профессиональной деформации – в том, что социология города в Германии есть порождение послевоенных десятилетий и с самого своего возникновения была вовлечена в градостроительное планирование, обусловленное необходимостью срочно восстанавливать разрушенное войной. В таких условиях вопросы индивидуальности были непозволительной роскошью.
По словам урбаниста-теоретика и градостроителя-планировщика Дитера Хофмана-Акстхельма, индивидуальности городов – это “культуры, которые определяют паттерн движения города; их нельзя создать искусственно – они произрастают” (Hoffmann-Axthelm 1993: 217). Понятно, что в эпоху, когда у городов есть художественные руководители, как у театров, и существует профессия “воображателя” (imagineur), слышать такое никому не нравится. Но в этом – не только беда городов, но и их потенциал, или, если угодно, культурный капитал каждого из них.
В своем наброске элементов теории городских индивидуальностей я воспользовался тремя аналитически различными, но перцептивно переплетенными друг с другом категориями: “текстура”, “воображаемое” (imaginaire) и “габитус” (Lindner 1996; 1999; 2003; 2006; 2007). Идею текстуры я позаимствовал из пребывавшего долгое время в забвении символически-репрезентативного подхода в урбанистическом анализе. Этот подход неразрывно связан с именем Ансельма Стросса, который в конце 50-х – начале 60-х годов опубликовал сначала статью, написанную совместно с историком Ричардом Волем, а затем монографию “Образы американского города” (Wohl/Strauss 1958; Strauss 1961) и тем самым открыл для социологии города целое новое поле. Воль и Стросс тоже говорили об индивидуальности городов, об их личности, их характере, который – особенно в США – выражается в использовании эпитетов, например “бурный, хриплый, задиристый” (“stormy, husky and brawling”), как в стихотворении “Чикаго” (1916) Карла Сэндберга. Для постижения города как живой сущности (living entity) необходимо учитывать его способность пробуждать воспоминания и его экспрессивные качества. Соответственно, Стросса интересовали то субъективное значение, которое город приобретает для жителей, и те представления, которые у них с ним связаны. Он показал, что эти представления не возникают мгновенно, а становятся результатом длительных процессов, в ходе которых каждое новое поколение горожан добавляет к символике города новые элементы или варьирует старые, – Стросс говорит в этой связи о “кумулятивных коннотациях”. Таким образом возникают и накапливаются тексты, и эти тексты со временем образуют текстуру, ткань, в которую город буквально вплетен и закутан, – это показал чикагский социолог-урбанист Джералд Д. Саттлс, подхвативший и развивший символически-репрезентативный подход Стросса в своей статье под программным заглавием “Кумулятивная текстура локальной городской культуры” (The Cumulative Texture of Local Urban Culture, 1984). Саттлс рассматривал локальную культуру в качестве одного из конститутивных факторов экономики. Чтобы понять биографию города, иными словами, понять, как он стал тем, что он есть в определенный момент времени, в том числе и с экономической точки зрения, необходимо учитывать кумулятивную текстуру локальной культуры, находящую свое выражение в образах, типизациях и коллективных репрезентациях как материального, так и нематериального рода, – от знаменитых туристических достопримечательностей, памятников и уличных табличек до исторических анекдотов, песен и городского фольклора. Текст Саттлса и по сей день сохраняет свое фундаментальное значение благодаря открытию той специфической логики, которой подчиняется “узор” городской текстуры. Важнейшая идея Сатллса – это “характерологическое единство культурных репрезентаций”, которое образуется из многоголосных вариаций на некую основную тему, задаваемую градообразующим сектором экономики, и ведет к формированию стереотипного образа, отличающегося большой долговечностью. Эти вариации возникают благодаря мнемонической связи, создаваемой, по мнению Саттлса, прежде всего журналистами, использующими клише (formulaic journalists), и прочими культурными экспертами. Эти акторы вновь и вновь пользуются старыми добрыми штампами, но чуть-чуть изменяют их за счет сравнений, вариаций и частичного добавления нового: “Эта мнемоническая связанность и предполагаемое характерологическое единство – одна из причин постоянства городской культуры” (Suttles 1984: 296). Я неоднократно говорил о примере Чикаго – он обладает тем преимуществом, что у этого города имеется очевидный “пратекст”, который по сей день, несмотря на все экономические перемены, определяет восприятие его своими и чужими: это уже упоминавшееся стихотворение “Чикаго”, в котором Карл Сэндберг воспевает его как “Город Широкоплечих” (City of the Big Shoulders) – абсолютное воплощение рабочего города: “Смеющийся бурным, хриплым, задиристым смехом Молодости, полуголый, потный, гордящийся быть Мясником, Инструментальщиком, Укладчиком снопов, Железнодорожником и Грузчиком Нации” (Sandburg 1948: 24). Это стихотворение намертво вписано в коллективную память города. Еще в 2005 году Леон Финк, профессор истории труда в Иллинойском университете, приветствовал делегатов Второго всемирного конгресса профсоюзного объединения “Union Network International”, проходившего в Чикаго, в “Городе Широкоплечих”, словами:
Хотя делегаты UNI увидят город, совсем не похожий на тот, который воспел в 1916 году Сэндберг, они, тем не менее, почувствуют пульс самого “рабочего города” нашей страны. Ведь даже после того, как глобальная коммерция вытеснила производство, свидетельством чему является смерть трех китов индустрии – железных дорог, мясокомбинатов и металлургических предприятий, – на которых раньше держалась экономическая жизнь города, все равно в гражданской культуре Чикаго по-прежнему доминирует характерная эгалитарная этика “синих воротничков” (Fink 2005).
