Собрание сочинений. Том I. Поэтические сборники — страница 23 из 56

И пред ним, зелёный снизу, Голубой и синий сверху, Мир встаёт огромной птицей…

Э. Багрицкий

Высота

I

Мне было недоступно даже звёздной,

Глубокой ночью чувство высоты.

И оттого, наверно, слишком поздно

Я понял то, что рассказала ты.

Ну что я знал о высоте, о птицах?

В моём слепом окне у чердака

Маячил, цвета серенького ситца,

Кусочек неба меньше пятака.

И то не долго…

Он казался низким,

Гораздо ниже, чем церквей кресты.

Ну как я мог понять волненье риска

И злую радость чувства высоты?

Внизу был двор.

Там пили водку, ссорясь,

Распродавали вещи с молотка…

Внизу был двор, похожий на колодезь,

И жизнь была, как этот двор, узка.

Лишь на минуту день врывался в окна,

Дрожал и бился где-то возле штор,

И падал вниз, как язь на дно затона,

Тяжёлой тьмою наливался двор.

Я отворял своё окно на ветер,

И думал, думал, с каждым днём лютей:

Какой тупоголовый архитектор

Такие клетки строил для людей?!

II

Вот тебе со мной бывает скучно,

Посидишь немного и уйдёшь.

И опять в окне всё та же туча,

Клочья дыма, вороватый дождь.

День померкнет.

Небо станет выше.

Темнота покроет плотно двор.

И тогда я далеко увижу

То, о чем мечталось с давних пор.

Ты меня послушай:

Очень скоро,

Может, этой раннею весной,

Я построю на бумаге город —

Солнечный, просторный, молодой.

Вот чертёж. Смотри.

На этом месте,

Голубее ладожской воды,

В облака уйдут дома предместий,

Как мечта, прозрачны и горды…

Будет ветер звонок, словно песня,

Будет воздух горек по весне,

Будет…

Что,

Тебе не интересно?

Ты смеёшься. Ты не веришь мне!..

III

Ты пришла вчера нежданно новой,

Я такой тебя ещё не знал.

Пахло мёдом и смолой сосновой;

Незаметно вечер нарастал —

Дымчатый, весенний и хороший.

И высо́ко, в золотой туман

На моих глазах с весёлой ношей

К небу уходил аэроплан.

Он казался в розоватом свете

Легче и слабее стрекозы.

А внизу ещё смеялись дети,

Холодком тянуло от низин;

В липовом саду грачи кричали,

Вспыхивали звёзды по одной.

И кончался вечер. И качались

Сумерки сквозные надо мной.

Я не знал, что это ты слетела

Птицей-чайкой на морской песок.

Над тобой метался снежно-белый

о́блака весеннего кусок.

Может быть, ему ещё хотелось

Вырваться из рук и улететь?..

Никогда ещё нам так не пелось,

Никогда так не хотелось петь, —

Будто в это тающее небо

Нас несли тугие крылья птиц…

Был ли он когда иль вовсе не был —

Мир без очертаний и границ,

Радостный, безудержно широкий,

Ласковый, весенний, молодой?..

Шли над взморьем – прямо, без дороги,

Пели и смеялись над водой.

Падали бесшумные, кривые

Звёзды. Голубела темнота…

В этот вечер для меня впервые

Ощутимой стала высота.

IV

Радостной мечты моей страна,

Это ты приснишься мне зарёю.

Я тебя приближу. Я закрою

Злые близорукие глаза

И увижу тонкие леса

И тебя – весенней и сквозною,

Уходящей в небо голубое,

Радостной мечты моей страна.

Где лежишь ты? Как тебя зовут?

Я вчера искал к тебе дороги;

Шёл уверенный, спокойный, строгий.

Но вдали твой образ потонул.

Я из сна запомнил только гул.

Пену рек, гранитные пороги,

Дальних гор лесистые отроги,

Но не вспомнил, как тебя зовут.

В это утро ты придёшь опять,

Чтобы посмеяться надо мною.

Я тебя добуду. Я открою

Тайну, что черты твои хранят.

Ты уйти не можешь, ты моя,

Ты моя! Ты выдумана мною!

Нет тебя – но я тебя построю.

