Собрание сочинений. Том I. Поэтические сборники — страница 27 из 56

Вступление

Такое детство:

Заглянули в святцы,

Остапом или Павлом нарекли,

И мальчику отныне удивляться

Неистощимой щедрости земли;

Ловить лягушек,

Бегать за возами,

Серебряную трогать лебеду,

Большими васильковыми глазами

Смотреть на птиц в черешневом саду.

И на заре,

Ещё покрытой мглою,

Заметить вдруг,

Что розовый цветок,

Ограбленный запасливой пчелою,

Глядит мохнатым рыльцем на восток;

И рядом с ним – другой.

И по черешням,

Прохладны, серебристы и нежны,

Цветы к восходу повернулись,

Вешним

Теплом и светом заворожены.

Так откровенье детских увлечений

Вплетает в память первое звено

Хитрейшей цепи умозаключений,

Которой нам располагать дано.

А всё, что возраст принесёт с собою,

И на́ день новизны не сохраня,

Уйдёт корнями,

Свяжется судьбою

С одной горбатой вербой у плетня,

С саманной,

Мелом выбеленной хатой,

С прощальным журавлиным косяком,

С куском земли

                родимой,

                                небогатой,

Избеганной когда-то босиком.

И океана штормовое пенье,

Воды́ осатаневшей толчея —

Постигнется навек в простом сравненье

С давно знакомым говором ручья,

Бегущим где-нибудь под Павлоградом…

И к вербам, осенившим берега,

Придёт и встанет – в пониманье – рядом

Не виданная отроду тайга.

И, может быть,

Затем дано нам детство,

Чтоб вешним утром встретиться в упор

С зелёною землёй

И заглядеться

На дальнюю красу… И с этих пор

До седины

Оставить в сердце чистом

Влюбленность в мир, горящую всегда

Тем беспокойным, детским любопытством

К открытиям и радостям труда,

Которым —

На земле и в поднебесье,

Но неизменно – завтра, как вчера,

В любой из человеческих профессий

Богаты лишь большие мастера.

Основа

Над озером – гора.

И если сверху

Глядеть,

То утром, в дымке голубой,

Был городок похож на табакерку,

Украшенную пёстрою резьбой.

Белейший,

Он прошил узором хитрым

Низовых вёсен яростную мощь

И задремал над озером забытым,

Весь выложенный светлым малахитом

Густых садов и тополиных рощ.

А озеро звалося Светлояром.

И по ночам,

Ломаясь на плотах,

Соборные кресты светло и яро

Пылали в лунных тихих омута́х;

И щурилось на свет сомовье рыло,

И где-нибудь на лодке, над водой,

Одна гитара пела-говорила,

Опоена печалью молодой,

Пока, мерцая,

Над озёрной чашей

Не повисал средь водяных полян,

Как полушалок газовый, тончайший,

Из звёздных нитей сотканный туман.

И как-то странно озеро дичало:

Скрипел песком пугливой выдры шаг,

И сом кряхтел,

И гулко выпь кричала

За дальним плёсом где-то в камышах.

Казалось – город выморочный вовсе.

Что за окном? —

Зимы лебяжий пух.

Озёрный лёд полиловел и вспух

Пред полою водою.

Лето, осень?..

Покой и сон на сотню вёрст вокруг.

Покой и сон…

Но это всё в далёком,

В начальных днях, во тьме, в небытии…

В другом краю —

Голодном и жестоком —

Бредут воспоминания мои.

И выплывает день из этой мути,

Запомнившийся песенкой блатной,

Одной слезинкой, тяжелее ртути,

Вороной отощавшею одной.

Она сидела на кресте собора,

И бывший поп соборный Каранда

Из карабина бил в неё с упора

Так, что его седая борода

Дымилась.

Но в тупой, голодной лени,

Вцепившись в крест,

В загаженную медь,

Сидел предмет поповских вожделений

И даже не пытался улететь.

Давным-давно подруг её поели —

Что может быть такой судьбы бедней?

И одичавший поп уже неделю

Без отдыху охотится за ней,

И городок —

Совсем не прежний, строгий:

Повырублены начисто сады,

Ни конского помёта на дороге,

Ни ракушки паршивой у воды, —

Зачем и чем, скажите, жить вороне?

