Все же эта работа принесла Вилли, что он хотел — молву. Санавгустинские «Новости», газеты Галвестона, Сент-Луиса, Нью-Йорка и Канзас-Сити вышли с его портретом и целыми колонками материала о нем. Старина Сан-Августин попросту спятил на своем «отважном сыне». Редакционная статья «Новостей» слезно умоляла правительство распустить и регулярную армию, и ополчение, и пусть его Вилли воюет дальше в одиночку. А не то — говорилось в газете — отказ должен быть расценен как прямое свидетельство, что зависть северян Югу по-прежнему неугасима.
Кабы война вскорости не окончилась, не знаю, до каких высот телячьих восторгов и золотых галунов докарабкался бы Вилли, но мир вернулся. Военные действия прекратились ровно через три дня после того, как Вилли был назначен полковником, получил заказным еще три медали и пристрелил двух испанцев, пивших в засаде лимонад.
Кончилась война, и наша рота возвратилась в Сан-Августин. Больше деваться было некуда. И что ты думаешь? Любимый город посредством печати, телеграфа, нарочного, и негра Саула, прибывшего на муле в СанАнтонио, уведомил, что в нашу честь ожидается питательное, поздравительное и очень увеселительное пиршество, какое никогда еще не сотрясало песчаных равнин во всей округе.
В нашу честь, я сказал, но на деле все предназначалось Вилли Роббинсу, по сути бывшему уже капитану и пока не вступившему в должность полковнику. Помешался, помешался на нем наш город! Сообщали, что новоорлеанский Марди-Гра померкнет перед будущим праздником как чаепитие у тетушки викария в захолустье.
В урочное время стрелки — сан-августинцы прибыли домой. Весь город был на вокзале и — хороши мятежники! — орал во здравие демократов с Рузвельтом. Два духовых оркестра, мэр, еще школьницы в белых фартучках бросали на мостовую розы Чероки и перепугали всех лошадей — ну, как гуляет город далеко от моря и вовсе без воды, у тебя, верно, есть понятие[384].
Хотели скороспелого полковника Вилли усадить в экипаж, чтобы его проводили до самых казарм именитые граждане и даже некоторые старейшины города, но он не оставил свою роту и прошел во главе ее по Сэм Хьюстон Авеню. Справа и слева с домов свешивались флаги и публика, вопили «Роббинс!» или там «Здорово, Вилли!», а мы шагали по четверо в ряд. В жизни не встречал я человека более сиятельного вида, чем был тогда Вилли. Ордена, медали и значки всех мастей покрывали защитную грудь его, и, само собой, его персона была гордостью всех и каждого.
На станции нам сказали, что будет иллюминация в здании суда в половине восьмого и в отеле «Палас» мясо с перцем по-мексикански под славословие. Мисс Дельфина Томпсон должна была читать новое стихотворение Джеймса Уайткомба Райана[385], а констебль Хукер обещал салют из девяти орудий, следовавших из Чикаго и нарочно задержанных им в тот же день.
После того, как на казарменном плацу наша рота рассеялась, Вилли мне говорит:
— Не пройдешься со мной в одно местечко?
— Это можно, — говорю, — только недалеко, чтобы приветственный гул доносился. Лично я, — говорю, — голоден, истомился без домашней корочки. Но пойдем.
Вилли кружил со мной окольными улочками, покуда мы не пришли к белому домику на новом участке, с газоном двадцать на тридцать футов, украшенным битым кирпичом и старой бочарной клепкой.
— Стой, кто идет?! — говорю я Вилли. — Не знаешь разве, что за землянка? Это гнездышко Джо Гренберри построил, прежде чем жениться с Майрой Элисон. Тебе к ним зачем?
Но перед Вилли уже отворили калитку. По вымощенной кирпичом дорожке он прошел к крыльцу, и я за ним. Майра сидела на веранде в качалке и шила. Ее волосы были зачесаны назад, как-то наспех, и стянуты узлом. До сих пор я не замечал, что у нее веснушки. Джо был у веранды, без пиджака, без всякого воротничка и давно небритый, он ковырял ямку среди обломков кирпича и жестянок, чтобы посадить фруктовое деревце. Он поднял голову, но ни слова не сказал, не сказала и Майра.
Вилли, конечно, щеголем глядел в форме, вся грудь утыкана медалями и сабля с золотой рукояткой. Нипочем не узнать было белобрысого олуха, которого некогда девушки дразнили и гоняли на посылках. Он всего лишь простоял там с минуту, глядя на Майру с такой особой улыбочкой, а потом произнес медленно, и вроде бы как сквозь зубы цедил:
— Не знаю, вообще. Наверное, если очень сильно постараюсь, — могу и быть.
Ничего больше не было сказано. Вилли приподнял шляпу, и мы ушли.
И почему-то, когда он вот это сказал, я вдруг вспомнил тот вечер, танцы, и как Вилли причесывался перед зеркалом, и как Майра к нам заглянула и насмехалась……
А когда вернулись на Сэм Хьюстон Авеню, Вилли сказал:
— Ладно, Бен, пока. Пойду домой, разуюсь, сосну.
— Ты чего? — говорю ему, — Что с тобой стало? Ведь целый город набился в дом суда и жаждет чествовать героя! А как же музыка, стихи, патриотическая пьянка с последующей закуской — тебя же ждут?
