с любовью — блуд и с верностью —
коварство!
Вот так и ты, угласта и резка,
о длинноножка, всюду ищешь риска, —
и ведаешь, что высоко, что низко,
да грань-то вся не толще волоска.
А меры нет метелям и наветам.
На ком еще, когда не на друзьях,
срывать всю злость попавшему впросак?
Не ты одна — мы все повинны в этом.
Как не дрожать от пяток до волос,
коль — шиш нам в нос и стенкой о плечо нас,
весь этот бред, бездомность, обреченность,
что нам сполна изведать довелось…
Такая ты. С давнишних вечеров я
такой тебя запомнил и храню.
Такой тебе у полдня на краю
шепчу стихами доброго здоровья.
Уста твои да не ужалит ложь,
но да сластит их праздничная чаша.
Ты тем вином натешишься ль, Наташа?
А старых дружб водой не разольешь.
Давненько мы души не отводили,
ох, как давно не сиживали мы
в тепле жилья, спасаясь от зимы
гореньем слов да бульканьем бутыли.
Разброд — меж нас — не к радости моей,
он люб врагам, а совести досаден.
Когда ж опять сойдемся и засядем
и я скажу: «Наташенька, налей»?
Пусть вяжут вновь веселье и стихи нас,
а зло уйдет, как талая вода.
Мне память дружбы до смерти свята.
Живу на свете, сердцем не щетинясь.
Влачу в лачуге старческие дни,
ханжей хожалых радостью шараша.
Но ты, как встарь, одна у нас, Наташа,
да ведь и мы-то у тебя одни.
Вся соль из глаз повытекала{84},
безумьем волос шевеля,
во славу вам, политиканы,
вам, физики, вам, шулера.
Спасая мир от милой дури,
круты вы были и мудры.
Не то, что мы — спиртягу
дули да умирали от муры.
Выходят боком эти граммы.
Пока мы их хлестали всласть,
вы исчисляли интегралы
и завоевывали власть.
Владыками, а не гостями,
хватали время под уздцы, —
подготовители восстаний
и открыватели вакцин.
Вы сделали достойный вывод,
что эти славные дела
людское племя осчастливят,
на ложь накинут удила.
По белу свету телепаясь,
бренча, как битая бутыль,
сомненья списаны в утиль,
да здравствует утилитарность!
А я, дивясь на эту жуть,
тянусь поджечь ее цигаркой,
вступаю в заговор цыганский,
зову пророков к мятежу.
О чары чертовых чернильниц
с полуночи и до шести!..
А вы тем временем женились
на тех, кто мог бы мир спасти.
Не доверяйте нашим лирам:
отпетым нечего терять.
Простите, что с суконным рылом
втемяшился в калашный ряд.
Но я не в школах образован,
а больше в спорах да в гульбе.
Вы — доктора, а я — плебей,
и мне плевать на все резоны.
Пойду мальчишкой через век
сухой и жаркою стернею.
Мне нужен Бог и Человек.
Себе оставьте остальное.
ПЕСЕНКА ДЛЯ ЛЕШИ ПУГАЧЕВА{85}
(Советской «интеллигенции» посвящается)
Были книги и азарт, поцелуи, чаянья,
а достался нам базар, преферансы с чаями.
Кто из нас не рвал, не жег, что писали в юности?
А на улице снежок, молодой и лунистый.
Падай, падай, пороши, на окошки сыпься нам!..
Подсчитаем барыши, почитаем Ибсена.
Мы еще не поддались, в коммунизм не наняты.
Вот чудак-идеалист, все витает на небе.
Хорошо нам и тепло, папа смотрит шишкою.
Разгорайся, наша плоть, на супругу пышную!
Нам ли, мямли, не до ласк? Вот что значит опытность.
Очень жизнь нам удалась: в землю ж не торопят нас.
Оттого и потому роем груди рылами,
в одеялах потонув, всех перемудрили мы.