Она зарылась носом под крыло,

И поп,

Сдирая окись на патроне,

Сухим затвором лязгал тяжело.

…А городок, действительно, не прежний;

Он стал каким-то голым и чужим,

Как будто вовсе не цвели черешни,

Скворцы не пели по садам большим.

И даже ровный берег Светлояра,

Весь облысевший,

Сделался бугрист,

И по ночам картавая гитара

Отплакала.

Печальный гитарист

Из ночи в ночь на лодке над кугою

Сидел и ждал,

Почти сходя с ума,

С тяжёлой самодельной острого́ю —

Усатого мечтателя сома.

Но, шевеля пораненной спиною

Глубоководных водорослей лес,

Сом не всплывал поговорить с луною:

Он потерял к ней всякий интерес.

И город нищ,

И улицы – кривые,

Какой-то дрянью тучи моросят,

И не ласкают лужи дождевые

Измазанных весёлых поросят.

И каждый дом —

Других не интересней.

Чубатые налётчики орут

Уже с утра

Совсем иные песни,

Чем некогда певавшиеся тут.

Бывало, вся гимназия мужская,

Не пожалев мундирного сукна,

Сидела в лопухах, в саду, внимая

Почти небесным трелям из окна,

В котором

«Баядерка!»

«Одалиска!»

«Богиня!»

«Львица!» —

(мужняя жена,

Сусанна Павловна, телеграфистка) —

Страдала до утра,

Поражена

Мучительно-сентиментальным трансом,

И безутешно пела без конца,

Рыдающим апухтинским романсом

Пленив навеки юные сердца.

Но вот уже по крайней мере год,

Как «львица» и «богиня» не поёт.

И всё с тех пор,

Как десять коммунистов,

Оружие собрав, по одному

Ушли на фронт…

(Тогда в сыром дыму

Октябрьский дождь

Вот так же был неистов.)

И многие из бывших гимназистов

Ушли за ними, канули во тьму.

Глядит Сусанна Павловна на слякоть:

Опять на службу хлюпать без калош,

Пить кипяток,

И замерзать,

И плакать

Над крохой хлеба…

Тут не запоёшь!

И только шалопаи-гимназисты,

Из тех, что окопались в городке,

Орут с утра хмельно и голосисто…

Им что? – они гуляют налегке,

Играя под невиданных матросов:

Аршинный клёш,

Шинель,

И на груди

Разогнана татуировка косо…

И перед всею брашкой впереди

Плывёт один – танцуя, задыхаясь,

Из пасти гнилозубой, окосев,

Хрипя, взлетает песенка лихая,

Её под свист подхватывают все.

                «А залетаем мы в буфет,

                А ни копейки денег нет,

                А разрешите нам одну косую!

                – Нету, – отвечает жлоб,

                А Юзька жло́бу пушку в лоб:

                – А разр-р-решите, я пр-р-роголосую…»

Они приходят с грохотом и храпом.

Опять спасаться надо за плетень…

Вот тут-то я и встретился с Остапом —

И навсегда запомнил этот день.

Из жёлтых лопухов и царских свечек,

На рожице размазывая грязь,

Взъерошенный поднялся человечек

Навстречу мне и замер, удивясь,

Лишь тонкая его, худая лапка

Всё тёрла по лицу, в грязи сама…

«Ты кто? – спросил я. – Как зовут?»

«Остапка…»

«А маты або батька е?»

«Нэма,

И хаты – тэж…»

Он помолчал.

Уныло

Октябрьский день в крапивных листьях гас.

И дождь всё шёл и шёл…

В ту осень было

Лет по двенадцать каждому из нас.

…Вот так, среди

                на обещанья лёгких,

Товарищами ставших в жизни сей,

Пройдёшь судом по памяти по всей,

Перебирая близких и далёких,

И не отыщешь истинных друзей.

У них у всех стояла за словами

С поправками на искренность —

Семья:

Своя любовь, с особыми правами,

Своя работа, выгода своя.

И только детство

Над печальной тризной

Итогов

Улыбнётся, просияв

Внезапным светом дружбы бескорыстной,

Естественной,

Как шелест первых трав.

