– Не плачь! Видишь, я без ног, а не плачу!
– Я боюсь!
– Не бойся. Я тебя схороню!
– Но я не хочу прятаться. Я эскейпер…
– Да какой ты, к едреням, эскейпер! Тележку-то мою зачем разломал? Ну ладно, я тебя простил. Прыгай! – Витенька подставил бугристую ладонь с мозолями, похожими на вросшие в почву сердоликовые валуны.
– А куда ты меня спрячешь?
– А вот куда…
Витенька быстро сжал пальцы, словно поймал пролетавшего мимо невидимого ангела, и поднес кулак к уху. На тыльной стороне ладони Башмаков увидел огромную синюю наколку «ТРУД».
– Прыгай, не бойся! Все равно ты никуда не убежишь, а я спрячу. Тебе у меня здесь хорошо будет, как у мамки. Никто не найдет…
– Честное-пречестное?
– Честное-пречестное!
Через распахнутую балконную дверь были слышны взволнованные женские голоса:
– Тапочкин, хватит дурачиться, выходи!
– А почему – «Тапочкин»?
– Убежал… Точно – убежал!
– Как это убежал? От кого убежал?..
– От нас. Он на балконе. У соседей. Я сейчас посмотрю…
«Вдвоем они меня вытащат!» – снова подумал Башмаков и хотел позвать на помощь.
Но не позвал. Даже сейчас, изнемогая, он не понимал, чье имя должен прохрипеть. А на два имени сил у него уже не было. И пальцев на руках тоже не было, а была лишь бесполезная боль, намертво вцепившаяся в спасительный край ящика.
– Тапочкин, ты здесь? – Голос жены раздался у него прямо над головой.
Витенька улыбнулся, сияя зубами, закованными в стальные кирасы, и снова подставил огромную ладонь:
– Прыгай, бабашка!
Геометрия любви
1. Как я сдал мужиков
Никогда не думал, что стану автором «мужских» романов, интересных, впрочем, также и женщинам. Мне всегда казалось и кажется до сих пор, что членение литературы по половому признаку – нелепость. Однако как писали в советских учебниках, «художественная реальность шире замысла автора». И вот как-то раз, вскоре после того, как моя семейная сага «Замыслил я побег…» увидела свет, произошел занятный эпизод. Во время пафосного юбилейного мероприятия один из тогдашних руководителей нашего государства, удивив охрану, изменил направление торжественного движения, решительно направился ко мне, отвел в сторону и тихо сказал:
– А знаете, вы в «Побеге» прямо-таки про меня написали!
Потом он внимательно посмотрел мне в глаза, давая понять, что сообщенная информация совершенно секретная и разглашению не подлежит, и, вернувшись к своим квадратным телохранителям, ушел рулить страной. Впоследствии я неоднократно слышал подобные признания от своих чиновных и бесчинных читателей, и это навело меня на мысль: в душе самого образцового семьянина таится брачный беглец. А один мой давний приятель сказал даже так:
– Ты, Поляков, сдал нас, мужиков, с потрохами!
Кстати, это выражение – «сдал» – преследует меня чуть ли не с самого начала моей литературной работы. Сначала вроде как я «сдал» в повести «ЧП районного масштаба» (1985) комсомол. Потом в повести «Сто дней до приказа» (1987) – армию. Затем в «Апофегее» (1989) – партию. Далее в «Демгородке» (1993) – демократию. Позже в романе «Козленок в молоке» (1995) – писательское сообщество. В «Небе падших» – молодой русский капитализм. И вот, наконец, сочинив «Замыслил я побег…», сдал мужиков как таковых. Ну, просто какой-то литературный Азеф из меня получается…
Сначала это выражение меня немного задевало, как и тот факт, что критика успех каждой моей новой вещи неизменно объясняла «конъюнктурой». Мне, правда, не совсем понятно, какой «конъюнктурой» я мог руководствоваться, когда в 1980-м писал «Сто дней до приказа», увидевшие свет в журнале «Юность» лишь в 1987 году? Вряд ли я мог предвидеть, что Руст приземлится на Красной площади и всесильная военная цензура впадет в немилость, как будто именно она пропустила странноватого немецкого летуна в самое сердце Отчизны.
Или возьмем мой «Демгородок» – ехидную сатиру на дорвавшийся до власти постсоветский либерализм. Эта повесть-памфлет писалась в 1991–92 годах, а вышла в журнале «Смена» в те дни, когда танки расстреливали Белый дом, словно специально – к черному дню нашей демократии. Она вызвала бурное сочувствие читателей и бешенство тогдашнего главного ельцинского администратора, а я надолго попал в список демократически ненадежных литераторов, где, кажется, остаюсь и до сих пор. Но кто мог предположить, что Ельцин обычный конфликт между исполнительной и законодательной властями додумается разрешить с помощью пальбы по парламенту? Если мои книги – конъюнктура, то, согласитесь, это какая-то мистическая и от воли автора явно не зависящая. Так можно договориться и до того, что пророки тоже – конъюнктурщики, ибо озвучивали Царя Небесного. Конечно же, речь о другом: важнейшей составляющей частью художественного дара является интуитивная способность совпасть с главным интересом своего времени. Не просчитать, а именно совпасть, повинуясь необъяснимому внутреннему императиву, или порыву Деятели культуры, в частности, литераторы, такой способностью не обладающие, всегда будут барахтаться в патоке официоза или в нечистотах вечного сопротивления – в том, что и называется конъюнктурой.
