– Я сорок девятый! Вальнул худого! Ангел, сейчас тебе помогу. Я тебя вижу, захожу от солнца!
Кокотов, поколебавшись, осторожно тронул воздушного казака за плечо. Тот, вздрогнув, резко обернулся: лицо было красное, словно от перегрузок, на лбу выступил обильный пот, а в глазах светилось жестокое торжество боя. Несколько мгновений врач смотрел на гостя с недоумением, точно к нему, летящему на тысячной высоте, в кабину с облака шагнул неизвестно кто. Наконец лицо доктора осмыслилось, погрустнело, и он сказал с досадой:
– Через две минуты, парни, ухожу на филд. У меня пациент…
Он снял наушники, вытер ладонью лоб, встал из кресла:
– Я думал, уже не придете! Значит, полечимся?
– Да… Хотелось бы…
– Ну, пойдемте. Зубы счет любят!
Они вернулись в кабинет, и Владимир Борисович помог писодею улечься в кресло, повязал ему на шею клеенчатый слюнявчик, включил свет, взял со столика зонд и маленькое круглое зеркальце на длинной ручке:
– Шире рот! Та-ак-с… Та-ак-с…
Андрей Львович почувствовал, как острие роется в его зубах.
– Ай-ай-ай! Из дырки коня поить можно. Запустили! Минуточку, а что это у нас там в носу выросло?
– Невус… – охотно доложил Кокотов.
– Вы уверены? Надо убирать. А зубик мы вылечим. Можно в одну серию, но долгую. Или – в две короткие.
– В одну долгую…
– Правильно! Работаем! – Врач взял со столика массивный шприц, напоминающий никелированный штопор. – Сейчас уколю! Дышим носом! Больно не будет. Может жечь и распирать.
Дантист-казак оттянул писательскую щеку и воткнул иглу куда-то под десну. Больно все-таки было, но не очень.
– У-у, – замычал писодей.
– Неправда! – возразил доктор. – Ждем. Минут пятнадцать, пока анестезия схватится. А я пойду – повоюю…
– Как там над Понырями? – спросил вдогонку Кокотов.
– Какие Поныри, Андрей Львович! Мы в Европе! Над Балатоном. Знаете, какие там были бои? Все дно до сих пор обломками усеяно. Когда онемеет губа, позовите!
Дверь он за собой закрыл неплотно, и было слышно, как вскрипнуло кресло, принимая тело пилота в белом халате, как он гаркнул в микрофон:
– Парни, я вернулся! Какой ближайший вылет? Прикрышка?! Я с вами. Это ты, что ли? Привет! Что-то тебя давно не было! Какую еще кандидатскую? Как? «Актуальные вопросы поведения человека в условиях виртуальной войны»? Ну, ты дал! Это ж целая докторская! Внимание, парни, контакты на одиннадцати часах! Прикройте! Я с такой высоты «лавку» не разгоню…
Лежа в космическом кресле, Кокотов ощущал, как постепенно набухают бесчувственностью нижняя губа и язык. Он прислушивался к боевым грохотам в процедурной и с иронией размышлял о том, почему взрослые люди вроде Владимира Борисовича на полном серьезе, сидя у компьютеров, сражаются насмерть над Понырями или Балатоном. Войны им, что ли, не хватает? Потом в голове снова всплыл позавчерашний романс Чавелова-Жемчужного:
Капли испарений катятся, как слезы,
И туманят синий, вычурный хрусталь.
Тени двух мгновений – две увядших розы,
И на них немая мертвая печаль.
Такое с писодеем случалось: какая-то песенка, выхваченная из эфира, поселялась в нем на день-два, а то и на неделю, звучала, дразнила, перекликалась, вертелась между мыслями, становилась почти привычной, последней угасала вечером в засыпающем мозгу и первой, словно звон будильника, врывалась утром в просыпающееся сознание. Потом вдруг исчезала навсегда, как не было…
Автор «Беса наготы» снова подивился прихотям судьбы, сведшей тут, в «Ипокренине», двух его женщин – Наталью Павловну и мерзавку Веронику, которая вообще недостойна того, чтобы о ней думать. А вот Обоярова и Валюшкина действительно как две розы в хрустале.
Одна из них, белая-белая,
Была как улыбка несмелая.
Другая, же алая-алая,
Была как мечта небывалая…
Андрей Львович вообразил две роскошные огромные розы. Одна – как «туранский пурпур», который он пожадился купить Нинке. Вторая – кремово-белая, точно сделанная из атласных лоскутов. А себя он представил эльфом с прозрачными крылышками, перепархивающим с одного цветка на другой, чтобы, зарывшись в мягкие напластования дурманящих лепестков, добраться до скрытой сладостной сердцевины. И вот что странно: с каждым его перелетом красная роза становится все бледнее, сначала розовеет, а потом и вовсе делается блекло-дымчатой, как застиранное винное пятно на скатерти. Белая же, напротив, наливается, набухает краснотой, точно по шипастому стеблю вверх напористо поднимается, окрашивая соцветие, густая кровь.
Одна из них алая-алая,
Бесстыжая, дерзкая, шалая…
Кокотов мотнул головой, отгоняя непонятное видение, и заставил себя подумать о том, что будет с Нинкой. Она, которая, кажется, всерьез обнадежилась после испытательной ночи. «Какая же я сволочь!» – не без уважения к своей мужской безответственности подумал автор «Преданных объятий». Но делать-то что? Сказать правду – нельзя. Значит – просто исчезнуть, затаиться, как тогда, после поцелуев в школьном саду…
И обе манили и звали…
И обе увяли…
«Почему обе?» – мысленно удивился он и увидел перед собой улыбающиеся усы казака-дантиста:
– Готовы?