Уходи. Но ты придёшь опять!

Ты уйдёшь, как птица, в высоту.

Я построю зданья, легче кружев,

И вверху, в сиянье звёздной стужи,

Будут дети жить, цвести цветы.

Люди, что не знали высоты,

Выраставшие в болотных лужах,

Будут там, где только птицы кру́жат,

Полюбив, как птицы, высоту.

Наши дети так не будут жить;

Предки их работали и жили

В темноте, в подвалах, как в могиле,

В душных, узких каменных дворах;

Падали в чахоточных углах

Умирать среди вонючей гнили,

Смерть свою, как счастье, торопили…

Наши дети так не будут жить.

Мы дадим им крылья и простор,

И тепло, и горный ветер резкий,

Мы откроем им моря и реки,

Выси гор и тайну тёмных руд.

Мы дадим им песни, радость, труд —

Всё, что завоёвано навеки,

Всё, что стало счастьем человека, —

Гордость, волю, крылья и простор.

Золотой мечты моей страна,

С каждым днём ты мне всё ближе, ближе,

И всё непостижимей для меня…

Но я проснусь и наяву увижу,

Что сон мой был скромнее правды дня,

Что миллионов творческая сила,

Постигшая законы высоты,

Давно нашла и в жизни воплотила

Всё, чем меня баюкали мечты.

1936

Город

Пусть форточка моя узка, а ветер

Не залетит – пройдётся стороной,

И всё равно я вижу на рассвете

Далёкий город, выстроенный мной,

В цветах голубоватой акварели…

Иль то весна была на самом деле?

В глазах дремучей зеленью рябя,

Шумел Амур и кедрачи шумели.

Нас было трое молодых ребят,

Небритых сорок дней.

И перед нами

Лежали пади, словно в полусне.

Я вижу их с закрытыми глазами

Сейчас смелей и, чем тогда, ясней.

Я понял дух охотничьей удачи,

Когда, всадив по обух топоры,

Над краем зверьей, сумрачной норы,

На старых кедрах, розовых, как медь,

Мы сделали зарубки, обозначив,

Где людям жить и городу греметь.

Иль то весна была на самом деле,

Или мечта была сама весной?

Но мы в те дни, как от любви, хмелели

И видели его во сне и пели

О том, как в сопках,

Словно в колыбели,

Спит новый город – розовый, лесной.

Иль то весна была на самом деле,

В глухой тайге, в начале сентября,

Когда пришли рабочие артели,

И вниз упали голубые ели,

В местах распила золотом горя;

Когда земля из нашей первой штольни

Легла в отвалах, как гагарий пух,

Когда порода в грохотах продольных

Пошла, покорна нашему труду,

И золото открылось на виду,

Удача, что ли, или ветер дольний

Перехватил нам горло на лету?

Не в золоте была для нас удача.

Она лежала, трудная, кругом —

В сосновых стружках,

В топорах и тачках,

И в городе и – в самом дорогом —

Гортанном пенье девушек-гилячек

Кочевний, ныне выстроивших дом.

…Валились сосны, под пилой звеня,

Несло смолой и варом разогретым:

Работали ночами, без огня,

И сполохи дрожали зыбким светом

В крутых хребтах Сихотэ-Алиня…

А как теперь мне рассказать об этом?

1936

Зависть

Идти-брести просторами,

Зелёный шёлк толочь

По тем путям, которыми

Проходит эта ночь.

Она колышет тишь реки

И запах первых трав,

Мосты, паромы, шитики

Далёких переправ,

Дым камчадальского костра

И стон хохлатых сов,

Тяжелый первородный страх

Непройденных лесов,

Где так же, как сто лет назад,

Входя в бойцовский круг,

Ревёт изюбр, скосив глаза,

Зовёт своих подруг.

И слышит он через гольцы

Ответ: в других краях

Трубят степные жеребцы

В калмыцких табунах.

Страна, страна! Не мне права

Воспеть тебя даны;

Я слишком беден на слова,

А те, что есть, бледны.

И мне в углу не день, не час

Сто лет пером скрипеть,

Не перечесть твоих богатств,

Границ не осмотреть.