Со временем я понял и еще одну вещь: критики часто мстят писателям за то, что настоящая литература ходит совсем не теми стежками-дорожками, которые намечают для нее теоретики художественного процесса. Вот ведь и постмодернизму отводилась роль главной творческой магистрали, или, как еще выражаются, «мейнстрима». А вышло что-то вроде тропки к дачному сортиру. Литератор, добившийся у публики успеха, не запланированного и не предсказанного критикой, непременно будет обвинен в конъюнктуре, даже если изложит свой замысел с помощью индейского узелкового письма. Да и леший с ними: критики по сути своей очень напоминают (за редким исключением) лакеев, допивающих остатки из хозяйских бокалов, но воображающих себя при этом дегустаторами, а то и виноделами. Когда сами критики пытаются писать прозу или стихи, ничего, кроме конфузов, из этого не получается. Почитайте прозу Курицына, Басинского, Арбитмана… Смех! Сосчитать, сколько раз обернулась вокруг себя балерина на сцене, и самому крутить фуэте – не одно и то же.
А вот словечком «сдал» я со временем стал гордиться, ибо в это слово на самом деле читатель вкладывает совершенно особый смысл – признает, что тебе как автору удалось выйти на некий новый, непривычный, удивляющий, даже шокирующий уровень душевной искренности, социальной достоверности и художественной убедительности. Предвидя чье-то раздражение, все-таки скажу: главная миссия художника и заключается в том, чтобы «сдать» свое время, своих современников да и себя самого, то есть сказать читателям такую правду, какую они сами себе не смеют или еще пока не умеют сказать. Только умоляю, не путайте эту правду жизни с откровенной чернухой, когда вам рассказывают не о жизни, а об отходах жизнедеятельности организма или общества. Разумеется, писатель на белый свет может взирать отовсюду, даже из унитаза, но в таком случае у читателей складывается ложное впечатление, что наш мир населен исключительно задницами и гениталиями. А разве ж это так?
2. Двухобщинная литература
Есть и еще одно немаловажное обстоятельство: у нас в стране сложилась двухобщинная литература. Воображаю, как напружились любители высчитывать процент инородческой крови в белом теле отечественной словесности. Погодите возмущаться или, наоборот, потирать руки. Я о другом, я о том, что наша литература расколота. Это, кстати, известно всем. Разделение на архаистов и новаторов, либералов и охранителей было всегда. Все знали, что, скажем, публицист Сергей Сергеевич Смирнов – либерал, а поэт Сергей Васильевич Смирнов – охранитель. Причем по произведениям понять, кто есть кто, порой невозможно. Например, Осип Брик (тот самый!) в сталинские годы писал пьесы о пользе опричнины, в чем, кстати, был прав. Но все, конечно, понимали: это он так маскирует свое свободомыслие. Когда же Анатолий Софронов сочинял бытовую комедию, асимметрично откликаясь на зов партии, то все знали: на самом-то деле он откликается на зов своего черного верноподданного сердца. Хитроумная советская власть умудрилась и трепетную либеральную лань, и упертого патриотического быка впрячь в электротелегу государства. И ничего – тащили, время от времени взбрыкивая…
Но в 91-м разошлись по своим стойлам – и образовались две общины, вроде «ватников» и «укропов» на Украине. Была у нас и своя литературная гражданская война, но она ограничилась тем, что русский патриот Осташвили во время заседания литературной группы «Апрель» разбил очки либералу Курчаткину, а потом как-то странно повесился в тюрьме. Помните?
Итак, в нашей словесности две общины. Переходные и гибридные формы, а также профессиональных перебежчиков туда, где сейчас лучше, я опускаю. Первая община, назовем ее по старинке «почвеннической», многочисленная, но малозаметная в информационном пространстве. Она продолжает считать литературное дело частью общенародной жизни, готова служить разумному государству и нести ответственность за сказанное и написанное. В этой общине есть свои «фракции». Одни презирают советский опыт как чуждый, делая исключение для гигантов вроде Шолохова, Леонова, Твардовского, Белова, Астафьева… Другие, напротив, считают, что именно под «серпом и молотом» родная словесность достигла горних высот. Есть в этой общине и центристы, к коим принадлежит автор этих строк.
Я убежден, что писатель, не испытывающий зависимости от самочувствия народа, страны, не связывающий с ними свою человеческую, а также творческую судьбу, – это не писатель в нашем, русском понимании слова. Это какой-то иной вид филологической деятельности, возможно, зачем-то и необходимой. Тот, кто не знает этой болезненной связи, даже «присухи», и тем не менее посвятил себя словесному творчеству, отличается от настоящего писателя примерно так же, как кик-боксер от купца Калашникова. Но должен оговориться: наличие такой внутренней связи с почвой – важное, однако не исчерпывающее условие успешного творчества. Человек, который, пошел в литературу лишь на том основании, что любит Родину, обречен. Обилие таких авторов в почвеннической общине – ее главная проблема. Союзу писателей России смело можно вернуть довоенную аббревиатуру ССП. Но расшифровывается она теперь так: Союз самопровозглашенных писателей. Ведь писатель не тот, кто пишет, а тот, кого читают. Увы, патриотической макулатурой можно нынче Ангару перекрывать.