Мы себя побережем для страны, для общества.
Лезь, кто хочет, на рожон, — ну, а нам не хочется.
Вы красивы как никто, только это лишнее…
А последний анекдот про евреев слышали?
Жизнь заели нам жиды. В рифмах видишь прок ли ты?
Будьте прокляты, шуты! Будьте вечно прокляты.
Январь — серебряный сержант{86},
давно отбой в казармах ротных,
а не твои ли в подворотнях
снегами чоботы шуршат?
Не досчитались нас с тобой.
Мы в этот вечер спирт лакали.
Я черкал спичкой — и в бокале
являлся чертик голубой.
Мне мало северного дня
дышать на звездочки мозаик.
Ведь я — поэт, а не прозаик,
хранитель Божьего огня.
Хотя, по счастию, привык
нести житейскую поклажу,
но с братом запросто полажу,
рубая правду напрямик…
Ан тут хозяюшка зима,
чье волшебство со счастьем смежно,
лохмато, северно и снежно,
меня за шиворот взяла.
Ей не впервой бродяг держать,
ворча сквозь смех о позднем часе,
и пошкандыбал восвояси
январь — серебряный сержант.
Теперь морозцем щеки жги,
святой снежок в ладошах комкай.
В ночи, космической и колкой,
шуршат сержантовы шаги.
Я слишком долго начинался{87}
и вот стою, как манекен,
в мороке мерного сеанса,
неузнаваемый никем.
Не знаю, кто виновен в этом,
но с каждым годом все больней,
что я друзьям моим неведом,
враги не знают обо мне.
Звучаньем слов, значеньем знаков
землянин с люлечки пленен.
Рассвет рассудка одинаков
у всех народов и племен.
Но я с мальчишества наметил
прожить не в прибыльную прыть
и не слова бросать на ветер,
а дело людям говорить.
И кровь и крылья дал стихам я,
и сердцу стало холодней:
мои стихи, мое дыханье
не долетело до людей.
Уже листва уходит с веток
в последний гибельный полет,
а мною сложенных и спетых —
никто не слышит, не поет.
Подошвы стерты о каменья,
и сам согбен, как аксакал.
Меня младые поколенья
опередили, обскакав.
Не счесть пророков и провидцев,
что ни кликуша, то и тип,
а мне к заветному пробиться б,
до сокровенного дойти б.
Меня трясет, меня коробит,
что я бурбон и нелюдим,
и весь мой пот, и весь мой опыт
пойдет не в пользу молодым.
Они проходят шагом беглым,
моих святынь не видно им,
и не дано дышать тем пеклом,
что было воздухом моим.
Как будто я свалился с Марса.
Со мной ни брата, ни отца.
Я слишком долго начинался.
Мне страшно скорого конца.
Меня одолевает острое{88}
и давящее чувство осени.
Живу на даче, как на острове,
и все друзья меня забросили.
Ни с кем не пью, не философствую,
забыл и знать, как сердце влюбчиво.
Долбаю землю пересохшую
да перечитываю Тютчева.
В слепую глубь ломлюсь напористей
и не тужу о вдохновении,
а по утрам трясусь на поезде
служить в трамвайном управлении.
В обед слоняюсь по базарам,
где жмот зовет меня папашей,
и весь мой мир засыпан жаром
и золотом листвы опавшей…
Не вижу снов, не слышу зова,
и будням я не вождь, а данник.
Как на себя, гляжу на дальних,
а на себя — как на чужого.
С меня, как с гаврика на следствии,
слетает позы позолота.
Никто — ни завтра, ни впоследствии
не постучит в мои ворота.
Я — просто я. А был, наверное,
как все, придуман ненароком.
Все тише, все обыкновеннее
я разговариваю с Богом.
Для жизни надобно служить
и петь «тарам-там», —
а как хотелось бы прожить
одним талантом.
Махну, подумавши, рукой: