Собрание стихотворений — страница 25 из 40

звонкое имя, как зорюшка, зримое всеми,

свет и отдушина пасынка — интеллигента

в самое темное, самое затхлое время.

Юной и званной попала она в катастрофу —

выжила чудом и в чем только воля осталась.

Тут и смириться бы ей подобру-поздорову,

но для души не удел инвалидность и старость.

Ветром имперским ее до бессмертья продуло,

в жертвенных жилах тоска от базарного жира.

Стала судьбой ее русская литература,

сколько к ней душ приохотила, приворожила!

Помню жила она где-то, как птица, под крышей,

там и узнал, восхищеньем немым переполнен.

Так уж случилось, что тайны ее не открывши,

я разминулся с ее победительным полднем.

Нынче жалею, да что ж теперь, Господи Боже!

Не был чужим ей, а близким назваться не смею.

Лиля, любовь моя, с Зарой дружила, но позже

мы почему-то почти не встречалися с нею.

Синь Коктебель ее с заревом утра в заливе,

замыслы Зарины шепчет поэзия трав нам.

Въяве ж не встретим. Отмучилась. В землю зарыли.

Свеж ее дух, неподвластный болезням и травмам.

Слышу ее, отзываюсь ей, за словом шастая.

Не был ей другом, зато уж теперь не поссорюсь.

Зара Довжанская, — молвлю, — заря слобожанская,

вечны тобой благодарные память и совесть.

1993

РАЗДЕЛ 2Стихотворения из книг 1960-х годов

Из сборника «Мороз и солнце» (1963){393}

Жизнь

РАБОЧИЕ{394}

Славлю людей, презирающих косность

          жизни уютненькой,

чьими руками запущены в космос

          первые спутники.

Солнце из стали расплавленной светит

          в дерзкие очи им.

Самые смелые люди на свете

          это — рабочие.

Миру как воздух — невысохший пот их,

          едкий и каплющий.

Нами недаром грядущие годы

          подняты на плечи.

В море бросая тяжелые сети,

          руды ворочая, —

самые сильные люди на свете

          это — рабочие.

Вечером выйдем под пенье частушек —

          месяц поклонится.

В песне лихой раскрываются души,

          в меткой пословице.

Любим навеки, смеемся как дети,

          шутками потчуя.

Самые щедрые люди на свете

          это — рабочие.

Дружба у нас никогда не изменит —

          самая верная.

Смену твою обязательно сменит

          смена вечерняя.

Кожа на мускулах разного цвета,

          праздники — общие.

Самые дружные люди на свете

          это — рабочие.

Те, что, вставая с неправдою драться,

          падая временно,

в битвах ковали могучее братство —

          партию Ленина.

Мира и счастья на вольной планете

          зоркие зодчие, —

самые лучшие люди на свете

          это — рабочие.

Не позднее 1962

* * *

Только с трусом одним ничего не стрясется{395}

.

Нет, не зря под ресницами тени легли:

было в жизни моей и мороза и солнца,

и забот и забав, и вражды и любви.

Я мальчишкой ступал на леса пятилетки,

ратный ветер мне в юности космы трепал,

и, как солнцу и воздуху отданы ветки,

я себя отдавал красоте и Трудам.

Чтоб ни жажда, ни жадность земли не терзали,

штопал раны и потные тропы топтал.

Если б не было в мире Советской державы,

для кого мне и жить и рождаться тогда?

Только ради нее я воюю со снами,

и смотрю на зарю, и стою несменен, —

и горит надо мной знаменитое знамя,

а иных я не знал и не знаю знамен.

Руки могут всю землю ощупать и взвесить,

вся вселенная чистому взору видна, —

но в груди моей сердце одно, а не десять.

Оттого-то и правда на свете одна.

Не позднее 1962

ЖЕНЫ МОИХ ДРУЗЕЙ{396}

Просто начнись, откровенная здравица,

чары на сердце просей.

Что-то по-новому стали мне нравиться

                  жены моих друзей.