Мне б стать высокой тучею,

Чтобы твою красу

Весеннюю, цветущую

Увидеть сразу всю;

Мне б в хлебном поле вырастать,

Мне б полыхать огнём,

Водить в тумане поезда

В безбрежии твоём;

В Магнитогорске лить чугун,

Лететь сквозь ночь к звезде…

И горько мне, что не могу

Я сразу быть везде!

27 марта 1935

Слово об Иоване Зрини

<Посвящаю Сергею и Ксении Васильевым>

I

На полевой глухой тропе,

В густой крушине по яругам,

Где голубой кочует дым

По травам —

В серебре – седым,

Где затихает в буйстве луга

Лазоревки простой напев,

Он встанет,

Давний образ друга,

И, с болью сладить не успев,

Всем прошлым,

Зазвучавшим глухо,

Я захлебнусь, оторопев.

Вот здесь его бродило стадо,

Звенел в купавах водопой…

И грусть…

Для грусти много ль надо?

Опять заговорит со мной,

Как шелест тополя большого,

Как отблеск звёзд, упавший в Тим,

Как голос дудки камышовой,

На диво вырезанной им.

Её певучая душа,

Пустынный звон озёрной дрожи

Ничем, ничем не потревожив,

Грустила здесь,

Едва дыша…

И были песни все похожи

На жаркий шорох камыша.

Он и теперь —

Высок и прям —

Шумит, шумит в наносах ила…

И кажется:

Ещё вчера

Степная девушка ходила

На этот луг по вечерам.

А с ней коммуна присылала

На нашу долю хлеба, сала

Да самосада пастуху.

Махотку ледяной сметаны

От солнца прятали в кугу.

А в сумерки за тихим станом,

Где по весне цветут тюльпаны,

Да коростель скрипит в лугу,

Играла дудка Иована,

И цвёл костёр на берегу.

Потом мы ужинали вместе:

Пастух, подпасок и она —

Простая девушка… невеста…

…Плыла над лугом тишина,

И лишь за отмелью, внизу,

Курлыкала вода в быстринах.

И позабыв смахнуть слезу,

Недвижно слушала Марина,

Что говорил ей Иован…

Над берегом вставал туман,

Рассветный час опережая.

II

Но почему же эта жизнь чужая

Мне показалась собственной родней?

Не оттого ль,

Что на лугах Дуная

Дни жизни были наших не светлей,

Что на пути,

Вот так же, как Марине,

Неумолима и страшна,

Как мне,

Ему, мадьяру, Иовану Зрини,

В бездомном детстве встретилась она,

Чужого хлеба горькая отрава,

Что логовом ему служили травы,

А вместо крыши —

Ветер суховей,

Что от ворот Венгерских

До Моравы

Он сторожил в полях чужих коней,

Берёг гурты купцам из Братиславы

Ценой своих,

Скупых на радость, дней,

Что так,

В ещё непонятой обиде,

Всю Австрию прошёл

И не увидел

В голодном горе

Родины своей.

Да родина ли это? —

Может статься,

Наймиту,

Обречённому беде,

Чужбина будет родиной казаться

Затем, что нету родины нигде.

Он навсегда запомнил запах пала:

Траву корёжил засухи огонь.

Не довязав хозяйской ржи загон,

Седая мать в жнивьё лицом упала

Под страшным солнцем…

Что же, Иован,

Подёнщина крута…

И хлеба мало.

А мать и так всегда недоедала,

Десятком слив

Полмесяца жива…

Вот и сейчас,

Скользя неторопливо,

На землю

Из тряпичного узла

Упали две нетронутые сливы:

Ему, наверно, сыну, берегла.

Гляди: она лежит,

Черна от пыли,

И в правом незакрывшемся глазу

Морщинистые веки затаили

Непролитую,

Мутную слезу,

Которую от всех уберегла.

Подёнщиной выматывая жилы,

Жила, как тень,

Без хлеба, без угла,

И если искупленьем смерть была,

То даже смерть

Ей глаз не осушила.

…Так начиналась жизнь.

Так дни летели

Дождём и пылью вольных непогод.

Ho – плач трубы!

Но – потные шинели!

Под гром оркестров начатый поход!

Шёл девятьсот четырнадцатый год.

III

Казаки катились с Карпат лавиной:

Война их дороги назад вела.