– Угу.
– Отлично! – Владимир Борисович от удовольствия потер руки. – Сбил трех «гансов». Венгрия наша! Губа онемела?
– Угу…
– Вот и хорошо! – Он закрыл лицо голубой матерчатой маской, сел на вращающийся стульчик, включил свет и снова с интересом заглянул пациенту в рот. – Сейчас полечимся!
– Старинная? – Оттягивая страшный миг, Кокотов показал глазами на шашку, висевшую на стене.
– Еще бы! Кавказская. Взята в бою! – Доктор выбрал в коробочке нужный бор и вставил в «турбинку». – Больно не будет!
Взвыл мотор, и сталь всверлилась в зуб. Ожидая страшной, пронзительной боли и заранее вжавшись в кресло, писодей превентивно застонал.
– А вот и неправда! Я же аккуратненько…
Боли на самом деле не было, точнее, была, но какая-то бесчувственная, вроде криков ужаса, еле слышных из-за толстой-претолстой стены. Владимир Борисович прыснул в дупло струйку воды из пистолетика, пациент послушно прополоскал рот и вязко сплюнул в лоток. Доктор попросил открыть рот шире, поправил лампу и стал, хмурясь, всматриваться в рассверленный зуб. Его зеленые глаза поблескивали в узкой прорези между маской и шапочкой, и казалось, они висят в воздухе, как улыбка Чеширского кота. Андрей Львович, тоскуя, старался перехватить пытливый взгляд дантиста.
– Еще чуть-чуть, – вздохнул Владимир Борисович. – Можно?
– Можно! – кивнул писодей, будто от его согласия что-то зависело.
Коснувшись визжащим бором еще двух точек, довольно-таки чувствительных, доктор снова промыл дупло и втромбовал туда ватку, пропитанную едким лекарством.
– А почему про шашку спросили? Вы тоже из казаков? – сняв маску, спросил врач.
– Да вроде бы нет…
– Не зарекайтесь! Знаете, что Ахилл тоже из казаков?
– Розенблюменко сказал, Ахилл из укров.
– Сам он из укров. Ахилл – киммериец, а киммерийцы – предки касаков, а касаки – предки бродников, а бродники и есть казаки, точнее, праказаки… Ясно? – Говоря это, доктор засунул тугие тампоны за щеку и под язык Кокотову. – Не глотать! Сейчас поставим «композиточку».
Писодей с пониманием кивнул, сразу ощутив неодолимое, страстное желание сглотнуть. А врач, замешивая на стеклышке цемент, рассказывал:
– Казачество – самая страшная потеря России! Кто такие дворяне? Дароеды. Интеллигенция? Мыслящий кал! Империя держалась на воинах-землепашцах. Поэтому Троцкий, гнида, и затеял расказачивание. Боялся! Но мы возродились. И страну возродим. Сегодня порядок навести – раз плюнуть. Поручить это казакам, поставить в каждом райцентре сотню. Никакой оргпреступности не будет. Порядок! Ибрагимбыков нам мешает? Вызываем казачий разъезд, и нет никакого Ибрагимбыкова: порубают в азу по-татарски! Почему же, спросите, казаков не призывают? Боятся. Мы ведь измену за версту чуем! Если выберут президентом казака, а его обязательно выберут, мы церемониться не станем. Чубайса сразу в расход. Вексельберг у нас будет яйца Фаберже нести, а Абрамович не яхты, а божьи храмы строить – сам кирпичи на закорках таскать…
Страстно произнося такие опасные речи, казак-дантист продолжал делать свое стоматологическое дело. Он выковырял ватку из дупла, промыл и просушил его воздушной струей, затем стал вминать туда композит, периодически поднося к зубу прибор, вспыхивавший синим светом.
– Кстати о национальной идее! – воскликнул он, снимая с пациента слюнявчик. – Казаки ее давным-давно придумали. Знаете какая? А вот: чтобы нашему роду не было переводу! И все. Больше ничего не надо. Остальное – рюшки для хрюшки… Зубы сомкнули! Не мешает?
– Чуть-чуть.
Доктор положил на отремонтированный зуб бумажный квадратик вроде копирки и велел пожевать, потом заглянул в писательский рот, сказал «ага!», завел «турбинку» и сточил лишнее.
– Теперь не беспокоит?
– Кажется, нет…
– Точно?
– Вроде бы точно. – Кокотов старался все еще бесчувственным языком нащупать пломбу. – Спасибо! Сколько я должен?
– Казаки с писателей денег не берут.
– Нет, серьезно…
– Не волнуйтесь, Дмитрий Антонович все расходы взял на себя.
– Удачи над Балатоном, – выбираясь из кресла, пожелал писодей, не удержавшись от неприметной иронии.
Владимир Борисович сразу уловил микронасмешку и посерьезнел:
– А вот это вы напрасно! Казаки себя еще покажут. Попомните мое слово!
Выйдя от врача, Андрей Львович остановился и начал мнительно двигать челюстью, соображая, не мешает ли пломба и не воротиться ли назад, чтобы убрать лишний цемент. Из-за этого он не сразу заметил Кешу – нырнувшего в предосудительный «кабинет невропатолога». Заинтригованный автор «Сердца порока» на цыпочках подкрался к двери и, прислушавшись, различил звуки ритмичной взаимности. Изнемогая от любопытства, он присел на корточки и прильнул к замочной скважине, однако вместо панорамы страсти увидел только волосатые мужские ягодицы, оплетенные женскими ногами – странно знакомыми…