Сердце само попросилось на исповедь,

в пальцах запело перо,

чтоб рассказать, как светлы и неистовы

                  женщины наших пиров.

Жаркое пламя по жилам струится их,

красного лета красней, —

смехом звенят на площадках строительных

                  жены моих друзей.

С детства им пала на плечики хрупкие

трудных годин полоса.

Глина с известкой плескалась об руки их,

                   ветер им сек волоса.

Легкие ноги о щебень исколоты,

юбки намокли в росе, —

но, как июньские молнии, молоды

                  жены моих друзей.

…К ночи сойдемся — накурим, натопаем, —

все приберут поутру.

Пусть же хоть солнце прольется на теплые,

                  ловкие руки подруг.

Дочери Солнца, вы сами как луч его,

что проблистал по грозе.

Я вам желаю всего наилучшего,

                  жены моих друзей.

Не позднее 1962

БЕТХОВЕН{397}

Как полюбить бы

такого большущего?

Нá поле битвы

с громами пошучивал.

Графским подлизам

колкости буркая,

весь он — как вызов

снобам и бюргерам.

Буйствуя в стычке,

в споре упорствуя,

жил на водичке

с коркою черствою.

Бешен и чертов,

в комнате заперся,

в гневе исчеркав

четкие записи.

Там по ночам он

в полном безмолвии

бредил началом

Девятой симфонии,

дерзкие замыслы

в нищенстве пестуя.

«Делом бы занялся,

сволочь плебейская».

Вздутые жилы,

волосы на плечи.

Так вот и жил он,

весь музыкой каплющий.

В дружбе с народом,

радуясь с вечера,

лоб благородный

счастьем просвечивал.

Сложный и дюжий, —

слыхали такого вот? —

мастер был души

людские выковывать.

Демон крылатый,

радость прославивший,

львиные лапы

бросает на клавиши.

Не позднее 1962

* * *

Я жил на комсомольской стройке{398},

не наблюдал, а просто жил,

дышал, обдумывая строки,

и не был праздным и чужим.

Но, резюмируя по пунктам,

ходил до полночи по ней,

с комсоргом трясся на попутной,

в солдаты провожал парней.

Я жил не в позе летописца,

мне труд друзей не трын-трава,

и для пустого любопытства

людей от дел не отрывал.

Лишь раз, осмелившись и сунув

свой нос, на вышку приходил,

где с толком действовал Изюмов —

орденоносный бригадир.

Я жил с дружищем в общежитье,

а общежитье — не салон, —

но вы, пижоны, не тужите:

мы вас с собой не позовем!

Обрызган маслом и подряпан,

я жадно слушал пыл и жар,

и шел без трепета по трапам,

и на площадках не плошал.

Я жил с открытою душою,

не погружал ее во зло,

и стройки зарево большое,

как солнце, в жизнь мою вошло.

Куда б я руль свой ни направил,

где б ни задумался о чем,

я меньше стать уже не вправе,

к ее величью приобщен.

Живу среди огней и шумов

и жить так — счастья не таю,

хотя прославленный Изюмов

нам так и не дал интервью.

Не позднее 1962

РЫБАЦКАЯ ДОЛЯ{399}

Да вправду красна ли, да так уж проста ли

рыбацкая доля, рыбачья беда?

Их лодки веками в раздолье врастали.

Их локти разъела морская вода.

Гремучие ветры их кости ковали,

плакучее пламя провялило плоть.

Им до смерти снятся бычки и кефали.

Им ходится трудно, им хочется плыть.

Их вольные души сгорят и простятся

на темной волне, не оставив следа.

Недаром в них кротость и крепость крестьянства

с рабочей красой необычно слита…

А вы вот бывали в рыбачьем поселке,

где воздух, что терен, от зноя иссох,

где воздух серебрян и густ от засолки,

где сушатся сети и мокнет песок?..

Шальные шаланды штормами зашвыривает.

Крикливые чайки тревожно кружат.

Крутая волна затекает за шиворот,

и весла, как пальцы в суставах, хрустят.