Горела голодная Буковина,

Пустая,

Разрушенная дотла,

Горела Галиция.

И на это —

На пики,

На отсвет клинков и лей,

На прорвы окопов

Глядело лето

Дымящейся грустью нагих полей.

А Иован,

По селеньям редким

Мечась,

Беспощадный и злой, как волк,

С одним полувзводом конной разведки

Был русским страшнее,

Чем целый полк.

Он лез на рожон

В огневое ненастье

И, пленных тут же пуская в расход,

Думал хоть этим

Добыть себе счастье —

Мазанку-хату да свой огород.

Но вместо отличия

Иовану

Война подарила на третий год

Больничную койку

Да рваную рану,

А сыну колбасника дали взвод.

Впервые подумал пастух с Моравы:

Кому он служил

И кого убивал;

Кого к орденам,

На вершину славы

Выносит девятый кровавый вал?

Но, верно, этого было мало.

Снова сказал он тогда себе: «Ладно, где наша не пропадала,

Найду своё счастье назло судьбе,

Найду!..»

И всё началось сначала,

Солдатский жизни цена – пятак.

И смерть

Не однажды его встречала

На чёрных дорогах сплошных атак.

Была галицийская ночь слепая,

Когда разговор орудийный смолк:

Русские, медленно ступая,

Отбросили вспять Иованов полк.

Окопы.

Озеро.

Рядом – вилла.

«Вот отдохнуть бы», – подумал всяк.

«Имение князя Радзивилла», —

Сказал Иовану какой-то шпак.

«Ну, Радзивилла, так Радзивилла, —

Шестые сутки без сна в бою…»

И лава солдатская

Повалила

В зеркальный,

В диванный

И голубой уют.

Солдаты курили.

А возле Зрини,

Сотни мелодий в себе замкнув,

Подобно мерцающей

Чёрной льдине,

Хмурый рояль подплывал к окну.

И, может,

Припомнив пастушью дудку,

Лето,

                Звёзды,

                                Дунайскую ночь,

Он клавиши тронул,

Заснувшие чутко,

И стон сорвался с клавишей прочь.

От блеска свечей,

От зеркального лака,

От дикой усталости, может быть,

Ему по-ребячьи хотелось заплакать,

Хоть раз,

Хоть кого-нибудь полюбить…

Иль песню припомнить родную до боли,

Чтоб грустью и радостью над тишиной

Звенела она,

Как ночами на воле

Звенят тростники

Над бессонной волной.

Но вместо песенной,

Светлой печали

Под чёрной, тяжёлой его рукой

Клавиши хрипло вразброд кричали

В ветер, в ночь, в темноту пустую,

Злобно и холодно негодуя

На всё, что нарушило их покой.

И в этот смех костяных обрубков

Сабля вклинила

Свой

                Свист

                                Кривой —

Зрини крестил их

                Казачьей рубкой,

Молнии выкресав над головой.

Рука опускалась

                C потягом,

                                прямая…

Хриплое «Га» выдыхая к концу,

Рубил он, не видя, не понимая,

И слёзы текли по его лицу.

Но клавиши жили,

Блестели педали,

Рояль содрогался до медных лап.

(Солдаты ночлег между тем покидали:

в виллу въезжал генеральный штаб…)

А он всё рубил,

Озверевший,

                Тощий;

Да так и рухнул лицом вперёд,

Когда ординарец,

Брезгливо морщась,

Всадил две пули ему в живот.

IV

Но, видно, судьба ему сотню жизней

Дала одному

И велела жить;

Но, верно, другой, боевой отчизне

Она приказала ему служить.

И он,

С червонной звездой на папахе,

Вынырнул, бешеный,

Под Орлом.

Себя не щадя

И не зная страха,

Чёрной бурей летел напролом

Сквозь дым…

И над взмыленными конями,

Не угасая

В чаду боевом,

Взмывало трёх революций знамя

Неопалимым своим крылом.

Как дьявол, мечась в огневой крутоверти,

Лишь ветер

                Да пули

                Да звон удил, —

В дым разносил батальоны смерти,

И вместо «Ура» выдыхал: «Радзивилл!»

