Какой-то остряк сказал, что все человечество можно подразделить на офицеров, служанок и трубочистов. Такое высказывание, на мой взгляд, не только остроумно, но и глубокомысленно; трудно придумать лучшее подразделение. Если классификация и не идеальна, не вполне исчерпывающа, то во всех отношениях предпочтительнее разграничение случайное – оно, по крайней мере, дает пищу фантазии[21].
Верно, что включение в список «трубочиста» является частным добавлением, придающим особый окрас предстоящим элементам (их «настоящему значению» в конкретной исторической совокупности), но это не следует читать, как если бы «трубочист» означал толику здравого смысла, как в известном высказывании Генриха Гейне (современника Кьеркегора) о том, что превыше всего следует ценить «свободу, равенство и крабовый суп». «Крабовый суп» здесь означает все те маленькие радости, без которых мы становимся террористами (идейными, а то и самыми настоящими), следуя за абстрактной идеей и навязывая ее реальности без какого-либо учета конкретных обстоятельств. Следует подчеркнуть, что Кьеркегор здесь как раз не имеет в виду подобную «мудрость», а скорее наоборот – сам принцип, в своей абстракции, уже окрашен конкретностью крабового супа, т. е. конкретность поддерживает саму абстрактность принципа.
Избыточный элемент является дополнением к двум, к гармоничной паре, к инь и ян, к двум классам и т. д.: например: капиталист, рабочий и еврей или же элита, низший класс и сброд[22]. (В триаде офицера, служанки и трубочиста последнего вполне можно воспринимать как Liebesstörer’а, «мешающего любви», у Фрейда – пошляка, прерывающего акт любви. Пойдем до конца и представим наипошлейший вариант: половой акт между офицером и служанкой, прерванный трубочистом, прочищающим «трубу» служанки своей щеткой в качестве запоздалой противозачаточной меры[23].)
Избыток всеобщего над своими действительными частностями таким образом указывает на странный избыточный частный элемент, как в известном замечании Г. К. Честертона, предназначающемся «человеческому роду, к которому принадлежат столь многие из моих читателей», или как в высказывании известного футболиста после важного матча: «Я очень благодарен моим родителям, особенно папе и маме». Кто же тогда оставшийся третий родитель – ни мать, ни отец? Вальтер Беньямин затронул подобную тему в своем раннем эзотерическом эссе «О языке вообще и языке человека»[24]: язык вообще не делится на множество видов – язык людей, животных, генетики и т. д. Есть только один язык – язык людей, и различие между языком в его всеобщности («как таковым») и действительной частности (язык, на котором говорят люди) вписано в язык людей, раскалывая его изнутри. Другими словами, даже если есть только один язык, нам следует делать различие между всеобщим (языком как таковым) и частным (человеческим языком) – язык является родом, состоящим из одного вида: самого себя как действительного частного языка. Здесь мы возвращаемся к понятию грехопадения: «человеческий язык» означает падение божественного «языка вообще», его осквернение грязью зависти, борьбой за власть и пошлостью. Легко понять, в каком смысле это падение событийно: в нем вечная структура божественного языка интегрируется в событийное течение человеческой истории.
Так мы приходим к теологии, а точнее, к теологической теме грехопадения. Как утверждал Сёрен Кьеркегор (1813–1855), датский теолог и философ, христианство является первой и единственной религией События: единственный доступ к Абсолюту (Богу) положен через наше принятие события вочеловечения Иисуса Христа как единичного исторического события. Именно поэтому Кьеркегор противопоставляет Христу Сократа: Сократ символизирует воспоминание, новое открытие высшей реальности идей, всегда уже бывших в нас, тогда как Христос приносит «благую весть» радикального разрыва. Это – событие как разрыв в обычном порядке вещей, как чудо «Христос воскрес». Тем не менее нам не следует относиться к воскрешению как к чему-то, случающемуся после смерти Христа, но как к оборотной стороне самой смерти – Христос живет как Святой Дух, как любовь, объединяющая сообщество верующих[25]. Другими словами, «Христос воскрес» означает по сути то же самое, что и «Христос пал»: в других религиях человек отпадает от Бога (в грешную земную жизнь), только в христианстве падает сам Бог. Но как? Откуда? Единственно возможный ответ: из самого себя в свое собственное творение[26].
