Про Васильева и его хулиганские скандалы писали в центральных газетах.
Корнилов из нижегородской своей деревни в 1926 году приехал в Ленинград и славу приобрёл уже здесь. Шубин мог его видеть на поэтических вечерах и точно был знаком с его первой женой – поэтессой и красавицей Ольгой Берггольц: она публиковалась в журнале «Резец».
Приблудный тоже некоторое время жил и даже учился в Ленинграде, когда перевёлся из Высшего литературно-художественного института в Ленинградский университет – правда, это было задолго до приезда Шубина в город на Неве.
У Приблудного Шубин позаимствовал приём самоиронического отстранения. Когда лирический герой смотрит сам на себя со снисходительной улыбкой, как бы заранее понижая пафос. Тем же умением обладал, хоть и в меньшей степени, Корнилов, но у Приблудного этот приём возведён был в основной: тут, кажется, играло роль ещё и его малороссийское происхождение – сами эти, чуть дурашливые, интонации верхнедонскому Шубину, кстати, вполне себе прилично «размовлявшему», были изначально понятны.
Взгляните, к примеру, на эти вот стихи Шубина:
Это всё же как-то странно:
Кто же встанет утром рано,
Чтоб извлечь кусок штанины
В кипятильнике из крана?
Кто же, уподобясь гуннам,
Спляшет, нашего быстрее,
Перед идолом чугунным —
Вечнохладной батареей —
И, во сне увидев лето,
Свирепея на морозе,
До упада, до рассвета
Будет спорить о Спинозе?
Как смогу на свете жить я
Без такого общежитья!
И теперь сравните эту интонацию с интонацией (в данном случае уместно сказать – с походочкой эдакой, враскачку, с папироской, зажатой в углу рта) Ивана Приблудного:
Монреаль, как вам известно
(а известно это всем), —
Живописнейшее место
Для эскизов и поэм.
Он и в фауне и флоре
Лучше Африк и Флорид;
Тут и горы, здесь и море,
Синь и зелень, и гранит.
Если б был я Тицианом,
Посетив эти места, —
На Венеру с толстым станом
Я не тратил бы холста.
Или его же:
Например: вчера, недаром,
Репортера суетливей,
Копошился во мне Байрон,
С «Чайльд-Гарольдом» в перспективе,
Жоржи Занд во мне галдели
Мягко, женственно, цветисто,
И высказывался Шелли
Против империалистов.
И сейчас во мне томится
Что-то вроде «Илиады»,
Но едва начнёт родиться,
Как стеной встают преграды.
И слегка коснувшись лиры,
Пропадают, бесталанны,
И Гомеры, и Шекспиры,
И Гюи деМопассаны…
Оба эти стихотворения из второй книги Ивана Приблудного «С добрым утром» (1931), которая (как вспоминала жена Шубина – Галина) имелась в его библиотеке.
Но ещё больше дали Шубину Васильев и Корнилов.
У них общая моторика стиха – с её повествовательностью и некоторым многословием: когда краски как бы набрасываются с размаху на холст, когда авторы «вытягивают» не по одной словесной рыбе, а сразу сетью – авось, поймается и золотая: если широко закинуть, водорослей и лиственной пади не боясь.
У них общая, почти нарочитая (точно не есенинская) – бодрость подачи. Ставка на преодоление, победительность.
Общий – географический (снова не есенинский) размах – когда поэт хоть в степи, хоть в море, хоть на горе чувствует себя своим, на своём месте.
Сравните, скажем, стихи Павла Шубина о преодолённой беспризорности, путешествиях, стройках, что мы цитировали выше, – с этими стихами Бориса Корнилова:
Я землю рыл, я тосковал в овине,
Я голодал во сне и наяву,
Но не уйду теперь на половине
И до конца как надо доживу.
И по чьему-то верному веленью —
Такого никогда не утаю —
Я своему большому поколенью
Большое предпочтенье отдаю.
Прекрасные, тяжёлые ребята, —
Кто не видал, воочию взгляни, —
Они на промыслах Биби-Эйбата,
И на пучине Каспия они.
Есенин никогда б не стал писать стихов о горах или океанах. У него были «Персидские мотивы», но и те с постоянной оглядкой на рязанский месяц и рязанских кур.
