– Вроде у Мавроди! – передразнил режиссер. – Какой я вам, к черту, «Гаринин»! Теперь поняли, западник вы недоеденный? Ох, прав Сен-Жон Перс: «Россия хочет стать Европой. Европа хочет, чтобы не стало России. Оба желания искренние!» Кстати, на всякий случай, мой электронный адрес: garynin@mail.ru. Запишите!
– Я запомню.
– Надеюсь! Но вернемся к нашей героине. Сидит одинокая Юдифь…
– В ГУЛАГе?
– Ну, почему сразу в ГУЛАГе? Начитались в детстве страшных сказок Солженицына. За красивые глаза даже в то суровое время не сажали. Был я недавно проездом в Вологде, забежал в кремль, в музей Шаламова. Дали мне малахольную экскурсоводшу. Ведет она меня по экспозиции и со слезами рассказывает, какая, мол, у писателя была тяжелая жизнь: пришли, арестовали, посадили. Я так осторожненько уточняю: «А за что все-таки его посадили?» Помялась она, помялась и отвечает: «Варлам Тихонович хотел, чтобы все люди на земле были счастливы!» Опаньки! Ну, тут уж я не выдержал и спрашиваю: «Разве ж он не был членом подпольной троцкистской организации, не боролся за немедленное продолжение мировой революции?» Знаете, как она на меня посмотрела?
– Как?
– Точно я справил нужду на алтарь гуманизма! Так что никаких ГУЛАГов. Сидит наша печальноокая Юдифь, уволенная из Наркомпроса с партвыговором, в крошечной комнатушке, где кроме портрета Розы Люксембург и наградного нагана нет ничего. Тоскует, бедняжка, еле сводит концы с концами, растит внебрачное дитя, читает на досуге «Анти-Дюринг» и Ахматову. Хорошо еще, отец деньгами помогает. Соломона Гольдмана назначили директором ювелирного магазина, который у него отобрали, когда сворачивали НЭП. Вполне понятное великодушие: при царизме он пару раз скидывался на революцию, а такое не забывается.
И вдруг как гром среди хмурого неба: Юдифь срочно вызывают в горком ВКП(б) – к секретарю.
«Зачем? Неужели хотят исключить из партии? – пронеслось в ее коротко остриженной голове, пока она надевала гимнастерку, юбку, пошитую из английских галифе, и повязывала красную косынку. – Нет, лучше смерть! – Мать-одиночка вынула из тумбочки и проверила наган. – Исключат – застрелюсь, а сына к дедушке отправлю!»
И вот бывшая чекистка, уже готовая свести счеты с жизнью, входит в кабинет секретаря горкома с простецкой фамилией Жуков. Тот, словно не замечая посетительницу, сидит, низко склонившись над развернутой «Правдой», покручивает кавалерийский ус и читает передовую статью. Широкоплечий, к френчу привинчены два ордена Красного Знамени. Голова обрита по тогдашней моде и сияет в свете лампочки Ильича. Вдруг секретарь отрывается от газеты, и Юдифь чуть не падает в обморок: под портретом Маркса сидит и смотрит на нее голубыми глазами монархист Федор Алферьев собственной персоной. Опустим возгласы изумления, слезы счастья, «лабзурю» – и перейдем к сути дела.
Получив документы краскома, бывший корниловец рассчитывал, конечно, уйти за кордон, в Финляндию, но монархическое подполье, переправлявшее своих на ту сторону, было разгромлено, и «окно» на границе закрылось. Тогда он решил рвануть в Харбин и с этой целью добрался до Хабаровска, где был арестован бдительным патрулем прямо на вокзале: не понравилась его выправка. Проверили бумаги и с удивлением выяснили, что в город прибыл не кто-нибудь, а тот самый Иван Жуков – славный рубака, сын трудового народа, герой Гражданской войны, хоть и проштрафившийся, но прощенный самим Троцким. А руководящих кадров в те годы страшно не хватало. Лже-Жукову сразу предложили хорошую должность в уездкоме. Его предшественник поссорился с командиром продотряда и ушел в леса – партизанить, как при Колчаке.
Чтобы не вызвать подозрений, мнимый краском согласился, надеясь переждать и притупить бдительность большевиков, а потом уйти в Китай. Вскоре для конспирации и отправления телесных наклонностей он сошелся с машинисткой Пушторга Варварой, но часто, лежа в семейной постели после бескрылого содрогания, бывший черносотенец с тоской вспоминал свою пылкую и нежную Юдифь.
Надо заметить, Жуков-Алферьев оказался в двусмысленном положении. С одной стороны, Федор-Иван жил теперь среди недавних лютых врагов, порушивших святую колокольную Русь и зверски убивших царскую семью во главе с государем, которому он присягал на верность. С другой – эти суровые, часто невежественные люди, обуянные языческим марксизмом, делали дело: собрали развалившуюся на куски «единую и неделимую», вогнали в рубежи державы «щирых» хохлов и неблагодарных грузин, намертво приторочили к России почти отвалившееся Дальневосточье. Они строили заводы, учили народ грамоте, раздали землю, крепили армию… Все это не могло не радовать сердце монархиста.
