Вступление
Такое детство:
Заглянули в святцы,
Остапом или Павлом нарекли,
И мальчику отныне удивляться
Неистощимой щедрости земли;
Ловить лягушек,
Бегать за возами,
Серебряную трогать лебеду,
Большими васильковыми глазами
Смотреть на птиц в черешневом саду.
И на заре,
Ещё покрытой мглою,
Заметить вдруг,
Что розовый цветок,
Ограбленный запасливой пчелою,
Глядит мохнатым рыльцем на восток;
И рядом с ним – другой.
И по черешням,
Прохладны, серебристы и нежны,
Цветы к восходу повернулись,
Вешним
Теплом и светом заворожены.
Так откровенье детских увлечений
Вплетает в память первое звено
Хитрейшей цепи умозаключений,
Которой нам располагать дано.
А всё, что возраст принесёт с собою,
И на́ день новизны не сохраня,
Уйдёт корнями,
Свяжется судьбою
С одной горбатой вербой у плетня,
С саманной,
Мелом выбеленной хатой,
С прощальным журавлиным косяком,
С куском земли
родимой,
небогатой,
Избеганной когда-то босиком.
И океана штормовое пенье,
Воды́ осатаневшей толчея —
Постигнется навек в простом сравненье
С давно знакомым говором ручья,
Бегущим где-нибудь под Павлоградом…
И к вербам, осенившим берега,
Придёт и встанет – в пониманье – рядом
Не виданная отроду тайга.
И, может быть,
Затем дано нам детство,
Чтоб вешним утром встретиться в упор
С зелёною землёй
И заглядеться
На дальнюю красу… И с этих пор
До седины
Оставить в сердце чистом
Влюбленность в мир, горящую всегда
Тем беспокойным, детским любопытством
К открытиям и радостям труда,
Которым —
На земле и в поднебесье,
Но неизменно – завтра, как вчера,
В любой из человеческих профессий
Богаты лишь большие мастера.
Основа
Над озером – гора.
И если сверху
Глядеть,
То утром, в дымке голубой,
Был городок похож на табакерку,
Украшенную пёстрою резьбой.
Белейший,
Он прошил узором хитрым
Низовых вёсен яростную мощь
И задремал над озером забытым,
Весь выложенный светлым малахитом
Густых садов и тополиных рощ.
А озеро звалося Светлояром.
И по ночам,
Ломаясь на плотах,
Соборные кресты светло и яро
Пылали в лунных тихих омута́х;
И щурилось на свет сомовье рыло,
И где-нибудь на лодке, над водой,
Одна гитара пела-говорила,
Опоена печалью молодой,
Пока, мерцая,
Над озёрной чашей
Не повисал средь водяных полян,
Как полушалок газовый, тончайший,
Из звёздных нитей сотканный туман.
И как-то странно озеро дичало:
Скрипел песком пугливой выдры шаг,
И сом кряхтел,
И гулко выпь кричала
За дальним плёсом где-то в камышах.
Казалось – город выморочный вовсе.
Что за окном? —
Зимы лебяжий пух.
Озёрный лёд полиловел и вспух
Пред полою водою.
Лето, осень?..
Покой и сон на сотню вёрст вокруг.
Покой и сон…
Но это всё в далёком,
В начальных днях, во тьме, в небытии…
В другом краю —
Голодном и жестоком —
Бредут воспоминания мои.
И выплывает день из этой мути,
Запомнившийся песенкой блатной,
Одной слезинкой, тяжелее ртути,
Вороной отощавшею одной.
Она сидела на кресте собора,
И бывший поп соборный Каранда
Из карабина бил в неё с упора
Так, что его седая борода
Дымилась.
Но в тупой, голодной лени,
Вцепившись в крест,
В загаженную медь,
Сидел предмет поповских вожделений
И даже не пытался улететь.
Давным-давно подруг её поели —
Что может быть такой судьбы бедней?
И одичавший поп уже неделю
Без отдыху охотится за ней,
И городок —
Совсем не прежний, строгий:
Повырублены начисто сады,
Ни конского помёта на дороге,
Ни ракушки паршивой у воды, —
Зачем и чем, скажите, жить вороне?
