якого рода злаки. Мне не хотелось чрезмерно обременять землю собственным бытием. Правда, курил я много и за работой пил натощак слишком много кофе. В конечном счете, границы самоограничения устанавливает невроз, или, наоборот, естественные границы самодисциплины определяются мерой тревожности. Я колол дрова, занимался строительством, сажал деревья, словом, делал всю черновую работу, которой не избежать в деревне при натуральном, по большей части, хозяйствовании.
Не реже четырех раз в неделю я бегал кроссы. Когда выдавалась возможность, плавал. Бегал по обочинам дорог мимо окрестных селений. Бегал под весенним дождем, бегал в снег, бегал по источающим сухое благоухание рощам, бегал среди черешен в холодном мерцании полной луны. Минимальная дистанция была километров восемь, а максимальная, кажется, двадцать один. Поэтому здравым умом невозможно было постичь, почему меня остановил подъем, преодолеть который было бы трудно разве что дряхлому старику.
Через какое-то время меня отпустило, и я сдвинулся с места.
Бегал я не только по родным местам, но забегал и гораздо дальше. Вместе с потоком воздуха я вбирал в себя дальние города и веси. Когда человек, как легендарный стайер Лавлок, бежит не ногами, а головою, то нужный характер и меру мышечной деятельности он задает дыханием. Ритм дыхания отпечатывает в памяти бегуна картины увиденного. И если внимание его распределяется между горизонтом и линией в трех шагах впереди него, то о собственном телесном естестве он со временем забывает. Зрительные образы сильнее физических ощущений. Минуя воняющие гербицидами, истощенные до серо-песчаного цвета спаржевые поля, я убегал в Голландию. Петляя по мокрым от росы глухим тропам, убегал во Францию. Безнаказанно пересекать таким образом государственные границы было истинным наслаждением.
Единственным моим удостоверением личности были только дыхание и дымящееся испариной тело.
Да, это я, собственной персоной.
В пивной перво-наперво я заказал минералку. И, делая вид, будто неторопливо изучаю меню, закурил. Заказал также красного вина.
Одна глубокая затяжка, и далее — нескончаемая пепельно- серая тишина. Я остался с нею один на один, и называлась она — удушье. Мне еще удалось погасить сигарету, еще удалось отодвинуть подальше вонючую пепельницу, и все — пустота, абсолютная пустота.
Где-то звенит посуда, за соседними столиками задушевно общается публика, перед тобой, с бульонницей в руках, парящей походкой проплывает упитанный молодой официант.
После него на столике остается чашка обжигающе горячего супа.
Ты не можешь понять, что случилось, никогда ничего подобного не переживал и все-таки точно знаешь, что называется это смертным потом. Пылающее тело покрывает ледяная испарина. При этом ты видишь, что вокруг ничего не изменилось, и понимаешь, что разница между твоим восприятием й восприятием остальных куда больше привычной и ожидаемой.
Я переживаю нечто такое, что касается только меня, но не остальных.
Уже утром я был весьма далеко от них, а теперь, судя по всему, — еще дальше.
Их тела не наполнены жаром, схваченным снаружи ледяным панцирем.
Никогда не подумал бы, что совершенно чужие люди мне так близки, но теперь, вытаращив глаза в смертном ужасе, я вдруг понимаю, что каждый миг, сопоставляя себя с другими, мы с их помощью фиксируем собственное состояние, а их состояние испытываем на себе.
Я долго сидел без движения за накрытым белой скатертью столиком, склонившись над чашкой горячего супа.
Я был спокоен, сознание отслеживало, как всем, до последнего волоска, моим телом овладевает страх смерти. Я, конечно, не возражал бы, чтобы кто-то пришел мне на помощь. Кто-нибудь. Но где этот «кто-нибудь». Пульсирующая, рвущая боль в правом плече и под внутренней стороной лопатки настолько зачаровала меня, что обратиться к кому-то из окружающих я не мог. Наверное, именно эта боль и называется костоломной. Она шла не из костей, а проникала, наоборот, в кости из каких-то неведомых глубин плоти. И при этом, следуя загадочными путями, не затрагивала пронизанных нервными окончаниями органов.
Казалось, в отдельных, выбранных ею местах она прикасалась прямо к надкостнице.
В действительности причина была лишь в том, что в некоторых ответвлениях коронарных артерий в результате закупорки и спазмов нарушился кровоток.
Чтобы не застонать, не завыть, я попытался переключить внимание на безболезненную реальность других людей.
Двери и окна пивной были распахнуты, я видел, как легкий сквозняк втягивал, пузырил и подергивал белые занавески.
Посетителей было немного. Пока я смотрел на них, мне удавалось достойно переносить физическую боль и физиологический страх. Старший официант застыл в белом волнении занавесок. Он также по-своему наблюдал, отслеживал, что происходит с другими. Он должен был найти объяснение, почему я не притрагиваюсь к супу. Но он предпочел отвернуться.
Чтобы сделать глоток воды, тоже требуется воздух. У меня это не получалось. Лопающиеся пузырьки газа мешали глотать. Вонь битой птицы и ошпаренных перьев, исходящая от супа, действовала тошнотворно. Теперь я уже понимаю, что помогло мне вино. Оно отдавало пробкой и бочкой, и, по совести, его надо было выплюнуть или отослать обратно, но все же мне удалось проглотить вина больше, чем супа или воды. Какое-то время спустя оно расширило коронарные сосуды, и сердечная мышца вновь получила толику кислорода.