Я меры не знаю ночному старанью —

старинные снасти крепить на ходу,

чтоб утречком выплеснуть лодки с таранью

и бросить рыбеху рябому коту.

Не позднее 1962

* * *

Солнце палит люто{400}.

Сердце просит лёта.

Сколько зноя лито!

Здравствуй, жизни лето!

Отшумели весны.

Отгорели годы.

Опустились весла

в голубые воды.

Стали ночи кратки,

стали дни пекучи.

На поля, на грядки

каплет пот текучий.

В поле пляшут мошки,

небосвод распахнут,

и цветы картошки

одуряя пахнут.

О девичьи щеки,

что румянец жжет их, —

золотые пчелки

на колосьях желтых!..

А в ночи ветвями

заколышет ветер,

и еще медвяней

от полей повеет.

Говоришь, озябла?

Ну так ляг же рядом.

А с дерев, а с яблонь

так и сыплет градом…

Мы недаром стали

и сильней, и зорче,

и уста с устами

говорят без желчи.

Солнце палит люто.

Сердце просит лёта.

Сколько зноя лито!

Здравствуй, жизни лето!

Не позднее 1962

ПАМЯТНИК ИЗ СНЕГА{401}

Я рад, что мною не упущена

простая уличная сценка.

Из снега слепленного Пушкина

видали вы в саду Шевченко?

А я видал сию диковину,

стоял, глазел с подругой обок.

Как бы из мрамора откованный,

на нас смотрел любимый облик.

К нему сходилися паломники,

и, скрытый плотными плечами,

художник, строгий и молоденький,

свой труд заканчивал в молчанье.

Кто с нами там сегодня выстоял,

в который раз в уме итожил,

что молодость и бескорыстие,

по существу, одно и то же.

<1957>

* * *

Мы с народом родным обменялись сердцами давно{402}

.

Я доподлинно знаю, какого я роду и племени.

Мне с рождения в дар было знойное знамя дано,

где и молот, и серп, и звезда над колосьями

                                                               хлебными.

Я его, как святыню, с березовым светом берег.

Что б ни стало со мной, на какие просторы ни езди я, —

буду верен навек — меж дорог, что стучат о порог, —

лишь ему одному да еще твоим чарам, поэзия.

Я пророком не слыл, от гражданских страстей

                                                                  запершись,

не бежал от людей за дверные затворы, засовы,

не роптал на ветра, не считал, что не ладится жизнь,

и в словах не плутал, и из пальца стихов не высасывал.

Но лукавым глазам попадался в певучий полон,

в шелестящих лесах задыхался от щебета пташьего,

пропотев домокра, огородное зелье полол,

на токарных станках золотистые трубы обтачивал.

Четверть жизни таскал за плечами мешок вещевой.

Все, что есть у меня, — заработано мною и добыто.

Я не верю стихам, за которыми нет ничего:

ни великой души, ни обильного пота, ни опыта.

И не верю браваде, брюзжащей от малой любви,

ни плаксивым гитарам, ни фокусам и ни пиликанью.

 Но чем больше поэт, тем прочнее он связан с людьми,

тем он проще душой, тем он преданней делу великому.

Если верить кому — то строителям и мастерам,

 бескорыстным рукам и биению сердца горячего,

 тем, кто плавил металл и в домах потолки настилал,

кто хлеба убирал и сады молодые выращивал.

Знаешь, как я пишу? Будто черную землю пашу,

ни себя самого, ни друзей и ни близких не милуя.

А еще я пишу, как любовь в своем сердце ношу:

навсегда, навсегда, не забудь, мое солнышко милое!..

И пшеницы шелка, и сполоснутый ливнем асфальт,

и народные стройки, и на сердце нежность

                                                           незваная, —

я еще не могу, я не знаю, как это назвать,

я хожу по земле и всему подбираю названия.

Я ведь знаю и сам, что сердца не зажгутся от цифр.

Но какие дела возникают за нашими цифрами!

За сегодняшний день сединой заплатили отцы.

Так прими их наследье и плечи под знаменем

                                                               выпрями.