Она зарылась носом под крыло,
И поп,
Сдирая окись на патроне,
Сухим затвором лязгал тяжело.
…А городок, действительно, не прежний;
Он стал каким-то голым и чужим,
Как будто вовсе не цвели черешни,
Скворцы не пели по садам большим.
И даже ровный берег Светлояра,
Весь облысевший,
Сделался бугрист,
И по ночам картавая гитара
Отплакала.
Печальный гитарист
Из ночи в ночь на лодке над кугою
Сидел и ждал,
Почти сходя с ума,
С тяжёлой самодельной острого́ю —
Усатого мечтателя сома.
Но, шевеля пораненной спиною
Глубоководных водорослей лес,
Сом не всплывал поговорить с луною:
Он потерял к ней всякий интерес.
И город нищ,
И улицы – кривые,
Какой-то дрянью тучи моросят,
И не ласкают лужи дождевые
Измазанных весёлых поросят.
И каждый дом —
Других не интересней.
Чубатые налётчики орут
Уже с утра
Совсем иные песни,
Чем некогда певавшиеся тут.
Бывало, вся гимназия мужская,
Не пожалев мундирного сукна,
Сидела в лопухах, в саду, внимая
Почти небесным трелям из окна,
В котором
«Баядерка!»
«Одалиска!»
«Богиня!»
«Львица!» —
(мужняя жена,
Сусанна Павловна, телеграфистка) —
Страдала до утра,
Поражена
Мучительно-сентиментальным трансом,
И безутешно пела без конца,
Рыдающим апухтинским романсом
Пленив навеки юные сердца.
Но вот уже по крайней мере год,
Как «львица» и «богиня» не поёт.
И всё с тех пор,
Как десять коммунистов,
Оружие собрав, по одному
Ушли на фронт…
(Тогда в сыром дыму
Октябрьский дождь
Вот так же был неистов.)
И многие из бывших гимназистов
Ушли за ними, канули во тьму.
Глядит Сусанна Павловна на слякоть:
Опять на службу хлюпать без калош,
Пить кипяток,
И замерзать,
И плакать
Над крохой хлеба…
Тут не запоёшь!
И только шалопаи-гимназисты,
Из тех, что окопались в городке,
Орут с утра хмельно и голосисто…
Им что? – они гуляют налегке,
Играя под невиданных матросов:
Аршинный клёш,
Шинель,
И на груди
Разогнана татуировка косо…
И перед всею брашкой впереди
Плывёт один – танцуя, задыхаясь,
Из пасти гнилозубой, окосев,
Хрипя, взлетает песенка лихая,
Её под свист подхватывают все.
«А залетаем мы в буфет,
А ни копейки денег нет,
А разрешите нам одну косую!
– Нету, – отвечает жлоб,
А Юзька жло́бу пушку в лоб:
– А разр-р-решите, я пр-р-роголосую…»
Они приходят с грохотом и храпом.
Опять спасаться надо за плетень…
Вот тут-то я и встретился с Остапом —
И навсегда запомнил этот день.
Из жёлтых лопухов и царских свечек,
На рожице размазывая грязь,
Взъерошенный поднялся человечек
Навстречу мне и замер, удивясь,
Лишь тонкая его, худая лапка
Всё тёрла по лицу, в грязи сама…
«Ты кто? – спросил я. – Как зовут?»
«Остапка…»
«А маты або батька е?»
«Нэма,
И хаты – тэж…»
Он помолчал.
Уныло
Октябрьский день в крапивных листьях гас.
И дождь всё шёл и шёл…
В ту осень было
Лет по двенадцать каждому из нас.
…Вот так, среди
на обещанья лёгких,
Товарищами ставших в жизни сей,
Пройдёшь судом по памяти по всей,
Перебирая близких и далёких,
И не отыщешь истинных друзей.
У них у всех стояла за словами
С поправками на искренность —
Семья:
Своя любовь, с особыми правами,
Своя работа, выгода своя.
И только детство
Над печальной тризной
Итогов
Улыбнётся, просияв
Внезапным светом дружбы бескорыстной,
Естественной,
Как шелест первых трав.