И мне с тех пор запомнился надолго

Несмелый друг, Остап Богатырюк,

В огромных сапогах на босу ногу

И в юбочке рогожной вместо брюк.

Я был с ним связан участью одною

И скоротал неделю не одну

В Москве голодной под Китай-стеною,

На кладбище в Ростове-на-Дону.

И в городок, где некогда родился,

Затерянный среди бугров степных,

Не знаю сам,

Зачем я закатился:

Ни дома, ни знакомых, ни родных,

Один как сыч,

И может, не спроси я

Тогда Остапа, не заговори, —

Опять бы бесконечная Россия

Меня в дорогу увела с зари.

И снова в небе туч лиловых шапки,

Мосты, теплушки, фонари из мглы

И – смерть…

Но дружба голосом Остапки

В далёкий час тот молвила: «Пийшлы!»

И мы пошли тропинкою неторной

По лозняку,

От улиц в стороне,

К чужой бахче, потоптанной и чёрной,

Где жил Остапка в старом курене.

Внутри – кружок золы и запах дыма,

Постель – сухая, жёлтая листва…

А есть хотелось прямо нестерпимо.

По-пьяному кружилась голова,

И выгибало рвотою в баранку,

Тянуло к горлу судорожный ком,

Как будто вывернуться наизнанку

Хотел желудок…

Кислым табаком

Гнилых окурков,

Горечью полынной

Пузырилась зелёная слюна…

…Набить травою рот,

А лучше – глиной:

Она от слёз, наверно, солона…

И пососать слегка…

Глотать не надо.

Трясёт всего… ослаб, совсем ослаб.

Накрыло сном.

Запахло сеном, садом…

Заплакал кто-то…

«Ты чего, Остап?»

Очнулся. Сел.

Горел костёр нежарко.

В углу Остап, похожий на жука,

Зарывшись в листья, плакал.

«Что ты?»

«Жалко!»

«Кого, дурёха, жалко?»

«Ежака…»

«Что, что? Какого ежака?»

Остапка,

Вооружившись сломанною тяпкой,

Добыл,

Костёр пошевелив немного,

Из углей глины обожжённый ком,

Разбил его пинком: «Ось, бачь, якого?» —

И вытер слёзы грязным кулаком.

…Я б пожелал обжорам благодушным

Попробовать печёного ежа,

Разрезанного на листе лопушном

Огрызком самодельного ножа;

Они бы, я уверен, удивились

Непревзойдённой нежности его,

В особенности если б попостились

Хотя бы суток десять до того.

А у меня

Едва ли будет всё же

Подобный пир когда-нибудь ещё,

Чтоб есть,

Пока одервенеет кожа

Зелёных,

Зубы обтянувших щёк.

Но тут – другое.

Лёжа на попоне

Пахучего вишнёвого листа,

Я помню, что тогда совсем не понял:

О чём же плакал всё-таки Остап?

Потом само собою объяснилось

Всё то,

Что мне хотелось понимать:

Ему всегда такое счастье снилось,

Которое назвали словом МАТЬ.

В одно понятье слившиеся звуки

Вдруг проявлялись зримо перед ним:

Работой искалеченные руки,

Да клок волос седатых

Над родным

Заплаканным лицом,

Да шрам над бровью,

И обречённость, полнившая взгляд

Неугасимой, тихою любовью…

И вся она такая, как закат,

В июльском небе тающий светло:

Когда над степью ровное тепло,

Когда едва плывут дымки кизячьи,

И спят сады, и низкий месяц – ржав.

Вернуться б к ней Остапу

Из горячих

Тифозных царств, как из чужих держав,

И поскулить

                тихонько

                                по-щенячьи,

К её коленям голову прижав.

А выпало

Несбыточной удачей

Манить себя,

Чтоб раз в неделю, плача,

Обнять в развилке полевых дорог

Травой-желтухой, мятою кошачьей,

Клоповником заросший бугорок.

…Я верю басне, вычитанной где-то,

Что узник в одиночке, под замком,

Навек лишённый солнечного света,

Дружил, как с человеком,

                с пауком.

Я не гонюсь за параллелью звонкой,

Но горькой доле узника того

Остап бы мог завидовать сторонкой,

Затем что нет на свете ничего

Страшнее одиночества ребёнка.