Признаюсь тебе, век: буду счастлив, чтоб стих

                                                                 мой гремел,

чтобы стих мой сумел все на свете осилить и вынести.

У меня на всю жизнь лишь один образец и пример:

Это наш Маяковский — в своей непреклонной

                                                        партийности.

Не позднее 1962

* * *

Как жалость, тот день тяготил, и отнюдь{403}

ничто не казалось предвестьем дождя,

и к дощатому жались плетню

горящих ромашек созвездья.

Но туча явилась, длинна и тоща,

тащилась и падала навзничь,

и брызнули крупные капли дождя

на яркую прозелень пастбищ.

Потемками влажными небо свело.

Ну, что тут поделаешь, братцы?

Такая погодка, а мы, как назло,

с утра порешили купаться.

Сам Репин такого вовек не писал,

а был до язычества лаком.

Снимали штаны мы на срам небесам.

Никто не дрожал и не плакал.

Так весело пахла прибитая пыль!

А мы разбегались и плыли

под ливнем, и были под ним так теплы

заливы с лужайками лилий.

Река поднималась, как в страсти душа,

и так же дышала влюбленно,

и брызгали свежие капли дождя

на тихое водное лоно.

Штрихуя простор и листву решетя,

Клялись и ручались: «Мы любим».

Стучали прозрачные капли дождя,

как юности звончатый бубен.

Не позднее 1962

Родина

* * *

Я так люблю тебя, Россия{404}, —

Мое ты небо и земля, —

Люблю леса твои густые,

Твои пахучие поля,

Волной ласкаемые скалы,

Луга с речною синевой, —

Сижу ли заполночь усталый,

Иду ли далью полевой,

Слежу ли в дымах и туманах,

Когда ничто нейдет на ум,

Огни вокзалов безымянных

И городов далеких шум.

Там тьмы веселых, вольных, верных,

Великодушных сыновей

До пота трудятся на фермах,

С громами реют в синеве.

Там за учебою, за делом,

На подоконники присев,

Студенты тянутся всем телом

Навстречу солнцу и росе.

Там девушки смуглы и русы,

Ломают с хрустом качаны

Рыжеволосой кукурузы

Эпической величины.

Там поезда стоят у станций,

Где пахнет сеном и сосной,

И слышат путники: «Останься.

Побудь на станции лесной».

Там у прудов, степных и сонных,

Над их водою голубой,

За солнцем пламенный подсолнух

Индейской водит головой.

Там колыбельную колосьям

Лепечет лето, а засим

Огнем и далью дарит осень,

И листья падают с осин.

Там ныне я, по той же сини,

По той же воле колеся,

Смотрю в глаза моей России,

В твои метельные глаза.

И никому души не отдав,

Помимо радости твоей,

Я слышу звон твоих заводов

И аромат твоих полей.

До сладких слез, до смертной муки

Люблю — и счастья не таю

Любить твои родные руки

И душу чудную твою.

<1952, 1962>

КАМА{405}

В Рейн слезы Гейне канули,

Тарасов Днепр течет.

А нам сказать о Каме ли?

О чем же нам еще?..

Края ржаные вижу я,

там дух лесной медвян.

Смеются белки рыжие

и скачут по ветвям.

Наивны детства навыки,

на севере — вдвойне.

Придет мальчишка махонький,

наклонится к волне

и берег — там, где меленько —

ручонкою колуп.

Обрадуйся, Америка:

открыл тебя Колумб!

Ах, мама-Кама, Камушка,

лосиные рога,

до капельки, до камушка

ты сердцу дорога!

Не течь тебе по улочкам,

былое вороша, —

а просто ранним утречком

ты чудо-хороша

когда заря встречается

с зарею молодой

и белый чад качается

над черною водой.

И я не знаю грамоты,

чтоб высказать ту дрожь.

До самого Урала ты

крылами достаешь.

Растут электростанции

на гулком берегу.

Как с юностью, расстаться я

с тобою не могу.

Плоты таскать охочая,

лесам лизать бока,

мужицкая, рабочая,

артельная река.