И мне с тех пор запомнился надолго
Несмелый друг, Остап Богатырюк,
В огромных сапогах на босу ногу
И в юбочке рогожной вместо брюк.
Я был с ним связан участью одною
И скоротал неделю не одну
В Москве голодной под Китай-стеною,
На кладбище в Ростове-на-Дону.
И в городок, где некогда родился,
Затерянный среди бугров степных,
Не знаю сам,
Зачем я закатился:
Ни дома, ни знакомых, ни родных,
Один как сыч,
И может, не спроси я
Тогда Остапа, не заговори, —
Опять бы бесконечная Россия
Меня в дорогу увела с зари.
И снова в небе туч лиловых шапки,
Мосты, теплушки, фонари из мглы
И – смерть…
Но дружба голосом Остапки
В далёкий час тот молвила: «Пийшлы!»
И мы пошли тропинкою неторной
По лозняку,
От улиц в стороне,
К чужой бахче, потоптанной и чёрной,
Где жил Остапка в старом курене.
Внутри – кружок золы и запах дыма,
Постель – сухая, жёлтая листва…
А есть хотелось прямо нестерпимо.
По-пьяному кружилась голова,
И выгибало рвотою в баранку,
Тянуло к горлу судорожный ком,
Как будто вывернуться наизнанку
Хотел желудок…
Кислым табаком
Гнилых окурков,
Горечью полынной
Пузырилась зелёная слюна…
…Набить травою рот,
А лучше – глиной:
Она от слёз, наверно, солона…
И пососать слегка…
Глотать не надо.
Трясёт всего… ослаб, совсем ослаб.
Накрыло сном.
Запахло сеном, садом…
Заплакал кто-то…
«Ты чего, Остап?»
Очнулся. Сел.
Горел костёр нежарко.
В углу Остап, похожий на жука,
Зарывшись в листья, плакал.
«Что ты?»
«Жалко!»
«Кого, дурёха, жалко?»
«Ежака…»
«Что, что? Какого ежака?»
Остапка,
Вооружившись сломанною тяпкой,
Добыл,
Костёр пошевелив немного,
Из углей глины обожжённый ком,
Разбил его пинком: «Ось, бачь, якого?» —
И вытер слёзы грязным кулаком.
…Я б пожелал обжорам благодушным
Попробовать печёного ежа,
Разрезанного на листе лопушном
Огрызком самодельного ножа;
Они бы, я уверен, удивились
Непревзойдённой нежности его,
В особенности если б попостились
Хотя бы суток десять до того.
А у меня
Едва ли будет всё же
Подобный пир когда-нибудь ещё,
Чтоб есть,
Пока одервенеет кожа
Зелёных,
Зубы обтянувших щёк.
Но тут – другое.
Лёжа на попоне
Пахучего вишнёвого листа,
Я помню, что тогда совсем не понял:
О чём же плакал всё-таки Остап?
Потом само собою объяснилось
Всё то,
Что мне хотелось понимать:
Ему всегда такое счастье снилось,
Которое назвали словом МАТЬ.
В одно понятье слившиеся звуки
Вдруг проявлялись зримо перед ним:
Работой искалеченные руки,
Да клок волос седатых
Над родным
Заплаканным лицом,
Да шрам над бровью,
И обречённость, полнившая взгляд
Неугасимой, тихою любовью…
И вся она такая, как закат,
В июльском небе тающий светло:
Когда над степью ровное тепло,
Когда едва плывут дымки кизячьи,
И спят сады, и низкий месяц – ржав.
Вернуться б к ней Остапу
Из горячих
Тифозных царств, как из чужих держав,
И поскулить
тихонько
по-щенячьи,
К её коленям голову прижав.
А выпало
Несбыточной удачей
Манить себя,
Чтоб раз в неделю, плача,
Обнять в развилке полевых дорог
Травой-желтухой, мятою кошачьей,
Клоповником заросший бугорок.
…Я верю басне, вычитанной где-то,
Что узник в одиночке, под замком,
Навек лишённый солнечного света,
Дружил, как с человеком,
с пауком.
Я не гонюсь за параллелью звонкой,
Но горькой доле узника того
Остап бы мог завидовать сторонкой,
Затем что нет на свете ничего
Страшнее одиночества ребёнка.
