це, в который опускается только одно ведро, и из которого можно пить только хозяину. Мы проживаем жизнь, опыт наполняет этот колодец, и каждый день мы зачерпываем ведром в спокойной уверенности, что вода в колодце надежно защищена круговой каменной кладкой. Мы понимаем, что из одних и тех же туч один и тот же дождь может разливаться по нескольким колодцам одновременно, но при этом считаем, что все, что попадает в наш, служит только нашим нуждам.
Тебе разве не приходит в голову, как Тристраму Шенди, что в твоей голове живут не твои мысли?
Ты не чувствуешь притока идей и образов из другого источника?
Я знаю, что чувствуешь. По крайней мере, чувствовала. В те безмятежные дни, когда ты еще разговаривала со мной уважительно, с тобой постоянно происходили удивительные совпадения. Ты произносила какое-то редкое и необычное слово за две секунды до того, как оно вдруг звучало по радио. Ты вспоминала Синтию, и она тотчас же звонила.
А вот теперь представь, что эти короткие образы складываются в целые панорамы. Представь, что ощущаешь чужую боль как свою. А теперь идем дальше: представь, что ты вдруг узнаешь то, чего не собиралась знать, причем узнаешь так, словно переживаешь в своем теле чужой опыт. Представь, что рухнули все фальшивые барьеры, которые мы выстраиваем между собой – даже между жизнью и смертью – и нас просто смыло в сплошной поток бессмертных душ, и мы можем вспомнить то, чего никогда не знали, и ощутить боль, которую никогда не испытывали.
О, Брайони, я клянусь, это были его воспоминания. Это он их вспоминал. Аарона Талли. Урию Хипа. Мистера Уикса. Я себе такого даже не представлял. Все они попадали в колодец каждый раз, когда он оказывался в моем сознании. Я с трудом вспоминал его, и он наказывал меня за это, заполняя пустоты своим собственным опытом. Настраивал. Выравнивал. Готовился к финалу.
ТЫ ушла в школу. Магазин еще был закрыт, но я уже сидел у стойки, с бутылкой бензина, чистой тряпкой и разобранными поздневикторианскими настольными часами. Почти очистив одну из шестеренок, я вдруг заметил, что снаружи кто-то есть. Я выглянул и увидел за стеклом циклопическую фигуру Джорджа Уикса с непонятным напряжением на бледном лице. Он давно там? Я понятия не имел, потому что последние десять минут был полностью поглощен часами, но стоило мне его заметить, как я встал и пошел открывать дверь.
– Здравствуйте, – сказал он таким голосом, словно звук шел не изо рта.
Он был изящно одет, причесан, в клетчатой рубашке с галстуком, и очень извинялся, что пришел так рано. Я провел его внутрь, и он молча выслушал все мои объяснения. Закончил я демонстрацией аукционных каталогов.
– Ну что, Джордж, у тебя остались ко мне вопросы?
Он кивнул и показал на деревянный футляр, в котором хранился капсюльный пистолет.
– А там что лежит?
– О, – сказал я, – старье всякое. Хлам. Швейный набор. Чиню обивку… ткань…
– Можно посмотреть?
– Нет, – сказал я, и он убрал потянувшуюся было к футляру руку. – Нет, Джордж, нельзя.
Я уже начал думать, что совершил ошибку, затеяв все это. Не надо было соглашаться. Если б только Синтия не свалилась со своей грыжей. Если бы только миссис Уикс так на меня не влияла.
В уме я уже отрепетировал беседу с его матерью. («Миссис Уикс, я искренне уверен, что таланты Джорджа будут более востребованы в любом другом месте».) Но должен сказать, что мои утренние сомнения постепенно развеялись. Джордж проявил себя очень заинтересованным и толковым юношей. Он ловко справился с кассовым аппаратом, показал, что мама неплохо научила его разбираться в том, чем интересуются покупатели (подлинность фарфора Ворчестер, правильное нанесение шеллачной политуры, как идентифицировать опойковую кожу), и даже помог почистить и собрать те настольные часы, с которыми я возился все утро.
По правде говоря, он был немного неуклюжим, а его тяжелое дыхание пугало Хиггинса, но в тот день мы неплохо заработали, и это определенно было хорошим знаком. Его неуклюжесть даже начала мне нравиться. Я воспринимал его долгое молчание и бегающий взгляд как признаки смущения. Симптомы стыда за его прошлое поведение, за ту подножку в поле. Я даже осмелился оставить его одного на двадцать минут в магазине, пока забирал тебя из школы.
– Очень хочу познакомить тебя с моим новым помощником, – сказал я, пока ты ехала, прижав голову к окну.
– Ну и кто же это? – спросила ты, выражая вялую заинтересованность.
– Увидишь.
Ты смотрела на проезжающие мимо машины и ничего не отвечала.
Ты все понимала, правда? Твоя ненависть ко мне росла вместе с твоим влечением к Денни. Эта ненависть и это влечение были двумя силами, которые по отдельности не могли ни ослабнуть, ни усилиться. Проклятый мальчик потратил три минуты своей жизни, чтобы спасти тебя тогда, на конюшне, и тебе этого хватило. Три минуты! А я всю твою жизнь, все пятнадцать лет посвятил исключительно защите тебя, и все равно это время не принималось в расчет. Что это обо мне говорит? Или о тебе? Я не знаю.
– Это не настоящие чувства, – сказал я тебе, пока мы стояли на перекрестке. – То, что ты испытываешь. К нему. К этому мальчику.