Я песен не вымучивал

без устали черпал

от молота кующего

и жнущего серпа.

Ах, мама-Кама, Камушка, —

крутые берега,

до капельки, до камушка

ты сердцу дорога.

<1952, 1962>

ЛЕРМОНТОВ{406}

Над землею вдóвой,

рея и звеня,

на березах вдоволь

желтого огня.

Прямо в душу свет их

льется на Руси.

На прохожих с веток

дождик моросит,

да свежеет запад,

да из головы

не выходит запах

вянущей травы…

Только лес узнает,

сохранит навек,

до чего бывает

нежным человек.

Он идет сквозь август,

мальчик и кунак, —

пьяного вина вкус

на его губах.

Полежит в осоке

у глухих озер —

лоб его высокий,

удивленный взор.

Весь — единый мускул,

будто тянет ром

чуть припухшим, узким

под усами ртом.

И не вспомнит в прежнем

радости простой,

часу, чтобы брезжил

музыкой дроздов.

Если только были

у него друзья,

полегли, забыли,

их обнять нельзя.

Где ж вы, смех и радость,

слезы и любовь,

песенка и парус

в дымке голубой?..

Или вместо счастья

век ему дано

звать, не достучаться

в сердце ни в одно, —

в лихорадке, в пене,

в скрежете зубов,

ангельское пенье

слыша над собой, —

и про каждый случай,

прожитый душой,

говорить, что лучший

выпадет ужо?..

…Ну совсем, как мальчик,

засмеется вдруг,

станет меж ромашек,

поглядит вокруг.

Золотея житом,

брызгаясь росой,

вот он весь, лежит он,

край его родной.

Воздух густо-синий

полон паутин,

сосны да осины

стали на пути.

И душа не зябнет,

и тишает шаг, —

с падающих яблок

шорохом в ушах.

Ах, не я ль, не теми ль

зорями пьяним,

на чужбине в темень

мучился по ним?

И теряя разум,

вытянув ладонь,

свет и горечь разом

на душе младой.

Мать — земля родная,

петушиный гам,

до конца, до дна я

всё к твоим ногам.

<1952, 1962>

ЯСНАЯ ПОЛЯНА{407}

Я не был там, но знаю, не быв,

как будто видел наяву,

что там в лучах синеет небо,

садятся пчелы на траву.

В полях девичьи песни льются,

и, от забот не поостыв,

богатыри и жизнелюбцы

приходят встретиться с Толстым.

Как будто пыль седую сдунул

их юный пыл с аллей и троп.

Вот здесь он жил, писал и думал,

ладонью тер глазастый лоб.

Не их виденьем ли ведомый,

не той ли юностью взыграв,

бежал из собственного дома

седой ведун, мятежный граф?

Сшибая ветки сильным телом,

лесной росою орошен,

не с ними ль встретиться хотел он,

заре промолвить: хорошо?

Как догонял Толстой верхом их,

не скажут правнукам врачи.

Лишь солнце на могильный холмик

бросает братские лучи.

Клубится пар от их пыланья,

рассветы добрые суля…

Отчизна —

             Ясная Поляна —

Моя любимая земля!

<1952, 1962>

СЕВАСТОПОЛЬ{408}

Не краю кремнистого Крыма,

где под ноги волна легла вам,

город есть, чья душа белокрыла.

У него сестра — Балаклава.

Вечно славен и вечно сказочен,

отстоявший весну у мрака.

И бессменно огнем негаснущим

полыхает курган Малахов.

А для нас у него есть отмель —

голубая, рыбачья, крабья.

Он над морем ступени поднял,

а оно в них как брызнет рябью!

Вот у этих-то грив поющих,

смуглолицый, присев на сваи,

дикой солью дышал поручик.

Лев Толстой — офицера звали.

И сегодня в ночах бессонных,

испытавши святую зависть,

на простреленных бастионах

я к следам его прикасаюсь.

Походи, посмотри, послушай.

Этот город один, как прежде,

охраняет матросской службой

прелесть южного побережья.

