Послышались нестройные заунывные проклятия, напоминающие хор привокзальных нищих из оперы «Дети Розенталя».
– Нет! – отмел Жарынин. – Не верю! Надо тихо, но со скрытой угрозой. Представьте себе, коллеги, море серной кислоты, мерным прибоем набегающее на мертвый берег! Ш-ш-ши-их… Позо-ор! Позо-ор… Иоланта Макаровна, покажите им!
Пока Саблезубова, гордясь доверием, сосредотачивалась и вживалась в предложенные обстоятельства, игровод успел шепнуть соавтору, что эта суровая дама в свое время довела двух директоров театра – одного до инсульта, второго до инфаркта. Наконец угрюмая старуха, мрачно сощурившись, прошипела: «Позо-ор-р! Позо-ор-р…» Ветераны повторили, и режиссер остался доволен.
– Отдыхаем. Теперь, Валентина, ты выходишь из служебной комнаты в зал, осматриваешься и объявляешь: «Встать, суд идет!» – Жарынин снова подмигнул писодею. – Все встают, продолжая скандировать: «Позор, позор, позор…» Ибрагимбыков презрительно улыбается, но в глубине души он уязвлен. Вы же, Владимир Борисович, смотрите на все это с усталой снисходительностью и думаете о другом процессе, который у вас завтра, а вы еще не заглядывали в материалы дела. Так! Славно! Морекопов тем временем громко урезонивает своих подопечных, а сам незаметно, как хоровой дирижер, отбивает рукой такт: «Позор, позор, позор!» Великолепно, Федор Абрамович! Входит судья Доброедова. Регина, пошла! Она хмурится, призывает к порядку, грозит удалить всех из зала. Вы повторяете речевку еще один раз, запомните: один раз, замолкаете и садитесь… Сели! А вас, мои молодые торсионные друзья, еще нет. Вы, как всегда, опаздываете. Но едва все усядутся, вы сразу появляетесь, будто слепцы Брейгеля. Как бы вам просемафорить, когда входить…
– Не надо. Мы увидим, – тихо успокоил Прохор.
– Через стену, что ли?
– Через стену.
– Допустим… – Жарынин с недоверием посмотрел на подростков. – Вы входите – в черных непроницаемых масках. Вежливо просите прощения за опоздание и безошибочно занимаете свободные стулья. Доброедова смущена, удивлена, заинтригована: «Вы кто такие?» Регина, повтори!
– Вы кто такие?
– Мы свидетели, – зловеще молвила Корнелия.
– Отлично! – обрадовался игровод. – Что же будет, когда вы вырастете? М-да… Вот тут бы, конечно, Ласунскую в кадр. Уже началось заседание, рассматриваются заявления и ходатайства, вдруг входит Вера Витольдовна в тюрбане: «Скажите, голубушка, здесь у нас отбирают “Ипокренино”?» Доброедова узнает великую атрису, краснеет, теряет дар речи. Оплаченная несправедливость мучает и жжет молодую женщину, правнучку героя Халхин-Гола, мать двоих детей, верную жену байдарочника. «Под черной мантией судьи такое ж сердце бьется…» Теперь вы улавливаете замысел, друзья мои?
– Улавливаем… – неуверенно ответили старики.
– То-то!
– Но Вера Витольдовна отказалась наотрез, – грустно повторил Ящик.
– Знаю. Но еще не вечер. Есть у меня план! – улыбнулся игровод. – Дальше опускаем процессуальную рутину и переходим к выступлениям. Кто первый?
– Можно мне? – попросился Ян Казимирович. – Скажите, ничего, если я представлюсь: Иван Болт?
– Конечно, а как же еще? Страна вас знает и любит именно как Болта. И что вы скажете?
– Я скажу, что за такие штучки при Сталине расстреливали. После моего фельетона «Совесть на вынос» генеральный прокурор Андрей Януарьевич Вышинский…
– Ян Казимирович, генеральная репетиция завтра. Сегодня черновой прогон. Готовьте речь! Кто следующий?
– Я! Можно в стихах? – спросил Бездынько.
– Вы Верлен. Обязаны в стихах. Ну!
Комсомольский поэт по-оперному выкатил грудь и взвыл:
Вас, попирающих законность,
За доллары продавших стыд…
– Достаточно! Обязательно напомните Доброедовой про круг ада, где мучаются неправые судьи. Вы будете третьим. Второй должна выступить дама. Лучше всего – Валерия Максовна. Не забудьте сказать, что вы вдова сына Блока! О том, что сын внебрачный, не надо…
– А если я расскажу анекдот о… – начал Моря Трунов, но тут в холл вбежала взволнованная секретарша Катя и, найдя глазами режиссера, сообщила:
– Дмитрий Антонович, вас ждут!
– Кто?
– Иннокентий Мечиславович и Морекопов.
– Подождут…
– Иннокентий Мечиславович торопится…
– Пусть начинают без меня.
– Сказали, без вас не начнут…
– Ну что с ними поделаешь! – развел руками Жарынин. – Ладно. Генеральная репетиция завтра в это же время. Учите роли, вживайтесь в образы! Ветеранам надеть ордена, медали и прочие знаки отличия…
– И мне тоже? – басовито спросил кобзарь Пасюкевич.
– Нет, ваш Железный крест может произвести на суд неблагоприятное впечатление. Вдруг прадедушка Доброедовой воевал не только с японцами, но еще и с бандеровцами! Ограничьтесь лауреатскими значками. Все свободны!
