щий субъекта невозможными требованиями, гнусно наслаждаясь неспособностью субъекта их выполнить. Парадокс суперэго в том, что, как ясно видел Фрейд, чем больше мы следуем его требованиям, тем более виноватыми чувствуем себя[134]. Представьте себе злорадного учителя, задающего своим ученикам невозможные задачи и садистски глумящегося над ними при виде их паники и тревоги. Именно поэтому требования/приказы ЕС настолько ужасны: они не дают Греции ни одного шанса, ее провал – часть игры. Целью политико-экономического анализа здесь является разработка и применение стратегий для выхода из этого адского круга долга и вины.
Похожий парадокс был, конечно же, задействован с самого начала, так как в самой основе банковской системы лежит обязанность, которая никогда не может быть полностью выполнена. Когда мы кладем деньги в банк, банк обязывается в любой момент вернуть деньги, но мы все знаем, что хотя банк способен выполнить эту обязанность для некоторых людей, он не может этого сделать для всех. Этот парадокс, изначально касающийся отношения между вкладчиками и их банком, теперь также касается и отношения между банком и (юридическими или физическими) лицами, берущими в банке кредит. Из этого следует, что истинной целью кредитования является не выплата долга с процентами впоследствии, но бесконечное продолжение цепи долга, удерживающей должника в постоянной зависимости и подчинении. Примерно десять лет назад Аргентина решила досрочно (с финансовой помощью Венесуэлы) выплатить свой долг Международному валютному фонду (МВФ), и реакция МВФ была удивительной: вместо того, чтобы радоваться возврату своих денег, МВФ (или, точнее, его высокопоставленные представители) выразили озабоченность тем, что Аргентина использует свою новую свободу и финансовую независимость от международных финансовых организаций, чтобы оставить ограничительную бюджетно-финансовую политику и начать легкомысленно тратить деньги. Это беспокойство показало истинные приоритеты отношений между должником и кредитором: долг является инструментом контроля и управления должником и, как таковой, он стремится к своему расширенному воспроизводству.
Итак, вернемся к нашей исходной точке: как может Событие вырвать нас из этой изнурительной ситуации? Возможно, нам следует начать с отречения от мифа о Великом Пробуждении – моменте, когда соберет свои силы и примет решительные оперативные меры если не старый рабочий класс, то новый союз неимущих, большинства или кого-то еще. Здесь нам следует вернуться к Гегелю: диалектический процесс начинается с некой утвердительной идеи, к которой он стремится. Но в процессе стремления сама идея претерпевает глубинную трансформацию (не просто тактическое приспособление, но существенное переопределение), так как она сама захвачена процессом, (сверх)определена его актуализацией. Скажем, мы имеем дело с восстанием, мотивированным требованием справедливости: когда люди действительно вовлекаются в него, они понимают, что для истинной справедливости требуется куда больше, чем ограниченные требования, с которых они начинали (отменить некоторые законы и т. д.). В такие моменты происходит пересмотр рамок самой сферы всеобщего, установление новой всеобщности.
Новая всеобщность не является всеобъемлющим вместилищем, компромиссом между различными силами, но всеобщностью, основанной на разделении. Президента Обаму часто обвиняют в том, что он разделил американский народ, вместо того чтобы свести его воедино для поиска решений, поддерживаемых обеими партиями. Но что, если именно это и было в нем хорошо? В ситуациях глубокого кризиса срочно необходимо аутентичное разделение – разделение между теми, кто хочет продолжать тащиться в рамках старых параметров, и теми, кто осознает необходимые перемены. Подобное разделение, а вовсе не оппортунистские компромиссы, и есть путь к истинному единству.
Более того, нам не следует бояться вновь утвердить два понятия, подразумеваемые разделением: ненависть и насилие. «Политика – это организованная ненависть, то есть сплоченность». Эта фраза была сказана Джоном Джеем Чапманом (1862–1933), полузабытым сегодня американским политическим активистом и эссеистом, которой также рано разоблачил ложь милосердия: «Трусость этой эпохи покрывает себя иллюзией милосердия и просит, во имя Христа, чтобы ничьи чувства не были оскорблены»[135]. Понятие политики как организованной ненависти далеко от тоталитарного безумия – вот его современная версия.
Ситуация, таким образом, проясняется: у нас есть враги. Они не обязательно недоброжелательны к нам, может, они даже искренне желают нам быть счастливыми, преуспевать и гордо жить в мире, который они для нас придумали. Можно даже сказать, что они именно этого от нас и ожидают: подтвердить им, что их мир является лучшим из возможных миров или наименее худшим, зависит от конкретного случая[136].
Однажды, десятилетия назад, либералы так говорили о коммунизме – сегодня это касается врагов коммунизма. Значит ли это, что мы ратуем за слепое насилие? Следует пролить свет на проблему насилия, отрицая чрезмерно упрощенные утверждения, что коммунизм двадцатого века слишком сильно опирался на чрезмерное смертоносное насилие и что нам следует быть осторожными и не наступать на те же грабли. Как факт это, конечно же, ужасающая правда, но заострять внимание на насилии подобным непосредственным образом запутывает основной вопрос: что было не так с проектом коммунизма двадцатого века как таковым? Какой внутренний недостаток проекта толкнул коммунистов у власти (и не только их) прибегнуть к несдержанному насилию? Другими словами, недостаточно сказать, что коммунисты «пренебрегли проблемой насилия»: более глубинный социополитический провал подтолкнул их к насилию. (То же самое касается и заявления, что коммунисты «пренебрегли демократией»: их общий проект социального переустройства привел их к этому «пренебрежению».) Китайская культурная революция служит здесь уроком: уничтожение старых памятников оказывается вовсе не истинным отрицанием прошлого, но бессильным отыгрыванием [passage à l’acte, acting out], свидетельствующим о неспособности избавиться от прошлого.