Белизной своих зданий льется,

строит счастье, штормами мечен.

Он — рыбак. Он — матрос. Он — лоцман.

Заменить его в сердце нечем.

Хорошеющий с каждым годом,

окруженный землей степною,

он поэзии русской отдан

и немножечко нам с тобою.

Не позднее 1962

ЗЕМЛЕПРОХОДЕЦ{409}

Нет, на месте никак не сидится ей,

неприкаянной русской душе, —

и уходит она с экспедицией,

за китайской границей уже.

Мандарины глазенки сощурили,

самураи встают на дыбы, —

но враждебней, чем тайны Маньчжурии,

англосаксов надменные лбы.

Не обидно ли им и не странно ли,

что у северных медленных рек

с детства бредил восточными странами

непонятной земли человек?..

— Благовонной и звончатой пасекой

те видения вьются во мне,

я коснусь без капкана за пазухой

азиатских песков и камней.

Я обрадую братьев обиженных,

ночники подозренья задув,

я войду в их забытые хижины

и пойму их сердец красоту.—

Так он скажет. И в сложной их грамоте

разбираясь, как в русском письме,

он увидит священные храмы те,

где бывать европеец не смел.

Согреваясь от добрых намерений,

пронесет по дороге любой

не расчетливый розыск Америки,

а горячего сердца любовь.

И полюбят пришельца косматого

с небывалых очей синевой,

и князья тех краев не казнят его,

потому что народ за него.

Коренастый, задумчивый, низенький,

сибиряк или вятский мужик,

с Чернышевским и высшею физикой

он продремлет в кочевьях чужих.

Развалясь под звериными шкурами,

от большого пути ослабев,

окруженный косыми и хмурыми,

будет слушать пастуший напев.

Вспомнит девочку в сереньком платьице,

в снежном блеске иных вечеров,

подивится, что слезы подкатятся

от чужих и неведомых слов.

В малярийном ознобе и пламени

он встряхнется и сляжет опять.

Коммерсанты, одетые ламами,

будут душу его покупать.

Будут пробовать ядом и золотом,

будут рады, в пути задержав.

Сами где ни пройдут они, голо там

от огня их пославших держав…

И когда померещится: долее

не сдержать напряжения рук, —

бесконечные степи Монголии

за плечами очутятся вдруг.

В полушубке дырявом и латаном

он наступит на снежный хребет

и увидит: со сладостным ладаном

поднимает ладони Тибет.

<1952, 1962>

        КРАЙ РОДИМЫЙ * {410}

От бессонниц ослепнут очи,

смерть попросит: со мною ляг, —

млечной пылью средь черной ночи

закурится Чумацкий Шлях.

Это может случиться скоро.

Так ответствуй, степная синь:

разве я не тобою вскормлен,

или я не отчизны сын?..

Край родимый, ни в коей степени

в светлом дыме рассветных рос

не отыдет душа из степи.

Я там с детства бродил и рос.

Простелись, золотист и снежен,

колыбельный простор славян.

Сколько музыки в кличке «Нежин».

Как нежны у тебя слова.

Край родимый, в огне и дыме

знал ты горе, чернел и чах, —

но звонки кавуны и дыни

на твоих золотых бахчах.

Сквозь туман пламенеют маки,

плачут вербы, звенит лозняк, —

из могил встают гайдамаки,

поднимается Железняк.

Когда кровь моя будет литься,

черноземную пыль поя,

посмотри, справедливый лыцарь,

на две капли — одна твоя.

Цель иную теперь наметь-ка.

В переплавку пошли мечи.

Отстает от тебя Америка,

репутацию подмочив…

Если скажете мне: сыграй нам

 сокровенную песнь души, —

я сыграю: «Я сам с Украйны!»

Только тем я и буду жив.

Украúна — Укрáина,

белобрысый ковыль,

улыбнись мне нечаянно

сквозь горячую пыль.

Улыбнись мне спросонышка

сквозь грачиный полет.

В росах мытое солнышко

над тобою встает.

Козаком-непоседою,

озорным кобзарем

я с тобою беседую

и тобой озарен.