Всегда голодный,
В сапогах дырявых,
Как в сказке —
Он искал семью вокруг
И находил в степи —
В цветах и травах —
Товарищей безмолвных и подруг.
Он уводил меня знакомить с ними;
С какою лаской он умел назвать,
Найдя в лесу, безвестной травки имя
Или в норе под листьями сырыми
Знакомую лягушку показать.
Он уверял, что «… литом, у недилю,
Ще не спивалы пивни на зори,
До мэне в гости жабы приходилы,
Спершу – чотыры жабы, потим – тры…»
И он до слёз светло любил —
и верил
В иную правду мира своего,
Где птицы, травы, ручейки и звери
Совсем как люди жили для него.
Мы уходили к озеру.
Над лугом
Дремали вербы в красных башлыках,
И первым,
Ранним журавлиным цугом
На облачных широких большаках
Звенел октябрь.
В чернеющих бурьянах
Изнанкой листьев теплилась лоза.
Остап мечтал о заповедных странах,
Уставив в небо синие глаза,
Весь лёгкий и тоскующий, как птица.
Он тихо говорил, прикрыв ресницы,
О самом о заветном, о своём, —
Вот если бы с медведем подружиться
И жить в лесу нехоженом вдвоём,
Тогда бы можно было и Остапу
Глухой зимой сосать медвежью лапу…
Зима…
Не всем напоминает детство
Весёлый и рассыпчатый снежок, —
У пёстрой ёлки праздничное действо,
Играющих товарищей кружок…
Когда из дыр вылазят пальцы ног,
Шипит мороз железом раскалённым,
И слёзы-льдинки падают со звоном,
И вместо щёк – пузырчатый ожог —
Тогда, парчовым хвастая нарядом,
Стоит зима с неслышной смертью рядом.
Два месяца. Не долго жили вместе.
И вот – не дружба, а дорого – врозь.
Уже ветра,
Декабрьской стужи вести,
Нас пробирали зорями насквозь.
И я решил уехать.
На просёлке
Крутился первый снег,
Сухой и колкий.
Остап заплакал и пошёл назад,
Гремя по звонким колчам сапогами.
Потом —
шлагбаум,
Сгнивший палисад
У старой будки,
ворон над стогами,
Острог,
снежинок бесноватый рой, —
И город детства скрылся за горой.
Навстречу шла метель,
С лошажьим храпом
Она вилась в овраге, меж камней,
И в белой мгле
Я не гадал, что мне
Ещё придётся встретиться с Остапом;
Но и без встреч,
Как стало ясно позже,
Мы б всё равно расстаться не смогли.
Он жил во мне,
Звенел в крови под кожей
Живою силой утренней земли.
И я шагал.
Дорогу заносило.
Мела метель,
И в грудь стучало зло —
И всё же погасить была не в силах
Короткой дружбы
вечное тепло.
Примечание 1
Свирепый зной из почвы выжал сок,
И прах её тысячелетья сох.
Как вечный бред в сухих твоих глазах,
Не изменяясь, светится песок.
Костёр в ночи уныл и невысок,
Пожуй-ка лучше каурмы кусок
И спать ложись – тебе пески приснятся:
Постель – песок, и на зубах – песок.
Зарёй осла простуженный басок
Обрежет сна тончайший волосок,
И снова – путь
И свист песка под ветром,
Как будто ножик точат о брусок.
Перед тобою океан песка,
Но, как струна, тропа твоя узка,
Покинь её: в глаза всё так же будет
Глядеть песок великая тоска.
Но если ты сменял на небо кров,
Чтоб разгадать пески, —
Иди, суров,
Всегда вперёд,
Как шёл хромой Вамбери,
Всё позабыв и ко всему готов.
Оставив море за своей спиной,
Пей день за днём тысячевёрстный зной,
Умри и вновь воскресни,
Ослепленный
Туркмении горячей желтизной.
Чтоб вновь идти, хрипя, и к ночи слечь,
Зарывшись в пыль проклятую до плеч,
И петь в бреду,
И в день безумья встретить
Как жизнь свою – седой Куня-Ургенч.
Вот минарет – верхушку снёс снаряд.