Ты с подозрением на меня взглянула, и я решил быть аккуратнее. Нельзя, чтоб ты узнала, что я слышал твой разговор с Имоджен и видел тебя у Башни Клиффорда.
– К тому, который к тебе приходил. Я его прогнал, чтобы упростить всем нам задачу. Он почему-то вбил себе в голову, что может на что-то рассчитывать, и я думаю, что лучше все это подавить в зародыше. Не находишь, Брайони?
Потом я снова шагнул на опасную территорию.
– Все пройдет быстрее, чем ты думаешь. Несколько дней без встреч с ним – и все снова будет как раньше, а значит, ты извинишься и скажешь спасибо за то, что я оберегаю тебя.
Ты закрыла глаза, давая понять, что разговора не будет. Я попытался сменить тему, спросить про фестиваль, но ты не отвечала. Может, беспокоилась за пропущенное занятие по виолончели. Не знаю. Даже увидев в магазине Джорджа Уикса, ты почти никак не отреагировала.
– Привет, Брайони, – сказал Джордж, приглаживая пятерней волосы.
– Брайони, поздоровайся, – велел я.
Я пытаюсь вспомнить твою реакцию. Заметить что-нибудь, чего я не заметил тогда. Ты ничего не ответила – это все, что я помню. Не обращая внимания на нас обоих, ты ушла в свою комнату играть на виолончели, отрабатывать пропущенный урок.
Кажется, я даже пожаловался Джорджу на тебя.
Да, это тоже было ошибкой, и я прошу за нее прощения.
За долгие годы работы я научился отличать подделку от оригинала. Приезжая к поставщикам мебели, я наловчился определять изделия, которые только имитируют антикварные. Я знаю, как выглядит настоящая патина, придающая дереву глубокий изысканный блеск, и я так же хорошо разбираюсь в клеймах на серебряных изделиях.
Мне достаточно посмотреть и потрогать предмет, чтобы понять, подлинный ли он. Иногда все характерные признаки оригинального изделия на месте, но все равно я чувствую что-то не то, словно от предмета исходит некий стыд, заметный только настоящему ценителю подлинников.
Как жаль, что я не умею так с людьми!
Как бы я хотел взглянуть человеку в глаза своим тысячу раз непредвзятым взглядом и понять, что у него в душе. Если бы я только мог знать, в чем на самом деле состояла правда.
Видишь ли, моей главной ошибкой было даже не то, что я дал слабину и позволил моей душе попасть под чужое влияние. Это только часть трагедии. На самом деле эта одержимость лишь частично шла извне. Остальная часть проклятия исходила из меня самого, и так было всегда, сколько я себя помню.
Если коротко – я никогда толком не умел себе доверять, и от этого портились все мои отношения с окружающими. Нападки Рубена стали лишь семечком, упавшим на плодородную почву моей собственной изуродованной натуры. Не я ли сам переносил свою вину за гибель твоей мамы (а это чувство вины росло из намного более глубокого чувства ответственности за самоубийство моей собственной матери) на твоего брата? Неужели не я сам был причиной всех бед?
Неужели не я сам принимал правду за ложь, а Яго – за верного Горацио?
Не поэтому ли все пошло наперекосяк? Каким образом моя потребность защитить стала такой же опасной, как его потребность обидеть?
Разве эти желания – не одно и то же? Разве не моя неуравновешенная любовь привела к этому? Да. Теперь я знаю ответ. Да, это она. Все так.
О, Брайони, все так.
Ты стояла перед нами. Смотрела в наши исполненные ожидания старческие лица, предвкушающие момент, когда ты нарушишь тишину актового зала.
– Посмотри на нее, Теренс, – прошептала Синтия. – Разве она не великолепна?
Ты стояла там, а я беспокоился, что тебя одолеет волнение, что тебя сомнет давление аудитории. Аудитории, которая ждет, смотрит, нетерпеливо ерзает, пока тянется пауза.
Ты взглянула на бабушку. Синтия сделала вид, что грыжа ее не беспокоит, и улыбнулась тебе ободри-тельно своими темными накрашенными губами.
Ты закрыла глаза, как всегда делала во время выступлений Пабло Казальса, и начала играть. Я тоже закрыл глаза, чтобы оказаться в той же темноте, чтобы почувствовать то же, что чувствуешь ты. И добровольно погрузившись в эту темноту, я услышал первые такты и представил, как музыка встает вокруг тебя невидимой крепостью, защищая и от зрителей, и от твоих собственных страхов, давая тебе нужную уверенность.
Что они слышали, эти люди? Они действительно открывали для себя подлинное отчаяние Бетховена, или же просто с удовольствием смотрели, как пятнадцатилетняя девочка исполняет классику?
Кто-то вошел в зал и остановился у двери. Я приоткрыл глаза, и ты тоже. Я обернулся и увидел его лицо, лицо боксера. И темный голодный взгляд мальчика, упивающегося зрелищем, слишком роскошным для его аппетитов. Ты задержала взгляд на нем, а он улыбнулся и почесал бровь.
Как же я его ненавидел, как же я хотел перехватить и не пустить к нему те послания, которые ты передавала своей музыкой. Его присутствие было сущей пыткой, испортившей мне весь момент. Я на самом деле испытал облегчение, когда ты закончила, зал взорвался шквалом аплодисментов, и ты, наконец, смогла спрятаться от этих голодных глаз. Скорей домой, скорей забыть о грозящей опасности.