Маленький начал отставать. Эсэсовцы выли им вслед, собаки тоже начали выть, запах крови сводил их с ума, и старший из двух детей замедлил бег, чтобы взять маленького за руку <…> вместе они пробежали еще несколько метров <…> пока удары дубинок их не повалили, и они упали вместе, лицом вниз, их ладони прижаты друг к другу навечно[58].
Не следует упускать из внимания, что замирание вечности воплощает рука как частичный объект: хотя мальчики умирают, их прижатые ладони остаются навечно, как улыбка Чеширского кота. Можно легко представить себе, как следовало бы снять такую сцену: звуковая дорожка показывает, что случилось на самом деле (дети были забиты до смерти), но видеоряд, приостановленный навечно, замирает на кадре с их руками – тогда как звук показывает временну́ю реальность, изображение являет вечное Реальное, и вечность здесь следует читать в строжайшем платоническом смысле. Однако не может не броситься в глаза одно огромное различие между опытом, описанным Семпруном, и стандартным прочтением платонизма из учебника философии: в стандартном варианте Идеи являются единственно истинной субстанциальной реальностью, тогда как в случае Семпруна мы явно имеем дело с ускользающим иллюзорным явлением вечности. Как нам быть с этим различием?
В одном из романов Агаты Кристи Эркюль Пуаро выясняет, что уродливая медсестра и красавица, встреченная им в трансатлантическом путешествии, – одно и то же лицо: красавица всего лишь надела парик и скрыла свою природную красоту. Гастингс, играющий роль Ватсона при Пуаро, грустно замечает, что если красавица может скрыть свою красоту и притвориться уродливой, то же самое можно проделать и в обратном направлении. Что же тогда остается в мужском увлечении, кроме обмана? Разве это знание неблагонадежности любимой женщины не возвещает конец любви? Пуаро отвечает: «Нет, друг мой, это возвещает начало мудрости». Подобный скепсис, подобная осведомленность об обманчивом характере женской красоты упускают из виду суть, а именно то, что женская красота, тем не менее, абсолютна, она есть являющийся абсолют: не важно, насколько хрупкой и обманчивой является эта красота на уровне субстанциальной реальности, происходящее в ней с ее помощью есть Абсолют – в явлении кроется больше истины, чем в том, что за ним скрыто.
Здесь кроется истинное открытие Платона, которое он сам сознавал не вполне: Идеи – это не реальность, скрытая за явлениями (и Платон прекрасно понимал, что эта скрытая реальность есть реальность материи, изменчивой, исчезающей и приводящей к исчезновению). Идеи – не что иное, как сама форма их собственного явления, это форма как таковая. Возьмем математический аттрактор: идеальную форму или набор состояний, неизменных при определенном ходе кривой, к которым стремится переменная, движущаяся согласно неким динамическим характеристикам. Существование этой формы исключительно виртуально: она не существует сама по себе, к ней лишь стремятся линии и точки. Но именно как таковое виртуальное выступает Реальным в этом поле: оно формирует неизменную точку фокуса, вокруг которой вращаются все элементы, – здесь термин «форма» следует наделить его полным платоническим весом, так как мы имеем дело с «вечной» идеей, к которой несовершенным образом причастна реальность.
Теперь мы можем измерить истинную меру философской революции Платона, настолько радикальной, что он сам превратно ее понял. Платон начал с провозглашения зазора между пространственно-временным порядком реальности с ее вечным движением возникновения и исчезновения и вечным порядком идей, т. е. с понятия, что эмпирическая реальность может быть причастной вечной Идее, что вечная Идея может сиять через эмпирическую реальность, являться в ней (так конкретный материальный стол передо мной «причастен» Идее стола, являясь ее копией). Платон ошибся, онтологизировав Идеи: он предположил, что Идеи составляют другой, более субстанциальный и стабильный порядок истинной реальности, чем наша обычная материальная реальность. Он был не готов (или не смог) принять полностью виртуальный, несущественный (или, пожалуй, несубстанциальный) событийный статус Идей: Идеи суть нечто кратковременно являющееся на поверхности вещей. Вспомните старую католическую стратегию, предохраняющую мужчин от искушений плоти: когда вы видите перед собой пышные женские формы, представьте себе, как они будут выглядеть через пару десятилетий – морщинистую кожу и обвислую грудь (или, еще лучше, представьте, что скрывается под кожей уже сейчас: плоть и кости, внутренние жидкости, полупереваренная пища и экскременты). Тот же самый совет дает Марк Аврелий в своих «Размышлениях», рассуждая о плотской любви:
…при совокуплении – трение внутренностей и выделение слизи с каким-то содроганием; так вот каковы представления, когда они метят прямо в вещи и проходят их насквозь, так, что усматривается, что они такое, – так надо делать и в отношении жизни в целом, и там, где вещи представляются такими уж преубедительными, обнажать и разглядывать их невзрачность и устранять предания, в которые они рядятся[59].