Разрушенных мечетей пыльный ряд,
Шакалами разрытые кладбища…
Здесь трое суток простоял отряд
Рабочих-копачей.
Они пришли
Сюда с зелёной харьковской земли,
Осатанев за сорок дней дороги
Под белым солнцем, в бешеной пыли.
Их не пугала в жизни никогда
Суровая мужицкая страда,
Но… дальний путь лежал на юго-запад,
Опять в пески!.. А здесь была вода!
И загремел отряд:
«Опять бега!..»
«Куды ж переться – к чёрту на рога…»
«Что я, ешак?»
«Ну не… довольно… хватит!»
«Идёшь-идёшь, а ужин – курага?»
«По этакой жаре погни-ка хрип…»
«К прорабу кто?»
«Архип».
«Нехай Архип».
Прораб-малярик, глохнущий от хины,
Ругался, ныл… и к вечеру охрип.
Неумолимы были копачи.
Но к полночи, минуту улучив,
Вполз паренёк в прорабову палатку:
«Ось слухай, то не йдуть бородачи,
И хай же грэць йим…
Бо з моей брыгады,
Йий богу, хлопции не такии гады…
И мы – согласны…»
В полуночный пир —
Лепёшка с чаем закрепили мир.
А утром сорок парубков чернявых
Повёл в пески вихрастый Бригадир.
Ибыло так: рыдал ишак-старик —
Он есть хотел, он воду пить привык!
А люди сами бредили водою,
Сооружая будущий арык.
Такыр гремел,
Как исполинский тир,
Пел динамит на языке мортир,
Под диким солнцем копачи сдавали,
Но с ними был весёлый Бригадир.
Невзрачный самый,
Самый молодой,
По-птичьи лёгкий, чёрный и худой —
Он песни запевал,
Делился с каждым
Куском лепёшки, бодростью, водой…
И не был из людей никто знаком
С тем, как в ночи,
под рваным пиджаком
Зло плакал он,
облизывая губы
Шершавым и распухшим языком.
А утром
Снова вёл бригаду в бой:
«Набег песков и времени разбой —
Ещё не смерть,
Сухой такыр проснётся
И зацветёт, как некогда Узбой», —
Так говорил прораб.
И Бригадир
Рассказывал, как зацветёт такыр,
Усталым копачам.
И всем ночами
Мерещился садов прекрасный мир.
И стало так:
Зелёные рога
Под небо вскинул тополь-туранга,
Серебряной джидой,
Густым илаком
Зарощены арыков берега.
И я ходил по этим берегам;
Я слышал птиц разноголосый гам.
Песчаная акация роняла
Тончайший шёлк цветов своих к ногам.
И над водой, где тихо цвёл урюк,
Я видел акведука полукруг,
Украшенный портретом Бригадира…
И это был Остап Богатырюк.
Примечание 2
Пришёл товарищ.
Вместе с ним когда-то,
Вполне солидны, хоть не бородаты,
Мы нараспев,
Стараясь не реветь,
Вызубривали суффиксы и даты
В весёлом общежитии «Медведь».
«Однако ж, замуж, невтерпёж,
Уж – пишется без мягких зна-а-аков», —
Один фальцетом начинал скулёж.
«Но каждый “замуж” одинаков, —
Вступала втора, – ты меня поймё-о-ошь».
И дальше исполнялись две эклоги
О жизни и страдательном залоге.
Так – до рассвета.
Спать – ложились поздно.
Глядишь, бывало, —
Снегу намело.
А дворник спит – ему в снегу тепло,
Из-под сугроба храп несётся грозно,
Да борода торчит, как помело.
А ночь тиха…
А небо звёздно-звёздно…
И пахнет хлебом тёплым и рогожей
Из булочной.
Как золотой сижок —
Во тьме плывёт фонарь.
Спешит прохожий,
Под валенком скрипит тугой снежок,
Как будто говорит: «Экз-за…
Экз-з-замен», —
Нас
в мир зачётов
снова водворя.
Тетрадь.
Ещё тетрадь…
И вот – заря,
И в окна смотрит синими глазами
Морозный крепкий воздух января.
Студенчество!
