Собственность мистера Кейва — страница 28 из 36

Я отвечу на этот вопрос короткой историей о первой из трех неестественных смертей. Прежде чем подойти к финалу, я должен рассказать тебе самое начало. Кратко поведать историю моей матери.


Она была шляпницей высшего класса. Владела магазином на Пикадилли. «Шляпки от Гардении». Для тебя она – просто фото в гостиной. Фотография выглядит так, словно сделана в тридцатые годы, судя по платью, но на самом деле, конечно, намного позже. Она жила прошлым, временами собственного детства, когда шляпки были на пике моды. Эта фотография о многом говорит. Эта ее маска Греты Гарбо не могла как следует спрятать находящееся за ней обеспокоенное, человечное лицо. Ее собственная мать построила бизнес в двадцатых-тридцатых, продавая шляпки-клош эмансипированным девушкам, у нее одевались мисс Симпсон и леди Маунтбеттен. Ее дочерям выпало преумножать бизнес и пополнять ассортимент шляпами типа «федора» и другими головными уборами.

Постепенно моя мать погрязла в долгах, в больших долгах, и отчаяние стало проступать под маской все сильнее. Она покончила с собой в 1960 году, проглотив целый флакон антидепрессантов. Бедная женщина была найдена в своей квартире над магазином, пускающей изо рта голубую пену на упрямые цифры в приходно-расходной книге.


Представь себе меня.

Маленький мальчик в помещении, полном шляп, зовущий на помощь. Представь его мать: она лежит на столе, но не спит; ее глаза открыты, но она не видит ни его, ни цифры в книге, над которыми она корпела все утро. Книга открыта и выполняет теперь роль бесполезной подушки, впитывая все, что вытекает из ее рта.

Услышь, как мальчик кричит всего одно слово.

– Мама!

Она не отвечает. Руки безвольно висят вдоль тела.

– Мама!!!

Его первое слово теперь единственное – единственное, имеющее значение.

Он трясет ее и понимает, что ее тело двигается не так, как обычно. Не так, как тело должно двигаться. Его крик затихает, оставшись без ответа, проливается слезами, а мужчина в радиоприемнике даже не пытается хоть что-нибудь понять.

Это меня или землю трясет?

Это подделка? Кто разберет?

Это коктейли со вкусом любви?

Или же все это – чувства мои?[7]

Голос, в котором слышна улыбка, доносится по радиоволнам из другого мира, этот голос не видит ни мальчика, ни женщину, ни широкополые шляпы на вырванных из газеты статьях.

Мальчик пытается прислонить ее к спинке стула, мать, похожую на тряпичную куклу, тяжелую и неуправляемую, но она слишком тяжела. Она падает сперва на него, а потом сваливается, задевая щекой его плечо.

Она повисает в неестественной позе. Наверное, ей больно. Он хочет думать, что ей просто больно, но это не так. Ей не больно.

Крик превращается в вой. Когда домовладелица миссис Стир спускается вниз, этот вой уже стих до глухих всхлипываний. Несколько дней, недель, месяцев мальчик будет плакать, и вскоре только звук собственного плача станет ему утешением, единственным связующим звеном между жизнью в городе и жизнью на ферме Дорсет, в приемной семье. Жизнью, в которой будет так много огромного неба, запаха навоза и клочков волос на голове единственного человека, которого он когда-либо назовет отцом.


Я всегда винил себя в самоубийстве матери. Я помню, она говорила, что ненавидит меня, что лучше бы я никогда не рождался. Но это ненадежные воспоминания. Я могу доверять только тому, чему есть подтверждения. Тому, что прячется внутри остального, как самая маленькая матрешка. Тому, что всегда остается внутри меня, как бы далеко я не ушел из этого магазина, из этого дома на Пикадилли. В конце концов, от этого воспоминания остались следы. Тело, пустой флакон из-под таблеток, крик, доводящий до ларингита.

Она не оставила записки. Не написала ни слова о том, почему или зачем она это сделала. Никакой этой суицидальной вежливости – «никого не винить», «прошу прощения за», «умоляю понять меня» – ничего такого. Много позже я искал что-нибудь, что можно взять в руки и прочесть, чтобы понять, что я чувствую к этой женщине, убившей себя, но ничего не нашел. У меня был всего один простой факт.

Цифры в приходно-расходной книге были для нее намного более убедительным поводом умереть, чем все, что сделал ее трехлетний сын, чтобы остаться в живых.

Много лет я пытался найти этому объяснение. Я не виноват в самоубийстве матери. Мне было три. Она была взрослой женщиной, которой просто стоило бросить свой бизнес. Не моя вина в том, что бомбы Второй мировой за несколько лет до того выбили из мира любовь к моде.

Нет, я не виноват. И будь я существом рациональным, эти аргументы сработали бы. Рациональное существо? Не бывает рациональных существ. Рациональны только машины, потому что они неспособны любить. А любовь, что бы там ни твердили ученые, не имеет отношения к механике.