Подобное занятие вовсе не осуществляет возвращение к Реальному, чтобы снять иллюзорные чары тела, но с точностью до наоборот – оно является бегством от Реального, являющегося в виде соблазнительного обнаженного тела. То есть в противоположении между призрачным явлением сексуализованного тела и отталкивающим разлагающимся телом именно призрачное явление есть Реальное, а разлагающееся тело – реальность. Мы прибегаем к разлагающемуся телу, чтобы избежать смертельного очарования Реального, грозящего засосать нас в свой водоворот.
В современном искусстве мы часто встречаем грубые попытки «вернуться к реальному», напомнить зрителю (или читателю), что он видит вымысел, пробудить его от сладкой дремы. Этот жест принимает две кажущиеся противоположными, но на деле одинаковые формы. В литературе или кино встречаются самоотносящиеся напоминания, что мы видим лишь вымысел: актеры на экране, например, обращаются к нам как к зрителям напрямую, разрушая таким образом иллюзию повествовательного вымысла, или же автор вмешивается непосредственно в повествование с помощью иронических комментариев. В театральном жанре имеют место некоторые жестокие действия, имеющие целью пробудить в нас осознание реальности того, что происходит на сцене (так, актеры могут зарезать на сцене курицу). Вместо того, чтобы рассматривать эти жесты как попытки прорваться сквозь чары иллюзии и столкнуть нас лицом к лицу с голым Реальным, их следует разоблачить как полную противоположность тому, чем они представляются: как методы бегства от Реального, отчаянные попытки избежать встречи с Реальным, происходящим в (или посредством) самой иллюзии.
Поэтому – и здесь мы вернемся к любви в последний раз – у любви нет ничего общего с бегством в идеализированный романтический мир, в котором исчезают все конкретные общественные различия. Обращаясь вновь к Кьеркегору: «Любовь верит всему – и тем не менее никогда не обманывается»[60] – в отличие от недоверия, которое не верит ничему, но, тем не менее, постоянно обманывается. Недоверчивый человек в своем собственном циничном недоверии является парадоксальным образом жертвой самого радикального самообмана: как сказал бы Лакан, les non-dupes errent[61] – циник пропускает мимо внимания действительность явления, каким бы ускользающим, хрупким и неуловимым оно ни было, тогда как истинный верующий верит явлениям и в сферу волшебного, «проблескивающую» сквозь явления: он видит Благо в другом, там, где сам другой его не видит. Явление и действительность здесь больше не противопоставляются: именно доверяя явлениям и видимостям, любящий мужчина видит другую такой, какой она есть, и любит ее именно за ее слабости, а не вопреки им. По отношению к этому восточное понятие Абсолютной пустоты-субстанции-основы за хрупкими, обманчивыми явлениями, составляющими нашу реальность, противопоставляется представлению обычной реальности как твердой, инертной и постоянной и Абсолюта как хрупкого и ускользающего. То есть что такое Абсолют? Нечто, что является нам в ускользающем опыте, например в нежной улыбке прекрасной женщины или в теплой, заботливой улыбке человека, который мог раньше казаться уродливым и грубым, – в подобные чудесные, но крайне хрупкие моменты иное измерение проходит через нашу реальность. Как таковой, Абсолют легко спугнуть, он слишком легко проходит сквозь пальцы, и к нему следует относиться так же бережно, как к бабочке. Другими словами, Абсолют – чистое событие, что-то просто случающееся: оно исчезает даже до того, как полностью появиться.
Пересадка 4.2: Событийное «Я»
В одной из наиболее неприятных серий сериала «Альфред Хичкок представляет», «Стеклянный глаз», Джессика Тэнди играет роль одинокой женщины, влюбившейся в красивого чревовещателя, Макса Коллоди. Собравшись с духом, чтобы встретиться с ним наедине, она признается ему в любви, делает шаг вперед, чтобы обнять его, и понимает, что обнимает голову деревянной куклы. Когда она в ужасе отпрядывает, «кукла» встает, стягивает с себя маску, и мы видим лицо жалкого старого карлика, который, вспрыгнув на стол, отчаянно просит женщину уйти. Чревовещателем оказывается кукла, тогда как жуткая кукла оказывается настоящим чревовещателем. Съемный «мертвый» орган, частичный объект, оказывается по-настоящему живым, а его мертвая кукла – «реальным» человеком. «Реальный» человек в этом случае просто жив, он – машина для выживания, «человеческое животное», тогда как истинный субъект речи находится во внешне «мертвом» дополнении. Другими словами, когда человек говорит, то говорит не конкретное телесное присутствие, но призрачная сущность в нем, «призрак в машине», более реальный, чем телесная реальность рассматриваемого человека. Эта резкая инверсия отношения между телесной субстанцией и ее душой совершается Декартом с помощью его понятия когито: мыслящий субъект – не душа, присутствующая в теле, но чужой, гомункул, говорящий посредством тела. Именно благодаря этой резкой инверсии Декарт может открыто утверждать событийный (несубстанциальный) статус своего основного принципа: картезианское когито – не субстанциальная форма тела, оно скорее обозначает чистый процесс мышления, лишенный объекта – «я мыслю, следовательно, я существую»