– Га, Радзивилл! —

И шашка шипела,

Навкось разваливая врага,

А Зрини, упруго сгибая тело,

Вздымал её наотмашь

И оголтело

Хрипел: «Радзивилл!

                Собака. Га!»

Откуда бралась она, эта сила? —

Бойцы по неделе не знали сна.

Под вечер Ока эскадрон поила,

А утром встречала река Сосна.

Но, видно, сквозь смерть проходить к победе —

Так голосует войны закон…

Под Ливнами вырезан был на рассвете

Этот отчаянный эскадрон.

* * *

Во сне ли всё?

Но, словно на ладони,

Я вижу поле голое кругом,

Сосна сверкает синевой

И тонет

Просторный блеск на берегу другом.

Лишь, как позёмка,

Где-то на затоне

Сухой камыш шипит под ветерком,

Да бесприютный куличок простонет,

Навстречу небу

Выходя рывком,

И снова всё молчит.

И ни о ком

Не помнит степь.

Но ты сегодня вспомни,

Стремились как Фабрициуса кони

С Ельца на Ливны длинным большаком.

Всё мимо – деревеньки, палисады.

Садов остатки, чёрные, в золе…

И впереди летел латыш усатый,

И конь пластался брюхом по земле.

На выручку,

А может – на поминки

По эскадрону.

Но вперёд! Вперёд!

Кружилось небо, цвета слабой синьки,

И ветер туго набивался в рот.

– Вперёд!

Вперёд! —

Но, на дыбы взлетая,

Осели кони:

Логом по траве

Шёл человек навстречу им, шатаясь,

С багровою чалмой на голове;

И, шагу не дойдя,

Упал в полыни…

Удерживая жеребца едва,

Фабрициус, нагнувшись, крикнул: «Зрини!»

И Зрини только прошептал: «Това»…

V

Восемнадцатый год

Хутора и станицы

Кутал гарью,

На порох и пламя богат.

Полыхали пожары,

Как крылья жар-птицы,

И над ними гудел

Отдалённый набат.

Спрятать голову,

Лечь,

Заползти под веретье,

Стиснуть зубы,

И, рот разодрав жеребцу,

Уходить от беды…

Так бежал Шереметьев

Нелюдимою,

Волчьей дорогой к Ельцу.

А с другой стороны

По угрюмому парку,

За сугробом

Сугроб приминая с трудом,

Цепь безмолвных теней

Подкатилась к фольварку,

И стянулась,

И с грохотом ринулась в дом.

И уже волокли из хранилищ махотки

Со сметаной и маслом,

От яств опьянев,

Рыбаки,

Никогда не имевшие лодки,

Безлошадные жители

Голой Слободки:

Их шатал,

Не найдя себе выхода,

Гнев.

Их шатали столетия злой,

Оголтелой,

Нищей жизни…

И, цену не зная вещам,

Били севрский фарфор,

Брали то, что блестело:

Двухрублёвый стеклярус

И шёлковый хлам.

На дворе ж,

Колыхаясь,

Щетинили вилы:

С сыновьями,

С громадой дядьёв и зятьёв

Перехватовы,

Дубовы,

Юзька Бугров,

Жмоты, тысячники,

Шибаи-воротилы,

Шереметьевских

Кровных делили коров.

Этим издавна дело такое знакомо:

На гурты разбивали коров не спеша,

Сообразно цене…

Но отряды ревкома

Появилися в самый разгар дележа.

И рябой паренёк

На ходу,

С тарантаса

Крутанул пулемётом: «А ну, расходись!

Да без шума!»

И максим, дрожа,

Раз за разом

Ленту веером выпихнул в тёмную высь.

Ночь ответила эхом,

Сама – только эхо

Беспокойных, осадных ночей Октября.

…………………………..

Так пропал Шереметьев

За вёрстами снега.

Так в фольварке

Возникла коммуна «Заря».

И пока выкликали по списку комбеда

Слобожан,

Далеко, стороной от дворов,

Шли к своим отрубам

По обратному следу

Перехватовы,

Дубовы,

Юзька Бугров.

Дубов-дед, не стерпев,

Хлопнул шапкою оземь,

Зло завыл: «Голоштанникам… триста коров,

A!» – И долго стоял на морозе,

В лютой ярости к новому.