Я буквально ощущал ее отсутствие, так реально, как несуществующую конечность после ампутации. Рука утрачена, а ты все равно чувствуешь, как сжимается кулак. Врачам знакомо понятие «фантомная конечность». Иногда оно сохраняется на всю жизнь, это ощущение, что рука все еще на месте, хоть ты и точно знаешь, что ее нет. Ты привыкаешь к тому, что там что-то есть, что-то, что ты принимаешь как должное, что всегда с тобой, и никогда не сможешь смириться с отсутствием этой части. Именно это я чувствовал. Невидимое сжатие пальцев, словно я пытаюсь схватить то, чего нет. И я постепенно окружил себя предметами из прошлого, в тщетной надежде, будто я смогу дотянуться сквозь время, или хотя бы частично сбросить его груз и замедлить его неумолимый бег.

Я понимаю, это перебор. И эта железная хватка прошлого стала еще сильнее, когда я потерял вашу маму, а потом и Рубена.

Я надеюсь только, что когда моя хватка ослабнет, ты однажды сможешь двигаться намного более свободно, чем я когда-либо мог, и сбежишь от ненасытных семейных призраков и их извечной тоски.

* * *

ЗА ОКНОМ проплывали домики в стиле Георгов, а мы ехали вверх по Маунт, к больнице. В машине стояла вежливая тишина, казалось, это затишье после недавней бури.

Но и тишина, и иллюзия были нарушены.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.

– Неужели такого фашиста, как ты, интересуют чувства? – ответила ты, вытаскивая ниточку из повязки.

– Я не фашист, Брайони. Я отец.

– Муссолини тоже был отцом, – сказала ты.

– Я должен был рассказать тебе правду о нем, – ответил я. – Что еще мне оставалось делать?

– Это никакая не правда, – сказала ты, и я замолчал, боясь, что ты расплачешься.


Мы зашли в палату, а она там флиртует с молодым врачом.

Он ушел, чтобы мы могли присесть, и Синтия заговорщически тебе подмигнула. Помню, ты рассмеялась, а я с завистью подумал, что Синтии так легко и естественно удается очаровать тебя.

– Такой весь из себя Хитклифф, да? – хихикнула она, обращаясь к тебе. А потом тихо и задушевно добавила: – Примерно в таком же возрасте твой дедушка познакомился со мной. Бедный Ховард.

Она оглядела палату и нервно сглотнула. Воспоминания застилали ей взгляд. Несчастная Синтия. Она все это время находилась в той же больнице, где провела долгие часы у постели твоего дедушки, беседуя с онкологами после очередной бесполезной операции, разгадывая с ним кроссворды в газетах, которые удавалось прихватить из магазина, пока рак расползался, поглощая его целиком.

Я снова отвлекся, да? Ухожу назад, когда надо двигаться вперед и объясняться. Видимо, пора признаться тебе в еще одном постыдном факте. В еще одном предательстве. Я должен. Я заходил в твою комнату, пока ты была в школе. Я перерыл все твои шкафы и сумки. Я нашел то фото в рамке, которое он подарил тебе возле башни Клиффорда. Запоздалый подарок на день рождения. Фото Рубена, сделанное им или кем-то еще. На фото твой брат, улыбается, не прикрывая родимого пятна, смотрит вниз, а за ним – синее небо.

– Прости меня, Рубен, – сказал я фотографии. А после чувства вины пришла ярость. Как смел Денни использовать твоего брата, чтобы завлечь тебя?

Я положил фото обратно тебе в сумку и попытался влезть в компьютер. Меня завалило серыми окошками, а кнопки входа я не видел. Будто я пытался пробраться через Город Вечного Тумана.

В итоге я признал поражение и выключил компьютер. Выходя из комнаты, я вдруг внезапно решил проверить карманы твоей куртки, которую ты оставила дома. Серой, фланелевой, которую я купил тебе прошлой осенью. И нашел его. На аккуратно сложенном листке бумаги. Адрес Денни, написанный его вульгарным почерком, с произвольным чередованием маленьких и больших букв. Уродливых и корявых. Я представил, как он зажимает в руке твой несчастный карандаш, неуклюже, будто Кинг Конг держит в кулаке Фэй Рэй.

Я переписал адрес, и он показался мне давно знакомым, как будто Денни если и мог где-то жить, то только там.

Если это Рубен насылал на меня такие чувства, то он держался в тени. Перед глазами мелькнули многоквартирные муниципальные дома, а потом все исчезло.


Продолжай, Теренс. Продолжай. Да, мы стояли в палате Синтии, глядя на ее печальное ненакрашенное лицо. Она так странно выглядела без подведенных губ и глаз. Казалась незаконченной, как набросок для картины маслом. Приехали двое ее жутких театральных товарищей. Тот керамический человечек с женой. Когда они явились, пришла медсестра и сказала Синтии, что в палате можетнаходиться не более трех посетителей одновременно. И я решил схитрить так же, как ты часто хитрила.

– Ну тогда мы с Брайони пойдем.

Сработало. Ты упрямо на меня посмотрела.

– Я хочу остаться. Поболтать с Синтией.

И керамический человечек, влезая в беседу:

– Все нормально, Тел, я могу и снаружи подождать.

– Нет, не надо, – сказал я, возможно, излишне поспешно выходя из палаты. – Мне все равно нужно кое-куда съездить. Но Брайони может остаться, если хочет. Все хорошо, Синтия. Честно. Я через час вернусь.