Всегда голодный,

В сапогах дырявых,

Как в сказке —

Он искал семью вокруг

И находил в степи —

В цветах и травах —

Товарищей безмолвных и подруг.

Он уводил меня знакомить с ними;

С какою лаской он умел назвать,

Найдя в лесу, безвестной травки имя

Или в норе под листьями сырыми

Знакомую лягушку показать.

Он уверял, что «… литом, у недилю,

Ще не спивалы пивни на зори,

До мэне в гости жабы приходилы,

Спершу – чотыры жабы, потим – тры…»

И он до слёз светло любил —

                и верил

В иную правду мира своего,

Где птицы, травы, ручейки и звери

Совсем как люди жили для него.

Мы уходили к озеру.

Над лугом

Дремали вербы в красных башлыках,

И первым,

Ранним журавлиным цугом

На облачных широких большаках

Звенел октябрь.

В чернеющих бурьянах

Изнанкой листьев теплилась лоза.

Остап мечтал о заповедных странах,

Уставив в небо синие глаза,

Весь лёгкий и тоскующий, как птица.

Он тихо говорил, прикрыв ресницы,

О самом о заветном, о своём, —

Вот если бы с медведем подружиться

И жить в лесу нехоженом вдвоём,

Тогда бы можно было и Остапу

Глухой зимой сосать медвежью лапу…

Зима…

Не всем напоминает детство

Весёлый и рассыпчатый снежок, —

У пёстрой ёлки праздничное действо,

Играющих товарищей кружок…

Когда из дыр вылазят пальцы ног,

Шипит мороз железом раскалённым,

И слёзы-льдинки падают со звоном,

И вместо щёк – пузырчатый ожог —

Тогда, парчовым хвастая нарядом,

Стоит зима с неслышной смертью рядом.

Два месяца. Не долго жили вместе.

И вот – не дружба, а дорого – врозь.

Уже ветра,

Декабрьской стужи вести,

Нас пробирали зорями насквозь.

И я решил уехать.

На просёлке

Крутился первый снег,

Сухой и колкий.

Остап заплакал и пошёл назад,

Гремя по звонким колчам сапогами.

Потом —

                шлагбаум,

Сгнивший палисад

У старой будки,

                ворон над стогами,

Острог,

снежинок бесноватый рой, —

И город детства скрылся за горой.

Навстречу шла метель,

С лошажьим храпом

Она вилась в овраге, меж камней,

И в белой мгле

Я не гадал, что мне

Ещё придётся встретиться с Остапом;

Но и без встреч,

Как стало ясно позже,

Мы б всё равно расстаться не смогли.

Он жил во мне,

Звенел в крови под кожей

Живою силой утренней земли.

И я шагал.

Дорогу заносило.

Мела метель,

И в грудь стучало зло —

И всё же погасить была не в силах

Короткой дружбы

                вечное тепло.

Примечание 1

Свирепый зной из почвы выжал сок,

И прах её тысячелетья сох.

Как вечный бред в сухих твоих глазах,

Не изменяясь, светится песок.

Костёр в ночи уныл и невысок,

Пожуй-ка лучше каурмы кусок

И спать ложись – тебе пески приснятся:

Постель – песок, и на зубах – песок.

Зарёй осла простуженный басок

Обрежет сна тончайший волосок,

И снова – путь

И свист песка под ветром,

Как будто ножик точат о брусок.

Перед тобою океан песка,

Но, как струна, тропа твоя узка,

Покинь её: в глаза всё так же будет

Глядеть песок великая тоска.

Но если ты сменял на небо кров,

Чтоб разгадать пески, —

Иди, суров,

Всегда вперёд,

Как шёл хромой Вамбери,

Всё позабыв и ко всему готов.

Оставив море за своей спиной,

Пей день за днём тысячевёрстный зной,

Умри и вновь воскресни,

Ослепленный

Туркмении горячей желтизной.

Чтоб вновь идти, хрипя, и к ночи слечь,

Зарывшись в пыль проклятую до плеч,

И петь в бреду,

И в день безумья встретить

Как жизнь свою – седой Куня-Ургенч.

Вот минарет – верхушку снёс снаряд.