Тёмен,

Суров…

VI

У Фабрициуса дрогнул

Судорожно сжатый рот…

Из рядов, пробив дорогу,

Хлопец выступил вперёд

И сказал перед отрядом

Угловатым говорком:

«Тут у нас коммуна рядом —

Вот за энтим ветряком.

Вот уже другое лето

Много наших хуторян

В ней живёт… Коммуна эта

Называется “Заря”…

Там спокойно… Всё же – бабы…

И, к примеру, сало есть…

Так что раненого нам бы

До коммуны той завезть…»

* * *

Мимо старого кургана,

Мимо вышки ветряка

Вёз Фабрициус Иована,

Как ребёнка, на руках.

И, взлетев на повороте,

Тихий перезвон подков

Замирал в траве осоте,

В душном тлене васильков.

Сотне степью голубою

Путь-дорога без конца.

По дороге меж собою

Говорили два бойца.

И один сказал: «Не знаю

Пятый год покою я,

Всё войною кружит злая,

Шалая судьба моя.

На моей кончине, видно,

Попирует вороньё…

Ну, да нам и не обидно:

Помираем за своё.

За своё и тупим ныне

Наших шашек острея,

Чтоб цвели – просторной сини —

Вольной родины края…

Родины…

А как же Зрини?..

Говорили – австрияк…»

И замолкал боец.

Порубан

И наполовину сед,

Боль свою глуша,

Сквозь зубы

Отвечал ему сосед:

«От Хопра до Приазовья

В дымном логове войны

Рудою казачьей кровью

Ковыли напоены.

Не сдавались мы на милость,

Не кручинились в бою,

Мы за эту землю бились,

Как за молодость свою…

Но до смертного предела

Сохраню на дне души,

Как дрались за наше дело

Возле Ворсклы латыши.

Шли стеной. Четыре роты.

Молодые – на подбор.

И Шкуро из пулемётов

Резал их почти в упор;

До врага дошло полроты.

Но была окрест слышна

Страшной штыковой работы

Каменная тишина.

Только в полк из той атаки

Не вернулся ни один…»

Пламенели в травах маки,

Словно раны на груди.

И вела тропина волчья

В хутор, пахнущий жильём.

Два бойца скакали молча,

Каждый думал о своём.

VII

Желтели травы по яругам

В прозрачных нитях паутин.

Сжигая сёла по пути,

Война гремела по округам:

За хуторком на повороте

Давным-давно в траве осоте

Фабрициуса след простыл.

Он где-то за Ельцом с бригадой

Крушил у Мамонтова тыл…

А Иован глядел с досадой,

Как поднималися с полей

Станицы ранних журавлей,

Спеша куда-то к горизонту…

Не доходили вести с фронта,

Хотя Фабрициус тогда,

Обняв его с седла рукою,

Сказал: «Ну, рана – не беда.

Насчёт работы ж будь спокоен:

О явке будешь извещён

В средине августа ещё».

Но вот и август на исходе.

Прощальный журавлиный рог —

Со звуком горна дико сходен —

Зовёт в сквозной простор дорог…

Был каждый день ушедший дорог,

Хоть Зрини жил совсем не зря:

Три сотни лучших холмогорок

Ему доверила «Заря».

Но я, подпасок, сидя рядом

У огонька,

Не раз слыхал,

Как бредил Иован отрядом…

VIII

Уже сентябрь в речной провал

Гудел и резал ветром жгуче.

А табунок высоких тучек

Всё так же ночью белогрив.

И где-то под землёй глубоко,

Ночное небо повторив,

Уставилось в тупой обрыв

Колодца пристальное око.

На гладких плитах водостока

Неслышен шаг босой ноги,

Но тишина строга,

И резко

О камень скрипнули железкой

Подкованные сапоги.

И у бepёзoвoго сруба

Две тени слились.

И вода

Отобразила их тогда.

Был птичий сон нарушен грубо:

Чирикнул сонно воробей

В стене колодца, меж камней,

Зашелестев в гнезде удобном

Сухим берёзовым листом.

Над ним

В затишье хуторском

Гитара говорила дробно,

И кто-то песню пел баском:

                «Ночная песня соловья,

                Девичий русый локон,

                Весна моя, любовь моя

                Далёко, гей, далёко!