Оно пчелиным роем
Гудело в коридорах с сентября,
Вкушая винегрет,
Архивы роя,
Боясь зачётов, споря и горя,
Чтоб хлынули во все концы,
Не зря
Свой старый институт благодаря,
Выпускники весеннею порою,
Как брызги льда,
Стремниной водороя
Из озера летящие в моря.
Товарища,
С благословенья Тана,
Путёвка занесла на Колыму,
За двадцать дней пути от Магадана,
И на три года вверила ему
Едва ль не сто тунгусских ребятишек,
Бревенчатую школу в два окна
Да полдесятка букварей и книжек.
И зимы полетели как одна —
Огромная —
Других полярных лише,
Косматая, буранная зима;
Я знаю это из его письма.
И вот – он сам.
Негаданная встреча!
Вино.
Воспоминанья.
Разговор.
Малиновые отсветы от печи
Ложатся на пол,
Как цветной ковёр;
И всё – как прежде:
Не окно, а льдина,
Оно морозной шерстью обросло…
Я замечаю: «Ну и холодина!»
Он говорит: «Наоборот, тепло!
Я даже нос не оттирал ни разу…
Такое ли на Колыме у нас!..»
Стой, время!
Встреча подошла к рассказу,
Зима и полночь слушают рассказ.
…Как мне сказать,
Что это так непросто —
Вступать со смертью в кровное родство,
Когда кругом,
до звёзд,
в полгода ростом,
Лежит полярной ночи торжество;
Когда названья дней,
часов
и чисел
Исчезли
И молчанья тихий ад
Все шумы ледяной земли превысил,
И только сердце
Гулко,
Как набат,
Колотится в груди,
И стынут вёрсты
Слепого снега.
И со всех сторон
Лиловый мрак
В свинцовый воздух ввёрстан.
И кажется, что бесконечен он…
Чем сможешь ты, учёный,
За три года
Успевший стать лингвистом неплохим,
Чем сможешь ты
Помочь в беде другим,
Когда оленям суток восемь хода
До фельдшера
(Во сне ты бредишь им)
И чёрной оспы страшная работа
Идёт огнём по стойбищам глухим?
Полмесяца…
Попробуйте, измерьте
Ползущую сквозь смерть седую ночь…
Но я привык.
Я не боялся смерти.
Я делал всё, чтобы больным помочь.
Я их кормил с ножа сухою рыбой,
Денатуратом вытирал лицо,
Чай кипятил…
Но от заразы гиблой
Всё больше становилось мертвецов,
И я сжигал их —
чёрных,
в гнойных язвах,
Чтобы собаки тощие
В снегу
Не отыскали трупов…
Э, да разве
Я эту муку описать смогу!..
Потом приехал фельдшер.
Но мытарства
Не кончились:
Он захватить успел
Лишь сыворотку.
Нужные лекарства
Нам выслал город…
Я тогда не смел
Спросить его, когда же привезут их, —
Я только знал,
Что от скрещенья рек
К нам пробиваются в сугробах лютых
С проводниками – восемь человек.
А тут пошёл снежок,
Сначала редкий,
От заигравших сполохов багрян,
Потом закрыло небо белой сеткой
И смеркло всё.
И загремел буран.
И пьяный снег
С такою силой мчало,
Что школу в крестовинах раскачало
И похилился сруб одним ребром.
На третьи сутки ветер стал потише.
Мы выбрались наружу через крышу,
Собаки заливались за бугром;
Их хриплый лай звучал всё ближе,
ближе…
Потом мы увидали:
Человек
Вёз за собой остатки нарт оленьих.
Он полз вперёд, качаясь, на коленях,
По плечи руки зарывая в снег.
Он встать хотел навстречу нам —
И снова
Упал, хрипя и кашляя…
Его
Трясло, как паралитика, всего,
И он не мог произнести ни слова…
И лишь когда на шкуры, возле печки,
Его мы положили,
Он с трудом
Расклеил губы:
«Вот… привёз… аптечки…
Там ветром… лёд взломало…
подо льдом
Погибли все…»
И снова, как вначале,
Прошёл озноб, корёжа пальцы рук,
И он уснул.
И мы потом узнали,
Что это был Остап Богатырюк.