Разрушенных мечетей пыльный ряд,

Шакалами разрытые кладбища…

Здесь трое суток простоял отряд

Рабочих-копачей.

Они пришли

Сюда с зелёной харьковской земли,

Осатанев за сорок дней дороги

Под белым солнцем, в бешеной пыли.

Их не пугала в жизни никогда

Суровая мужицкая страда,

Но… дальний путь лежал на юго-запад,

Опять в пески!.. А здесь была вода!

И загремел отряд:

«Опять бега!..»

«Куды ж переться – к чёрту на рога…»

«Что я, ешак?»

«Ну не… довольно… хватит!»

«Идёшь-идёшь, а ужин – курага?»

«По этакой жаре погни-ка хрип…»

«К прорабу кто?»

«Архип».

«Нехай Архип».

Прораб-малярик, глохнущий от хины,

Ругался, ныл… и к вечеру охрип.

Неумолимы были копачи.

Но к полночи, минуту улучив,

Вполз паренёк в прорабову палатку:

«Ось слухай, то не йдуть бородачи,

И хай же грэць йим…

Бо з моей брыгады,

Йий богу, хлопции не такии гады…

И мы – согласны…»

В полуночный пир —

Лепёшка с чаем закрепили мир.

А утром сорок парубков чернявых

Повёл в пески вихрастый Бригадир.

Ибыло так: рыдал ишак-старик —

Он есть хотел, он воду пить привык!

А люди сами бредили водою,

Сооружая будущий арык.

Такыр гремел,

Как исполинский тир,

Пел динамит на языке мортир,

Под диким солнцем копачи сдавали,

Но с ними был весёлый Бригадир.

Невзрачный самый,

Самый молодой,

По-птичьи лёгкий, чёрный и худой —

Он песни запевал,

Делился с каждым

Куском лепёшки, бодростью, водой…

И не был из людей никто знаком

С тем, как в ночи,

                под рваным пиджаком

Зло плакал он,

                облизывая губы

Шершавым и распухшим языком.

А утром

Снова вёл бригаду в бой:

«Набег песков и времени разбой —

Ещё не смерть,

Сухой такыр проснётся

И зацветёт, как некогда Узбой», —

Так говорил прораб.

И Бригадир

Рассказывал, как зацветёт такыр,

Усталым копачам.

И всем ночами

Мерещился садов прекрасный мир.

И стало так:

Зелёные рога

Под небо вскинул тополь-туранга,

Серебряной джидой,

Густым илаком

Зарощены арыков берега.

И я ходил по этим берегам;

Я слышал птиц разноголосый гам.

Песчаная акация роняла

Тончайший шёлк цветов своих к ногам.

И над водой, где тихо цвёл урюк,

Я видел акведука полукруг,

Украшенный портретом Бригадира…

И это был Остап Богатырюк.

Примечание 2

Пришёл товарищ.

Вместе с ним когда-то,

Вполне солидны, хоть не бородаты,

Мы нараспев,

Стараясь не реветь,

Вызубривали суффиксы и даты

В весёлом общежитии «Медведь».

«Однако ж, замуж, невтерпёж,

Уж – пишется без мягких зна-а-аков», —

Один фальцетом начинал скулёж.

«Но каждый “замуж” одинаков, —

Вступала втора, – ты меня поймё-о-ошь».

И дальше исполнялись две эклоги

О жизни и страдательном залоге.

Так – до рассвета.

Спать – ложились поздно.

Глядишь, бывало, —

Снегу намело.

А дворник спит – ему в снегу тепло,

Из-под сугроба храп несётся грозно,

Да борода торчит, как помело.

А ночь тиха…

А небо звёздно-звёздно…

И пахнет хлебом тёплым и рогожей

Из булочной.

Как золотой сижок —

Во тьме плывёт фонарь.

Спешит прохожий,

Под валенком скрипит тугой снежок,

Как будто говорит: «Экз-за…

                Экз-з-замен», —

Нас

                в мир зачётов

                                снова водворя.

Тетрадь.

                Ещё тетрадь…

                                И вот – заря,

И в окна смотрит синими глазами

Морозный крепкий воздух января.

Студенчество!