Когда румынский писатель Панаит Истрати посетил Советский Союз в конце 1920-х, когда начались первые аресты и показные суды, один апологет советского режима, пытаясь убедить его в необходимости насилия против врагов режима, процитировал поговорку: «Нельзя приготовить омлет, не разбив яиц», на что Истрати сухо ответил: «Ладно, я вижу разбитые яйца. Где твой омлет?»[137]. Он был прав, но не только в обыкновенном смысле отвержения голого насилия, неспособного стать оправданным за счет своих результатов. Истинным «разбиванием яиц» является не насилие физическое, но вмешательство в социальные и идеологические отношения, которые, не обязательно разрушая что-либо или кого-либо, перестраивают все символическое поле. Но как? В заключение возьмем наш последний пример из мира кино – греческий фильм «Стрелла» Паноса Кутраса (2009).
После того, как Кутрасу отказали государственные финансирующие организации и все главные продюсерские компании, он был вынужден снять фильм без какой-либо финансовой поддержки, и «Стрелла» стала полностью независимым фильмом, в котором почти все роли сыграли непрофессионалы. Тем не менее, фильм стал культовым и выиграл множество призов. Он рассказывает историю Йоргоса, вышедшего из тюрьмы после четырнадцати лет заключения за убийство, совершенное им в его деревеньке. (Он застал своего семнадцатилетнего брата за эротическими играми со своим пятилетним сыном и убил брата в приступе ярости.) За свой долгий срок в тюрьме он потерял связь со своим сыном Леонидасом и теперь пытается найти его. Он проводит свою первую ночь на свободе в дешевой гостинице в центре Афин, где он встречает Стреллу, молодую проститутку-транссексуалку. Они проводят ночь вместе, и между ними вспыхивает любовь. Круг друзей-транссексуалов Стреллы принимает Йоргоса, и он восхищается тем, как она подражает Марии Каллас. Но он скоро понимает, что Стрелла – его сын Леонидас и что, более того, она все это время знала, что Йоргос – ее отец. Она проследовала за ним, когда он покинул здание тюрьмы, и поджидала его в коридоре гостиницы. Сначала она просто хотела с ним увидеться, но после того, как он за ней приударил, она решила поддержать игру. Расстроенный Йоргос в ужасе убегает, но пара вновь находит друг друга и понимает, что, несмотря на невозможность продолжения сексуальных отношений, они очень друг друга любят. Постепенно они находят способ жить, и последняя сцена показывает празднование Нового года: Стрелла, ее друзья и Йоргос – все собираются у нее дома, вместе с маленьким ребенком, которого Стрелла решила вырастить, сыном ее мертвой подруги. Ребенок укрепляет их любовь и положение дел в их отношениях.
«Стрелла» доводит извращение до его (абсурдно возвышенного) конца: травматическое открытие повторяется. В начале фильма Йоргос узнает, что любимая/желанная женщина является трансвеститом, и принимает это без лишних слов, без беспомощного шока; когда он видит, что его партнер – мужчина, партнер просто говорит ему: «Я транс. Как ты к этому относишься?», и они продолжают обниматься и целоваться. За этим следует по-настоящему травматическое осознание того, что Стрелла является его собственным сыном, которого он искал и который заведомо соблазнил его. Здесь реакция Йоргоса повторяет реакцию Фергюса, увидевшего пенис Дил в «Жестокой игре»: сокрушительное отвращение, бегство, блуждание по городу и неспособность принять увиденное. Итог также похож на итог «Жестокой игры»: травма преодолевается с помощью любви, возникает счастливая семья с маленьким сыном.
Режиссерские заметки к «Стрелле» описывают ее как «историю, рассказываемую в компании, некую городскую легенду», что значит, что ее не следует интерпретировать так же, как «Жестокую игру»: осознание главного героя, что его транссексуальный любовник и его сын – одно и то же лицо, не является воплощением некой подсознательной фантазии, и его реакция отвращения является действительно всего лишь реакцией на внешнюю неприятную неожиданность. Другими словами, нам следует устоять перед искушением мобилизовать психоаналитический аппарат и пуститься в интерпретации инцеста между отцом и сыном – здесь нечего интерпретировать, фильм заканчивается совершенно нормально, настоящим семейным счастьем. Как таковой, фильм служит тестом для поборников христианских семейных ценностей: примите эту настоящую семью Йоргоса, Стреллы и усыновленного ребенка или перестаньте разглагольствовать про христианство. В конце фильма появляется настоящее святое семейство, что-то вроде Бога Отца, живущего с Христом и занимающегося с ним сексом, – величайшая гей-пара и инцест, триумфальный пересмотр рамок фантазии