                Мы год в боях, мы два в боях:

                На отдых нету срока.

                Весна моя, любовь моя

                Далёко, гей, далёко!

                Войной сожженные края —

                Их не окинет око.

                Дуная тихая струя

                Далёко, гей, далёко!

                Но ведь и там, где дом родной,

                От нас, забытых роком,

                Летело счастье стороной

                Далёко, гей, далёко!

                И только снится нам страна

                Без тюрем, без оброка…

                Но до сих пор от нас она

                Далёко, гей, далёко!

                Над нами режет тишину

                Шрапнели страшный клёкот,

                Но мы идём в свою страну

                Далёко, гей, далёко!

                Пятиконечная звезда

                Маячит нам с востока,

                И мы идём, идём туда

                Далёко, гей, далёко!

                Пусть год в бою, пусть два в бою,

                Не мы побиты будем.

                Отчизну светлую свою

                Добудем, гей, добудем!»

И песне в лад у водостока

Струна, оборванная, тонко

Теряла звуки на лету.

Далече в слободе петух

Проголосил охрипло, сонно…

Плыл в небе лебединый пух,

Прозрачней и нежней виссона.

Спал хутор, дымкой перевит.

Но, снова сон нарушив птичий,

Возник у сруба альт девичий,

Дрожа от сдержанных обид:

«… Уходишь? Говоришь – к борьбе

Проснулась Венгрия… Ну что же…

Наверное, она дороже

Советской родины тебе…

Вот только… в песне лгать не надо…»

Спускался месяц за леваду,

И ветра синий холодок,

Сгоняя листья в водосток,

Донёс печальный запах сада.

И где-то далеко в полях

Звенел над чёрным гоном лога —

Литым, певучим горлом рога —

Прощальный журавлиный шлях.

И в пасть берёзового сруба

Слезою канул жёлудь с дуба.

Неслышно дрогнула вода,

И по дну плывшая звезда

В зелёных брызгах раскололась…

И сразу, следом низкий голос

Как бы в раздумье произнёс:

«Нет, песню ту в душе носил я…

И я не лгал: твоя Россия

Мне тоже дорога до слёз.

Гляди:

(В лучах скупого света

Блеснула тусклая монета)

Здесь двадцать хеллеров…

И это —

За сутки горького труда.

Я у себя иной монеты

B руках не видел никогда.

Мне снилось заработать крону

Хоть раз… А наяву была

Монета с пухлою короной

Поверх двуглавого орла.

Я ненавидел эту птицу;

И в плен попал, и здесь не скрыться…

Но взмыл Октябрь девятым валом

Над опрокинутым орлом,

И сердце мне тогда сказало:

Здесь родина моя и дом.

Теперь тоска моя простая,

Пойми: под небом кружит стая,

А я с подшибленным крылом.

А ты… чудна́я ты, Марина…»

И снова тихо.

На восток

Плыла прозрачных туч ряднина,

Гнал ветер листья в водосток…

На водосточных гладких плитах —

Неслышен шаг босой ноги…

Сапог тяжёлые шаги.

И спела дудка на пригорке,

Упёршемся в кривой большак,

В последний раз, напевом горьким.

Глухим, как осень в камышах.

IX

Тропинка поднималась выше,

И, вылезая на бугор,

Под ветром Иован услышал

Копыт далёкий перебор.

Он стлался над дорогой лётом,

И вот уж на гумне «Зари»,

Как порох, вспыхнули омёты,

Ночное поле озарив;

И сразу ветер конским потом

Повеял:

Бешеным намётом

Летела лава, поле взрыв,

И в хуторе взметнулся взрыв,

И в ночь хлестнули пулемёты

Сквозь искр багровые рои…

И Зрини понял: не свои…

Сбегая к стаду через ров,

Увидел:

С отрубных дворов

Толпа людей бежала к стойлу.

И сел. Спешить уже не стоило:

Соседей вёл старик Бугров

До шереметьевских коров.

«Дождался, чёртов ворон, крови…

Ну, погоди ты!»

Иован

Согнал в лощину гурт коровий.

……………………………………..

……………………………………..