Много в жизни я странствовал,

много весен прожил,

и работал, и праздновал,

и солдатом служил.

Если есть во мне сколь-нибудь

за душою добра —

не от рвения школьного,

а от батьки-Днепра…

Дождик тих на поля твои,

на леса моросит.

Крешут руки булатные

огневой антрацит.

Да проносятся издали

сокола-поезда.

Да бушует неистово

запорожская сталь.

О колхозная Таврия,

моря синего гул,

твои вечные лавры я

на душе берегу.

Сколько солнышка жаркого

и хороших ребят

от рабочего Харькова

до лесистых Карпат.

Тополями украшена,

в добрых пашен молве,

Украина — Украина,

будь здорова навек!

<1953, 1962>

* * *

Добро, мой город, жизнь моя!{411}

Над рощами, над парками,

над площадью Дзержинского

снежинки перепархивают.

Негаданно, нечаянно

их ветерок покруживает.

Морозными ночами

хорош мой город-труженик.

Студенты и рабочие, —

кого еще назвать бы? —

ступают озабоченно

на скользкие асфальты.

Звенит трамвай, качается,

спешащими унизан.

А год уже кончается.

Все ближе к коммунизму.

У каждого у города с

вой дух, свое лицо есть.

Наш славится рекордами,

работает на совесть.

Огромный он, раскиданный

и Родине известный,

и нового ростки в нем —

во всех районах есть они.

Дымком машинным дышачи,

афишами увешан, —

смотри, — уже он в Тысяча

девятьсот новейшем.

О, сколько ждет нас доброго,

и светлого, и жаркого, —

и это очень здорово,

что мы с тобой из Харькова!

Не позднее 1962

ПРОСПЕКТ ЛЕНИНА В ХАРЬКОВЕ{412}

Зимой непролазный свирепствовал снег там,

весной у подъездов стояла вода…

Вот этот пейзаж и назвали проспектом

упрямые люди. Да что за беда?

Там ливни стучали, туманы кадили,

и даже трамваи туда не ходили.

В неснятых лесах, незнаком старожилам,

продут сквозняками, в слепой наготе,

стоял он, и юности верно служил он,

и больше ни с кем он дружить не хотел,

и с выси щеглиной на камень и щебень

летел одуряющий высвист и щебет.

Его избегали пижоны и мямли,

лжецы и скупцы обходили вокруг, —

а мы там учились с тобой, и не там ли

смеялись нам ясные очи подруг,

и с нами дружили студенты-испанцы.

Доныне те ночи пылают и снятся.

И те, кто воистину жив и нетленен,

развеяв, как дым, философскую ложь,

задумчивый Маркс и взволнованный Ленин

навек повели за собой молодежь.

В лицо нам дышало суровое счастье,

но выпало нам с тем районом прощаться.

И в долгой ночи, окаянной и жаркой,

измучен железом, испытан огнем,

хрипел, задыхался, боролся наш Харьков,

а мы на войне горевали о нем…

Но я повторял, как студент и как воин:

— Студенческий город, ты будешь достроен!

Пусть жизнь нас ломала, и смерть нас косила,

и солон был пот наш, и путь — каменист, —

течешь ты немалый, цветешь ты, красивый,

единственный в жизни проспект в коммунизм!

И видят с любовью глаза Ильичевы,

что люди живут для труда и учебы.

<1941, 1952, 1962>

Любовь

* * *

Любовь — не Божья благодать{413},

что пахнет медом и корицей.

Любовь — земное бескорыстье:

все полюбить — и все отдать.

Она порой полна печали

и равнозначаща судьбе, —

но все прекрасное в себе

мы лишь любовью воспитали.

Она одна, в шелках блестя

и в деревенском сарафане,

и даже разочарованье

и ненависть — ее дитя.

Коснуться космоса ладонью,

сразиться с косностью любой,

в беде пожертвовать собой —

вот это я зову любовью.

Она нужней любых хлебов,

она реальна и волшебна.