Я развернул листы корректуры, чтобы, пока остывает безумно горячий суп, заняться правкой, а не думать о смертном поте, об отвращении и о боли. Но глаза мне не подчинялись — не иначе, что-то с очками. Буквы и строчки сливались и разбегались, появлялись и исчезали в виде рябящих пятен. Не помогали ни самодисциплина, ни маниакальное протирание очков.
Я сидел в ледяном безмолвии собственного воспитания.
Чуть позже мне все-таки удалось осуществить другое свое навязчивое желание — спокойно, не привлекая к себе внимания, подняться, уверенными шагами проследовать в туалет и посмотреться в зеркало. Я хотел видеть, что со мной происходит, так что пришлось терпеть. Но в зеркале я увидел лишь то, что кто-то разглядывает себя. И поразил меня не тот факт, что я не отождествлял себя с уставившимся в зеркало человеком, а пепельно-серый цвет его воскового лица. На всякий случай я даже глянул на потолок — проверить, не из-за неонового ли света он кажется мне таковым. То, что я видел, не соответствовало тому, что я ощущал, а физические ощущения не соответствовали увиденному, свет же был слишком банальным, чтобы что-либо объяснить. От этой раздвоенности голова у меня закружилась. На пепельно-сером восковом лице не было видно пота. То был не я, хотя вроде бы ничего другого, кроме собственного отражения, я видеть не мог.
Весьма странным было и то, что в замкнутом помещении воздуха, как мне казалось, было столько же, что и в зале, хотя двери и окна там были распахнуты.
Казалось, будто у меня забит нос, но и ртом дышать было невозможно.
Открыв кран, я основательно высморкался и ополоснул лицо. Я снова хотел отождествить себя с тем, кого вижу. Лицо в зеркале стало мокрым. На влажном лице удалось даже разглядеть собственные черты, но все-таки я наблюдал за ним откуда-то издалека.
Воздуха не было.
Тем не менее до стола я добрался благополучно. Если потоки воздуха парусят и раскачивают занавески, подумал я, то почему мне его не хватает, куда он девается? Проблема была не в том. что я не дышал и по этой причине мне не хватало воздуха. Я дышал. Но, видимо, в воздухе не было достаточно кислорода, необходимого для движения. Вот опять я не знаю меры, даже мелькнуло у меня в голове. А может быть, во вселенной стряслось что-то чрезвычайное? Но коль скоро я решил больше не обращать внимания на свои ощущения, то выходит и правда я теперь человек без меры. Пока я так размышлял, вперив взгляд в невидимую массу воздуха, я понял, что из-за его нехватки не удастся съесть и заказанные на второе жареные шампиньоны.
Старший официант все так же стоял на фоне зеркально сверкающей деревянной панели среди раздувающихся белых занавесей. Мне казалось бессмысленным терять здесь время. Я без труда поднял руку, чтобы позвать его.
Но в воздухе настолько нет воздуха, что я решаю не ждать, пока он подойдет. Не знаю, смогу ли я встать. Как оказалось, смог, и довольно легко. Аккуратно собрал свои вещи, газеты, листы корректуры, очки, авторучку. Теперь мне было интересно, смогу ли я при таком минимуме кислорода доковылять до официанта и хватит ли мне, скованному панцирем холодного пота, времени, чтобы расплатиться и выбраться на улицу. На воздух. Я дошел до него без особых усилий: счет, пожалуйста, и пояснил любезно, что не могу больше оставаться, мне что-то нехорошо. В его глазах мелькнул панический страх, теперь уж наверняка до него дошло то, что он видел и раньше, наблюдая за моим лицом и походкой.
Официант в ужасе, что я хлопнусь в обморок у него на глазах, засуетился, еще не хватало, чтобы я окочурился прямо в заведении, нет уж, лучше на улице. Страх, желание избежать скандала сковали его черты. Он начал было считать, но дрожащие пальцы с трудом попадали в клавиши калькулятора.
Снаружи воздуха было не больше, и все же я ликовал оттого, что оказался на воле, избавился наконец от других. Хотя все, что я делал, я делал, собственно, ради них. В первые десять лет жизни, боясь лишиться любви и заботы, человек привыкает не обременять других сенсационными подробностями своего телесного бытия. Со всеми своими обязанностями я справился, представление удалось, и ощущение успеха было безраздельным. Переживаемая по этому поводу радость напомнила мне о том, сколь велика дистанция между моим сознанием и реальностью моих физических ощущений.
Так я и стоял с этой радостью — за пределами самого себя.
Между тем нужно было двигаться дальше — сквозь свинцово- серую, жаром пышущую субстанцию, которую нимало не остужал обволакивающий мое тело холод.
Я ухитрился перебраться на противоположную сторону шумной от оживленного движения площади и успешно втиснуться в отвратительного вида желтый таксомотор. В салоне — устойчивый запах пота, небритости и дешевого табака, пружины продавленного сиденья того и гляди прошампурят задницу пассажира. Мне удалось опустить стекло, при этом рукоятка осталась у меня в руке. Удалось присобачить ее на место. Воздуха от этого больше не стало, но повеявший ветерок хотя бы немного охлаждал мне лицо, шею и грудь под расстегнутой рубашкой. К горлу периодически подкатывала тошнота, но в последний момент мне всякий раз удавалось не блевануть. Несмотря на оживленное, как обычно под вечер, движение, таксист гнал как бешеный. И мне оставалось только желать, чтобы он мчал еще быстрее, чтобы как можно скорее быть дома. Или чтобы мы во что-нибудь врезались — пусть раздастся вселенский грохот и наступит полная темнота.