Сухой полынью пах курган…

С его хребта навстречу гулу,

В чащобу вздыбленных дубин

Глядел зрачком тупого дула

Кавалерийский карабин.

Он медленно скользил по краю

Толпы,

Как будто выбирая

Знакомое средь многих лиц,

И замер вдруг,

Наверняка

Нащупав сердце вожака.

Блеснула молния прямая —

Удар!

И, упадая ниц,

Бугров крестом раскинул руки.

И эхо повторило звуки

По берегам, пугая птиц.

И было видно Иовану,

Как стихли все, оторопев

На миг…

И сразу тёмный гнев

Тяжёлым рёвом загремел,

Катясь к высокому кургану

Прибоем человечьих тел.

И снова ствол незрячим глазом

Повёл

И снова – раз за разом —

Споткнулись четверо во рву…

Четыре гильзы на траву

Упали возле локтя Зрини;

Затвор нащупала рука,

Но сухо щёлкнул спуск курка:

Патронов нету в магазине.

Сверкнули рядом зубья вил,

И снова, как тогда, средь боя,

Он хрипло крикнул: «Га, Радзивилл!» —

И закрутил над головою

Свой карабин, как буздыган.

Но из-под ног ушёл курган…

В последний раз мелькнуло небо

С звездой в безоблачной глуби…

И кто-то закричал: «Руби!»

Взлетел топор – и, глядя слепо

Вперёд,

Скатилась голова

С кургана в стойбище коровье…

И следом пенистою кровью

Дымилась жёсткая трава.

X

Семнадцать лет.

Я не заметил,

Когда прошли они…

А тут

Всё так же дымны на рассвете

Короны старых гулких ветел,

И так же лютики цветут.

И лишь ещё необозримей

Над гладью тиховейных вод

Поля хлебов, где умер Зрини,

Колхоза имени его.

Рожь зацвела.

И, как в тумане,

Пыльцой летучей перевит,

Стоит на вековом кургане

Высокий камень монолит.

В его безмолвии суровом

Застыла гордая печаль,

И постамент его едва ль

Не весь зарос болиголовом,

Пыреем, чабрецом лиловым

И росным цветом диких мальв.

Сюда когда-то приходил

Маляр и с помощью бакана

Четыре буквы начертил

На гранях камня-великана.

С тех пор сквозь тихую траву

Глядит в степную синеву

Одно,

Как сердце Иована,

Неукротимое: ЖИВУ!

1937

Уверенность

Всё, что смог доныне уберечь я,

Проходя по наливным садам,

Навсегда лишённым красноречья,

Самым дорогим не передам;

Самым близким – рослым и упорным,

Меж которых поднимался сам,

Вкруг растущим – кровным и некровным,

Неизменным братьям и друзьям.

Я не передам им это право —

Поднимать полотнища зари,

Ясно понимать леса и травы,

Запросто с ветрами говорить.

Если б я родился с ясным словом,

Я бы рассказал им, я бы спел,

Как в лесу над омутом лиловым

В наши вёсны соловей гремел,

Что он говорил нам, бестолковым,

Жадным до любви и молодым…

Вереск цвёл над омутом лиловым,

И туман стоял сухой, как дым.

Думал – песню лучшую, любую,

Только рот открою – запою.

Мне тогда казалось, что стою я

Ближе всех по крови к соловью.

Мне тогда казалось, что, не кончив

Песню золотую до конца,

Я другую заиграю – звонче

И сильней пернатого певца.

Но она ушла, повадка птичья…

Или вовсе не было её?

О, каким тупым косноязычьем

Горло перетянуто моё.

Запоёшь – забьётся в смертном круге,

Как слепая лошадь в чигире,

Песня, моя горькая подруга, —

Ни сверкать ей нечем, ни гореть.

И за всё, что в сумраке долинном

Грезилось когда-то сгоряча,

Смог я только горлом петушиным

Чьё-то утро раннее встречать.

Но и это поднимало радость.

Но и это утверждало, что

Где-то между нами затерялась

Слава песни, ставшая мечтой.

Если же, рождённые немыми,

Поднялись над немотой своей,

Значит, между нами, молодыми,

Настоящий зреет соловей.

1935, Чернавск

Из сборника «Молодой Ленинград» (1937)