Есенин много прожил в Петрограде, но не оставил, в отличие от Шубина, никакого «ленинградского текста», кроме разве что «Воспоминания» 1924 года, в то время, как у Шубина Ленинград – одна из ключевых тем наряду с казачьей, степной, наряду с орловской, наряду с карельской, наряду с владивостокской (и это не конец и даже не середина списка).
То же самое характерно и для Корнилова, и особенно для Васильева – у которого, как и у Шубина, наблюдается нарочитая географическая щедрость, присутствует и московская тема, и казахская, и казачья (степная), и владивостокская (морская), и сибирская, и много ещё какая.
И те метафорические ряды, что последовательно выстраивали Корнилов, Васильев и Шубин, иной раз делают их стихи родственными до степени смешения.
Борис Корнилов:
Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
Павел Васильев:
Сначала пробежал осинник,
Потом дубы прошли; потом,
Закутавшись в овчинах синих,
С размаху в бубны грянул гром.
Павел Шубин:
Там ведут свои стаи на плёсы
Голоса лебедей-трубачей,
И бегут по лощинам берёзы,
Словно вестники белых ночей;
<…>
У одного – деревья идут по краю воды, у другого – осинник убегает, прячась от дождя, берёзы бегут по лощинам. И как же это всё зримо, как прекрасно.
Животное чувство языка, животная, кровная метафорика роднит всех троих, и объяснение тому, пожалуй, самое элементарное: в детстве у всех троих – ну или у их соседей точно – скотина в доме жила, они знали её тепло и запах, они выбредали из своих изб к первой зелени и радовались ей, как живой, потому что она несла жизнь – и человеку, и зверью. У них общая зрительная, слуховая, обонятельная память.
Борис Корнилов:
Мы ещё не забыли пороха запах,
мы ещё разбираемся
в наших врагах,
чтобы снова Триполье
не встало на лапах,
на звериных,
лохматых,
медвежьих ногах.
Павел Васильев:
У этих цветов был таинственный запах,
Они на губах оставляли следы,
Цветы эти, верно, стояли на лапах
У чёрной, подёрнутой страхом воды…
Павел Шубин:
А ночь всё плывёт и плывёт. Только глухо бормочет
Река, выползая на мягких, на бархатных лапах,
Из старого русла. Да первый взъерошенный кочет
Горланит и гасит огни в керосиновых лампах.
Ожившая природа (когда деревья ходят или бегут; река не только разговаривает, но и боится; и вместе с тем река, цветы, а то и людские сообщества имеют лапы) ведёт себя схожим, «животным» образом всюду, куда бы этих поэтов ни заносила судьба.
У Корнилова на дыбы встаёт вода, у Васильева дождь идёт горлом, у Шубина вздыбливается солёный морской ветер.
Борис Корнилов:
За кормою вода густая —
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она…
Павел Васильев:
Да, этот дождь, как горлом кровь, идет
По жестяным, по водосточным глоткам,
Бульвар измок, и месяц, большерот.
Как пьяница, как голубь, город пьёт,
Подмигивая лету и красоткам.
Павел Шубин:
На серую бухту туманы ложились
От Чуркина мыса до самой губы,
С полно́чи росли, поднимаясь, приливы
И ветер солёный вставал на дыбы.
И такая словесная щедрость у всех троих! Как будто сам язык им по-женски отдался, по-звериному оказался предан, податлив и мягок – как глина в умных руках.
Даже если самым знающим людям прочитать эти стихи и спросить, чьё это – Корнилова, Васильева, Шубина, – уверен, большинство задумается:
И снова ночь дотла сгорела,
А я и не заметил – как?
Гроза,
Стрельнув из самострела,
Сползла на брюхе в буерак,
И дождик,
Худенький и русый,
С охапкой ландышей в руках,
Баштанами и кукурузой
Прошёл на птичьих коготках.
Прекрасно же? Это Шубин.
…Когда Приблудного, Корнилова, Васильева не стало, Шубин принял их, в жизни не случившееся, рукопожатье.
Понёс горячие русские слова в горсти дальше – в будущее.
Он, конечно же, не знал про их страшные судьбы: всех троих расстреляли. Почти никто в стране не знал – об этом не сообщалось. Большинство думали: ну, сидят где-то.