– А я? – удивился Кокотов, увидев, как соавтор удаляется без него.
– А вы, – оглянулся игровод, – думайте над синопсисом! Хочу, чтобы вы меня сегодня удивили!
– Но…
– Никаких но!
Жарынин ушел, провожаемый влюбленными взглядами ветеранов – так актеры обожают главного режиссера театра, покуда его не сняли с работы.
– Тяжелый случай, – посочувствовал казак-дантист. – Но зубы лечить все равно надо! Я как раз свободен.
– Может, завтра…
– Через пятнадцать минут!
Глава 100Над Балатоном
Сначала Кокотов, как и всякий нормальный человек, не желал идти на пытку к стоматологу и, вернувшись в номер, даже раскрыл ноутбук, чтобы поработать, но и этого ему делать не хотелось. Хотелось просто лежать на кровати, томиться и безмятежно воображать завтрашнюю встречу с Натальей Павловной – свою неиссякаемую камасутриновую мощь и ее изнемогающую нежность. Это решающее свидание представлялось автору «Полыньи счастья» невообразимо прекрасным и совершенным, как фотографии в глянцевых журналах, где с лиц звезд убраны все до единой морщинки и вмятинки, губы улыбчиво-пунцовы, а влажные зубы безукоризненны, точно искусственный жемчуг… Писодей проведал языком кариесное дупло, вздохнул и понял: явиться к Обяровой с этим скрытым гнилым изъяном – значит подло предать мечту о парном совершенстве.
Спускаясь на этаж, где располагались врачебные кабинеты, он испытывал боязливое томление, похожее на предгриппозный озноб. Вспомнил школу, страшный агрегат – бормашину в комнатке рядом с раздевалкой – и жестокую зубную врачиху, приходившую по вторникам и четвергам творить свое жуткое дело. Посреди урока открывалась дверь, и входила медсестра со списком – класс цепенел, а она, по-садистски помедлив, вызывала как на расстрел:
– Истобникова!
– На сборах, – говорил кто-то из класса.
– Тогда-а-а… – Она долго всматривалась в список. – Тогда Кокотов…
– Не бойся! – шептала Валюшкина, сострадая.
– Иди-иди! – сочувственно понукал учитель, сам, видимо, давно собирающийся к дантисту. – Домашнее задание потом спишешь…
И вот будущий писодей уже сидит в жестком неудобном кресле, врачиха, дыша ему в лицо табачищем, ковыряет железным острием в дупле, потом задумчиво выбирает из железной коробочки «сверлышко», пальцем оттягивает несчастному щеку. Началось! Визжит бормашина, мелькает перед глазами узел на веревочной трансмиссии, и челюсть пронзает трясучая боль, взрывающаяся электрическими ударами задетого зубного нерва.
– А-а-а!
– Терпеть! Тоже мне, защитничек! А если тебя ранят?
Валюшкина рассказывала, что девчонкам врачиха говорила другое:
– А как рожать будешь?
Второй этаж нового корпуса некогда представлял собой целую поликлинику, но после финансового краха всех докторов поувольняли, остался один Владимир Борисович, который был теперь и за терапевта, и за кардиолога, и за хирурга, и за отоларинголога, и за уролога, и за стоматолога.
Вдруг дверь с табличкой «Невропатолог» отворилась – и оттуда вышла парочка. Обоим за тридцать, лица интеллигентные, семейные, со следами торопливой запретной радости. В открывшемся на мгновение кабинете бдительный литератор обнаружил вполне жилую обстановку с потревоженной широкой кроватью. Увидев Кокотова, женщина смутилась, потупилась, покраснела, а мужчина, напустив на себя деловитую суровость, буркнул:
– Здрасте!
– Добрый день! – кивнул Андрей Львович, а сам подумал: «Ну, Огуревич, ну жучила! Опять за старое!»
Любовники пошли по коридору, чуть отстранясь друг от друга и обсуждая громче, чем надо, какие-то «фьючерсные контракты».
«Видимо, сослуживцы!» – предположил автор «Заблудившихся в алькове» и постучался в зубоврачебный кабинет.
Не услышав приглашения, он выждал и осторожно вошел. Никого. У окна громоздилась стоматологическая установка, напоминающая рабочее место космонавта. На стеклянном колесном столике были аккуратно разложены зловещие никелированные инструменты, включая жуткие разнокалиберные щипцы. На стене висели две картины: любительский портрет полного георгиевского кавалера в папахе и батальное полотно, изображающее паническое бегство горцев при виде казачьего разъезда. Между картинами на крючочках покоилась шашка в старинных кожаных ножнах.
Кокотов огляделся по сторонам и заметил еще одну дверь – в процедурную, откуда доносились странные звуки: рев моторов, взрывы, крики ужаса… Писодей постучал и, не услышав отзыва, заглянул: во вращающемся кресле сидел Владимир Борисович. На голове – большие черные наушники с микрофоном. На столе – три монитора и две колонки – это из них гремела какофония боя: треск воздушных переговоров, рев моторов и стрекот пулеметов. Экраны давали почти объемное изображение кокпита с переплетчатым стеклянным фонарем и мигающими лампочками панели. Было видно, как на центральном мониторе серый самолет с оранжевым носом и крестами на крыльях пытается увернуться от дымных трассеров, которые Владимир Борисович мечет в него, нажимая гашетку на ручке управления.
Подпрыгивая в кресле, боевой стоматолог кричал, срывая голос, в микрофон: