял, засыпая, Олег Трудович.
Со следующего дня он начал бегать.
Нашел старый спортивный костюм, кроссовки, шерстяные носки, лыжную шапочку, поставил будильник на шесть и с трудом проснулся. Наверное, со времен армейской службы Башмаков не вставал так рано. На улице было еще темно. Воздух пах снегом, а не бензином. Пробегая мимо храма, Башмаков на минуту задержался и, пользуясь отсутствием свидетелей, несколько раз по возможности величественно перекрестился. Получилось неплохо. По пути Олег Трудович встретил еще нескольких бегунов, они все друг друга, видимо, знали, поэтому взглядывали на новичка с одобрительным интересом. А один старичок даже бросил вдогонку:
– В первую неделю не перенапрягайтесь, молодой человек!
Башмаков бежал и удивлялся: когда собственная смерть представлялась ему гибелью Вселенной, он спокойненько травил и разрушал себя милыми земными излишествами, не помышляя даже об оздоровительном беге, а теперь, чтобы продлить в себе этот жалкий мышиный завод, готов бегать трусцой, сидеть на диете и беречься изо всех сил… Странно.
Вернувшись домой, пока все еще спали, Башмаков принял контрастный душ, почувствовал себя прекрасно и даже забрался в постель к теплой Кате.
– Тапочкин, тебе пока нельзя, – предупредила она, сонно отбиваясь.
– Льзя!
На следующее утро страшно болели мышцы и ломило все тело, но Башмаков, сам поражаясь своему силоволию, влез в спортивный костюм и, кряхтя, зашнуровал кеды. Это был, конечно, не бег, а некое оздоровительное ковыляние. Через два дня стало немного легче. Встречные бегуны, убедившись, что он не смалодушничал после первых трудностей, признали его за своего и приветливо кивали. Но именно эти пробежки стоили Башмакову работы. Может, сам Шедеман Хосруевич, возвращаясь поутру из ночного клуба, увидел своего больного сторожа бегущим по улице, а может, кто-то наябедничал, но Анатолич передал возмущенные слова хозяина в точности:
– Я думал, он умирает, а он бегает как ишак…