Оно пчелиным роем

Гудело в коридорах с сентября,

Вкушая винегрет,

Архивы роя,

Боясь зачётов, споря и горя,

Чтоб хлынули во все концы,

Не зря

Свой старый институт благодаря,

Выпускники весеннею порою,

Как брызги льда,

Стремниной водороя

Из озера летящие в моря.

Товарища,

С благословенья Тана,

Путёвка занесла на Колыму,

За двадцать дней пути от Магадана,

И на три года вверила ему

Едва ль не сто тунгусских ребятишек,

Бревенчатую школу в два окна

Да полдесятка букварей и книжек.

И зимы полетели как одна —

Огромная —

Других полярных лише,

Косматая, буранная зима;

Я знаю это из его письма.

И вот – он сам.

Негаданная встреча!

Вино.

Воспоминанья.

Разговор.

Малиновые отсветы от печи

Ложатся на пол,

Как цветной ковёр;

И всё – как прежде:

Не окно, а льдина,

Оно морозной шерстью обросло…

Я замечаю: «Ну и холодина!»

Он говорит: «Наоборот, тепло!

Я даже нос не оттирал ни разу…

Такое ли на Колыме у нас!..»

Стой, время!

Встреча подошла к рассказу,

Зима и полночь слушают рассказ.

…Как мне сказать,

Что это так непросто —

Вступать со смертью в кровное родство,

Когда кругом,

                до звёзд,

                                в полгода ростом,

Лежит полярной ночи торжество;

Когда названья дней,

                часов

                                и чисел

Исчезли

И молчанья тихий ад

Все шумы ледяной земли превысил,

И только сердце

Гулко,

Как набат,

Колотится в груди,

И стынут вёрсты

Слепого снега.

И со всех сторон

Лиловый мрак

В свинцовый воздух ввёрстан.

И кажется, что бесконечен он…

Чем сможешь ты, учёный,

За три года

Успевший стать лингвистом неплохим,

Чем сможешь ты

Помочь в беде другим,

Когда оленям суток восемь хода

До фельдшера

(Во сне ты бредишь им)

И чёрной оспы страшная работа

Идёт огнём по стойбищам глухим?

Полмесяца…

Попробуйте, измерьте

Ползущую сквозь смерть седую ночь…

Но я привык.

Я не боялся смерти.

Я делал всё, чтобы больным помочь.

Я их кормил с ножа сухою рыбой,

Денатуратом вытирал лицо,

Чай кипятил…

Но от заразы гиблой

Всё больше становилось мертвецов,

И я сжигал их —

                чёрных,

                                в гнойных язвах,

Чтобы собаки тощие

В снегу

Не отыскали трупов…

                Э, да разве

Я эту муку описать смогу!..

Потом приехал фельдшер.

Но мытарства

Не кончились:

Он захватить успел

Лишь сыворотку.

Нужные лекарства

Нам выслал город…

Я тогда не смел

Спросить его, когда же привезут их, —

Я только знал,

Что от скрещенья рек

К нам пробиваются в сугробах лютых

С проводниками – восемь человек.

А тут пошёл снежок,

Сначала редкий,

От заигравших сполохов багрян,

Потом закрыло небо белой сеткой

И смеркло всё.

И загремел буран.

И пьяный снег

С такою силой мчало,

Что школу в крестовинах раскачало

И похилился сруб одним ребром.

На третьи сутки ветер стал потише.

Мы выбрались наружу через крышу,

Собаки заливались за бугром;

Их хриплый лай звучал всё ближе,

                ближе…

Потом мы увидали:

Человек

Вёз за собой остатки нарт оленьих.

Он полз вперёд, качаясь, на коленях,

По плечи руки зарывая в снег.

Он встать хотел навстречу нам —

И снова

Упал, хрипя и кашляя…

Его

Трясло, как паралитика, всего,

И он не мог произнести ни слова…

И лишь когда на шкуры, возле печки,

Его мы положили,

Он с трудом

Расклеил губы:

«Вот… привёз… аптечки…

Там ветром… лёд взломало…

                подо льдом

Погибли все…»

И снова, как вначале,

Прошёл озноб, корёжа пальцы рук,

И он уснул.

И мы потом узнали,

Что это был Остап Богатырюк.

<Март – май 1939,

Москва – Ленинград>

«Во имя жизни» (1943)