Гимн “Городу Широкоплечих”, характеристика его как “самого рабочего города страны” (без работы!) и сам тот факт, что именно в нем, а не в каком-либо другом американском городе проходит всемирный профсоюзный конгресс, – всё это парадигматический пример характерологического единства культурных репрезентаций.
Город как культурно кодированное пространство, пронизанное историей и историями, образует универсум представлений, который перекрывает физический город постольку, поскольку являет собой пространство, познаваемое и переживаемое сквозь сопровождающие тексты и изображения. Города – не чистые листы, а нарративные пространства, в которые вписаны определенные истории (о значительных людях и важных событиях), мифы (о героях и негодяях) и притчи (о добродетелях и пороках). Эта нагруженность смыслами может быть настолько велика, что достаточно бывает произнести название города (Берлин!), чтобы вызвать целый набор представлений. В своей совокупности такие представления, насыщенные историей, образуют “воображаемое” города – “набор смыслов, связанных с городом, которые возникают в конкретный момент времени и в конкретном культурном пространстве” (Zukin et al. 1998: 629). Воображаемое города (imaginaire urbain, urban imaginary) в последние годы стало важным дискурсивным полем (примеры: Bélanger 2005; Bloomfield 2006; Lindner 2006). Канадский географ Пьер Делорм пишет: “Подобно многим другим исследователям – и таких становится все больше и больше – я полагаю, что город можно понять через функцию центрального понятия воображаемого. Понимание города начинается с понимания того представления о нем, которое складывается у его жителей. Это подводит нас к самой сердцевине анализа города” (Delorme 2005: 22). Такой интерес к воображаемому объясняется не в последнюю очередь быстро возросшей в ходе глобализации конкуренцией между городами, в контексте которой воображаемое города превращается в ту символическую сферу, “где идет соревнование за пространство и места” (Bloomfield 2006: 45). Конечно, если связывать дискурс воображаемого с глобальной конкуренцией городов, то легко можно приравнять воображаемое (imaginaire) к имиджу (image). Но между ними есть разница: имидж планируется и создается; с экономической точки зрения он рассматривается как релевантный для развития города инструмент управления. В качестве такого инструмента имидж сродни политической идеологии, о которой Теодор Гайгер сказал, что она представляет собой “убеждающее содержание”, которое может распространяться. Поэтому мы можем сказать, что имидж – это идеология товара. Приравнивать воображаемое к имиджу – значит неверно толковать его как сознательно сотворенное, пронизанное коммуникативными стратегиями представление вместо того, чтобы видеть в нем скрытый слой реальности. В отличие от идеологии, воображаемое не знает слова “зачем”, настаивал французский антрополог и социолог Пьер Сансо, оно никогда не служит никакому делу, в чем бы оно ни заключалось. Но именно поэтому оно делает из произвольного места особое. Имидж – это только поверхность, а воображаемое, в отличие от него, сродни коллективным представлениям, как описывал их Эмиль Дюркгейм, т. е. как сумму латентных диспозитивов. При таком понимании мы можем по аналогии с порождающей трансформационной грамматикой Ноама Хомского говорить о глубинной грамматике городов. Она существует до имиджа, или, точнее, до имиджевой кампании; она – фильтр, который определяет, убедителен ли “образ”. Кампания по созданию имиджа, равно как и политическая идеология, может быть успешной только в том случае, если она встраивается в некое смысловое целое (в том значении, какое придавал этому выражению Эрнст Кассирер). Мой тезис заключается в том, что все стратегии инсценирования, репрезентации и перекодирования должны ориентироваться на критерии убедительности, т. е. на то, насколько представимы и правдоподобны “утверждения”, которые связаны с воображаемым. Последнее не является ни противоположностью реальности, ни ее простым воспроизведением (в смысле отображения): воображаемое – это другой, поэтически-образный способ вступать в контакт с реальностью. Воображаемое возвышает, сублимирует и уплотняет свой объект (город, место), так что мы оказываемся в состоянии видеть его с большей ясностью, резкостью и “глубиной” (Sansot 1993: 413). Это “supplement d’ame” (Cherubini), которое нас охватывает – дополнение, благодаря которому мы не просто остаемся жить в городе, но и грезим о нем.