Горенью, мудрости душевной

учи нас, матушка любовь.

Не позднее 1962

* * *

И не видимся-то мы пóчасту{414},

и встречаемся мы, кривясь, —

а уже: без вас одиночество,

а все радостнейшее — при вас.

А уже: на работе, дома ли

провожу по глазам рукой —

как легко мы друг друга поняли,

как забыть мне вас нелегко.

А уже: на душе забулькали,

побежали ручьи, звеня,

люди думают: «Не с Сабурки ли?»

и сторонятся от меня.

А уже: по ночам нелегкая

все куда-то меня несет,

и, как сокол, крича и екая,

сердце падает вниз с высот.

А уже: мне верить не хочется,

что коль пристальнее взглянуть,

и не видимся-то мы почасту,

и знакомы-то мы чуть-чуть.

Не позднее 1957

* * *

В непробудимом сне{415}

вижу твой светлый облик.

Тело твое — как снег,

только живой и теплый.

Слышу твой смех, смотрю

прямо в глаза, погибший.

Люб тебе с детства труд.

Рук твоих нету гибче.

Жилы обвей, напой

жизнью весенних пахот!

Пальцы мои тобой

обожжены и пахнут.

Ты золотей весны,

всех половодий звонче.

Губы мои возьми.

После стихи докончим.

Не позднее 1954

* * *

Такая во всем истома{416},

весна мне твердит: ты — мой.

И я выхожу из дома,

как будто иду домой.

Под музыку капель теплых

рисует лучом весна

смеющийся женский облик,

похожий на Вас весьма.

Уже потекло по склонам,

скамейки в саду теплы,

и лед, оголен и сломан,

по темной воде поплыл.

Сугробы темны и ветхи,

чернея, стоят бугры.

Иду, задевая ветки,

и веки мои мокры.

И в лепете клейких почек,

и в шуме людской возни

я вижу лукавый почерк

похожей на Вас весны.

Не позднее 1954

* * *

Говорю про счастье{417},

а в душе украдкою

повторяю часто

имя твое краткое.

На каменьях теплых

ночью самой темною

вижу милый облик,

очи твои помню я.

Говорю про счастье,

сам все время думаю,

что с тобой встречаться —

видно, на беду мою.

На крылечке стоя,

засмеешься, колкая, —

я ж не знаю, что я,

где я и поскольку я.

Говорю про счастье,

а в уме рисуется,

как домой сейчас ты

воротилась с улицы.

Пальчиками хрустнув,

голову повесила…

До чего ж мне грустно!

До чего ж мне весело!

Говорю про счастье

и горю от жажды я

за тобой бросаться

в дверь едва ль не каждую, —

чтобы, обняв шею

мне руками плавными,

никла б, хорошея

от шального пламени.

Не позднее 1952

* * *

Осень. Лучи. Деревья. *[7]{418}

Солнце идет на убыль.

Краску платком стерев, я

милой целую губы.

Так осмелел с чего я?

Ты мне скажи, подруга:

дружим ли мы с тобою,

любим ли мы друг друга?..

Счастье, куда нам деться?

Что это нам досталось?

То ли вернулось детство,

то ли приходит старость?

Радости ль нет отбою,

близится ль к сердцу мука?

Дружим ли мы с тобою,

любим ли мы друг друга?..

На желудях, на смолке

воздух лесной настоян.

Губы от счастья смолкли.

Не говори, не стоит.

Пахнешь сама смолою,

вся горяча, упруга…

Дружим ли мы с тобою,

любим ли мы друг друга?

Помнишь, как полночь нижет

нежную сеть созвездий?

Сколько чудесных книжек

мы прочитаем вместе!

Легкой ступай стопою

вдоль золотого луга, —

дружим ли мы с тобою,

любим ли мы друг друга.

Что б ни случилось с нами,

будет добро иль худо —

мы все равно узнали

лучшее в мире чудо.

Счастье трубит трубою

с севера и до юга, —

дружим ли мы с тобою,

любим ли мы друг друга?

<1953, 1962>

Из сборника «Молодость» (1963)