Оглядевшись, Жуков-Алферьев стал примечать, что таких, как он, «бывших», вокруг множество: учат, лечат, командуют, строят, воюют… Кто-то торопливо перебежал в коммунистическую веру, но другие продолжают креститься на известку колоколен. Но все они сообща в поте лица трудятся ради воскрешения империи. Не успел мнимый краском приработаться в уездкоме, как его взяли на повышение. И неудивительно! Для начальства он был живым воплощением того, на что способен вчерашний крестьянин, выдвинутый партией в руководящий орган. Все кругом только диву давались, какие чудеса смекалки и самообразования выказывал бедняцкий сын Ванька Жуков, имея всего-то два класса церковно-приходской школы. Смешно сказать, для Федора Алферьева, окончившего классическую гимназию и три курса юридического отделения Киевского университета, самым сложным было скрывать свое образование. Однажды он чуть не засыпался, когда увлекся и в присутствии товарищей заговорил по-английски с американским концессионером, заехавшим по расхитительной надобности в Хабаровск. Пришлось соврать, будто он давно уже тайком изучает этот язык, так как готовится к мировой революции, которая начнется непременно в Североамериканских Штатах. Его пожурили, объяснив: по окончательному мнению товарища Троцкого, мировая революция начнется исключительно в Германии, и посоветовали выучить немецкий, что он и сделал в течение полугода, благо освоил язык Гёте еще в плену. Блестящего выдвиженца вскоре с повышением перевели в Омск, затем забрали в Пермь и вот теперь перекинули в Москву – в горком…
Обо всем этом, заперев двери, Федор шепотом рассказал своей ненаглядной Юдифи, отвлекаясь только на нежные поцелуи и страстные объятия. Ну что вы на меня так смотрите, Кокотов? Вы, конечно, ждете какого-нибудь разнузданного секса прямо на столе секретаря горкома! Вы хотите, чтобы летели на пол декреты и падали увесистые тома основоположников, а бронзовый Ленин подпрыгивал, сотрясаемый молодыми телами, бьющимися в любовном ознобе? Не дождетесь!
– Ничего я не жду! – растерялся писодей.
– А чего вы хотите?
– Я хочу, чтобы вы объяснили, как Федор нашел Юдифь.
– И объяснять нечего: он прочитал в «Правде» разгромный фельетон молодого рабкора Ивана Болта «Сначала латиница, потом интервенция!». Там среди прочих вредителей упоминалась и Юдифь Гольдман. Кровь закипела в жилах Алферьева, он понял, что все прошедшие годы ни на миг не переставал любить эту женщину.
«Ты замужем?»
«В принципе нет. Но у меня есть сын».
«Это не важно!»
«Нет, важно, потому что это твой сын».
«Мой! – воскликнул Иван-Федор, привлекая Юдифь к себе. – Как его зовут?»
«Авраам».
«Надо же!» – подивился бывший вожак юных черносотенцев.
«Он так похож на тебя!»
«Правда?»
На другой день Жуков-Алферьев развелся со своей машинисткой Варварой, оказавшейся к тому же фригидной истеричкой с правым уклоном, записался с Юдифью и усыновил Авраама. Но сначала, черт с вами, Кокотов, подавитесь: была роскошная любовная схватка двух изголодавшихся тел на кожаном казенном диване. Кстати, дело в те годы обычное, ведь и Кирова-то, любимца масс, ревнивый Николаев застрелил в затылок, когда Мироныч, известный ходок, в своем кабинете с удобством расположился на Милде Драуле – законной жене убийцы. И я понимаю Сталина! Как тут не закрутить гайки?! Как не начать террор?! Развратничают прямо в кабинетах. По Смольному, штабу революции, бродит разная шваль с оружием, отвлекает от работы…
В дверь, тихо постучав, заглянул Ящик:
– Все готово…
– Отлично! Скоро будем, – пообещал игровод, дождался, пока ветеран уйдет, достал из холодильника перцовку и наполнил рюмки: – Ну, с Новым годом!
– Опять! А сегодня у кого Новый год? – поинтересовался писодей.
– У евреев.
– Это вы Жукова-Хаита имеете в виду?
– При чем тут Федор Абрамович? Перекоробился – и пусть живет. Девятнадцатого сентября – еврейский Новый год.
– Не знал…
– Напрасно! Надо знать будни и праздники избранного народа. Ну, коллега, выпьем за то, чтобы Бог евреев не переизбрал!
Глава 98Слезонепробиваемый жилет
– Куда мы идем? – недоумевал Кокотов, едва поспевая за соавтором, летевшим по коридору.
– На репетицию хора.
– Какого еще хора?
– Античного! – был ответ.
– Зачем нам хор – да еще античный?
– А вы помните – хор греческой трагедии? Это же глас богов! Гроза нашкодивших героев! Хор судил и повелевал, подчинял всех своей воле. А мы должны подчинить нашей воле судью Доброедову.
– Как?
– Очень просто! Чем занимались суды при советской власти? Ерундой: хулиганами, жуликами, алиментщиками, ворами, хапугами, взяточниками, бандитами, расхитителями, насильниками, душегубами… Ну, в лучшем случае суд делил имущество при разводе: квартирку с окнами на Окружную, ржавый «жигуленок», дощатый курятник на шести сотках под гудящими проводами ЛЭП. И всё! А теперь? Ныне суд – это место, где исполняются желания. Разделочный цех Судьбы. Хотите химический комбинат?
– Я?
– Да, Кокотов, вы! Нет, не надо его строить и месить ногами бетон, как комсомольцы двадцатых. Вы просто идете в суд с деньгами – и комбинат ваш. Забирайте! Вам нравится квартира соседа или его жена? В суд! Вас обозвали занудой? В суд! И обидчик, сказавший о вас правду, продаст последние штаны, выплачивая компенсацию за моральный ущерб. А кем при коммунистах был судья? Никем, робким рабом закона, холопом «вертушки», невольником партбилета. А теперь? Теперь он – повелитель жизни. Он может быть мягок или суров, продажен или бескорыстен, холоден или горяч. Как захочет! Он неумолимый хозяин судеб, не знающий сострадания и снисхождения, для непоколебимости на нем надет слезонепробиваемый жилет, который выдается под расписку при поступлении на работу вместе с черной мантией и отбирается при увольнении.