Вилли вздохнул.
— Знаешь, Бен, — отвечает, — проклят буду — все из головы выскочило.
Поэтому я и говорю, — заключил Бен Грейнджер, — не суди, где начало честолюбию, если не можешь наперед знать, где ему конец будет.
Нечего сказать
Нечего сказать
«Месье репортер, уберите перо-с»,
Воскликнул политик, пузат,
«В ответ на поставленный вами вопрос
Мне нечего больше сказать»,
Но рта не закрыл. Уж закат наступил,
Притихли петух и коза,
А он приумножил ораторский пыл:
«Мне нечего больше сказать.»
Уж солнце погасло и чинно взошла
Луна на небесную гладь,
А он репортера схватил за обшлаг:
«Мне нечего больше сказать.»
Несчастный, лицом от усталости бел,
Зевнул и зажмурил глаза.
Последнее, что он расслышать успел:
«Мне нечего больше сказать.»
Nothing to say
«You can tell your paper,» the great man said,
«I refused an interview.
I have nothing to say on the question, sir;
Nothing to say to you.»
And then he talked till the sun went down
And the chickens went to roost;
And he seized the collar of the poor young man,
And never his hold he loosed.
And the sun went down and the moon came up,
And he talked till the dawn of day;
Though he said, «On this subject mentioned by you,
I have nothing whatever to say.»
And down the reporter dropped to sleep
And flat on the floor he lay;
And the last he heard was the great man's words,
«I have nothing at all to say.»
Сиденья для королей
Золотая днем и серебряная ночью, новая дорожка протянулась теперь в Нью-Йорк по Индийскому океану. Смуглолицые короли и принцы с Востока отыскали наш западный Бомбей, и редко кто из них минует огни Бродвея в своем стремлении полюбоваться на заморские диковины.
Если случай когда-нибудь приведет вас в окрестности гостиницы, которая дает временный приют иным из этих знатных путешественников, советую вам поискать среди вскормленных демократией подхалимов, осаждающих ее входы, Лукулла Полка. Он наверняка будет там. Вы узнаете его по красному, возбужденному лицу с носом, как у герцога Веллингтона, по той особой смеси опаски и решительности, которой отличается его поведение, по нетерпеливому деловому виду, который он на себя напускает, и по ярко-красному галстуку, самоотверженно прикрывающему недостатки его потрепанного костюма из синего сержа, как боевое знамя, которое все еще полощется над разбитым батальоном. Для меня знакомство с ним оказалось полезным; возможно, оно окажется таковым и для вас. Когда будете высматривать его, ищите среди тех воинственных бедуинов, что напирают на оборонительную линию из охранников и секретарей странствующего властелина, — среди тех пламеннооких джиннов Тысячи и Одного Вечера, что собираются здесь, дабы безрассудно и опрометчиво покуситься на королевскую казну.
Впервые я увидел мистера Полка спускающимся по ступеням гостиницы, где временно остановился Его Высочество Гэквар Бародский, самый просвещенный из всех принцев Махратты, коим в последнее время доводилось отведать хлеба-соли в нашей западной столице.
Лукулл двигался быстро, словно подгоняемый некоей ощутимой моральной силой, грозящей вот-вот обратиться в физическую. За ним по пятам шагал побудительный стимул в лице гостиничного детектива, если только белая фетровая шляпа, ястребиный нос, неумолимая часовая цепочка и вызывающе изысканные манеры не допускают двусмысленного толкования. Двое швейцаров в ливреях, идущие следом, сообщали всей сцене видимость приличия: написанная на их лицах незаинтересованность должна была отвергнуть всякое подозрение в том, что они представляют собой отряд поддержки.
Очутившись в безопасности на тротуаре, Лукулл Полк обернулся и погрозил караван-сараю веснушчатым кулаком. Затем, к моему восторгу, из уст его полились громкие и совершенно непонятные мне обвинения.
— Ездит в паланкине, да? — с издевкой выкрикнул он. — Разъезжает на слонах в паланкине и еще называет себя принцем! Вот они, ваши короли! Является сюда и толкует о лошадях, что твой президент; а после едет домой и катается в персональной столовой, пристегнутой к горе с хоботом. Ну-ну!
Группа, совершившая изгнание, молча ретировалась. Принцененавистник повернулся ко мне и щелкнул пальцами.
— Как вам это нравится? — насмешливо крикнул он. — Гэквар Бародский ездит на слонах в паланкине! А старина Бикрам Шамстер Янг гоняет по козьим тропам Катманду на мотоцикле. Видали махараджу? И персидский шах, которому сам Бог велел пристроить не меньше трех штук, тоже, видите ли, привык к паланкинам. А тот принц из Кореи, в чудной шляпе — разве не ясно, что уж он-то мог бы себе позволить хоть разок за всю жизнь прокатиться на белой лошадке? Черта с два! Когда ему хочется пощекотать нервы хорошей скачкой, он подбирает юбки и проезжает по сеульским лужам милю за шесть дней в повозке, запряженной быками. Вот какие липовые властелины навещают теперь нашу страну. Да, друг, с такими каши не сваришь. Я пробормотал что-то сочувственное. Но слова мои были невнятными, ибо я по-прежнему не понимал, чем огорчили его те сильные мира сего, что, подобно метеорам, проносятся время от времени на нашем горизонте.