Выражаясь в мистических тонах, христианское Событие является прямой противоположностью «возвращения к непорочности»: оно – сам первородный грех, изначальный патологический выбор безусловной привязанности к некоему единичному объекту (как, например, в любви к человеку, который начинает значить для нас больше, чем все остальное). Этот выбор патологичен, потому что он в буквальном смысле выводит из равновесия, разрушает предшествующее тождество, привносит раскол, боль и страдание. Говоря языком буддиста, христианское событие является точной структурной противоположностью Просветлению, достижению Нирваны: самим жестом, с помощью которого иллюзия и страдание являются в мир. Христианское Событие «вочеловечения», таким образом, не момент прикосновения обыденной временно́й реальности к вечности, но момент проникновения вечности во время. Честертон очень ясно понимал это, когда отвергал модное утверждение о «якобы духовной идентичности буддизма и христианства»:
Любви нужна личность, поэтому любовь жаждет различия. Христианин рад, что Бог разбил мир на кусочки <…> Вот пропасть между буддизмом и христианством: буддисты и теософы считают, что личность недостойна человека, христианин видит в личности высший замысел Бога. Мировая душа теософии требует любви от человека, растворенного в ней. Но божественное средоточие христианской веры выбрасывает человека вовне, чтобы он мог любить Бога <…> все модные философии – узы, объединяющие и сковывающие; христианство – освобождающий меч. Ни в какой другой философии Бог не радуется распадению мира на живые души <…>[27]
Последствия этой первичности грехопадения неожиданны и жестоки: если грехопадение является условием блага и, следовательно, «счастливым падением» (felix culpa), то агент грехопадения (Ева, женщина, соблазнившая Адама на грех) является изначальным этическим агентом. Следы женоненавистничества в христианстве не должны вводить нас в обман – при более близком рассмотрении они оказываются глубоко двусмысленными. Возьмем, к примеру, раннехристианского мыслителя Тертуллиана (ок. 160 – ок. 225) – в худший из своих женоненавистнических моментов он обращается к женщинам:
И ты еще не знаешь, что Ева – это ты? Приговор Божий над женским полом остается в силе, пока стоит этот мир, а значит, остается в силе и вина. Ведь именно ты по наущению дьявола первой нарушила Божью заповедь, сорвав с запретного дерева плод. Именно ты соблазнила того, кого не сумел соблазнить дьявол. Ты с легкостью осквернила человека, это подобие Бога; наконец, исправление вины твоей стоило жизни Сыну Божьему[28].
Но разве последняя строка не глубоко неоднозначна? Эта неоднозначность похожа на ту, с которой мы столкнулись в 2006-м, когда шейх Тадж аль-Дин аль-Хиляли, главнейший представитель мусульманского духовенства в Австралии, вызвал скандал после того, как группа мусульманских мужчин была осуждена за групповое изнасилование, сказав: «Если вы берете открытый кусок мяса и оставляете его на улице, в саду, или в парке, или на заднем дворе без прикрытия, то приходят кошки и съедают его <…> Чья это вина, кошки или неприкрытого мяса? Проблема в неприкрытом мясе». Скандальная суть этого сравнения женщины, одетой не по исламскому канону, и сырого, неприкрытого мяса отвлекла внимание от другой, куда более удивительной предпосылки в аргументе шейха аль-Хиляли: если женщин держат ответственными за сексуальное поведение мужчин, не означает ли это, что мужчины полностью беспомощны, сталкиваясь с тем, что они воспринимают как сексуальную провокацию, что они просто неспособны устоять, что их полностью порабощает их сексуальное желание, так же как и в случае кошки, видящей сырое мясо? Другими словами, не означает ли это, что жестокие насильники-мужчины действуют, как будто бы они все еще находились в раю, за пределами различия добра и зла? Следовательно, не является ли Ева единственно истинным соучастником Бога в деле грехопадения? Сам акт (катастрофическое решение) принадлежит ей: она открывает доступ к установлению разницы между добром и злом (которая является последствием грехопадения) и к стыду перед наготой – короче говоря, она открывает путь к миру человеческому. Чтобы понять истинную суть ситуации, достаточно вспомнить довольно очевидное утверждение Гегеля: безгрешность «рая» – всего лишь иное выражение для обозначения звериной жизни, и то, что в Библии называется «грехопадением», не что иное, как переход от звериной жизни к человеческому существованию. Таким образом, грехопадение само создает то измерение, падением из которого оно является, или как однажды сказал св. Августин (Энхиридион, XXVII): «Бог рассудил, что лучше вывести добро из зла, чем не позволить злу существовать».
Здесь следует быть осторожным и не поддаваться извращенному прочтению первостепенности грехопадения – но что именно здесь означает «извращенность»? Замкнутая цепь, в результате которой я сам вызываю зло, чтобы затем преодолеть его своим стремлением к добру, как безумная гувернантка из рассказа Патрисии Хайсмит «Героиня», поджегшая дом семьи, на которую она работала, чтобы доказать свою преданность этой семье, храбро спасая детей из бушующего огня. Самый радикальный пример такого извращенного прочтения был предложен Николя Мальбраншем (1638–1715), величайшим картезианским католиком: после смерти он подвергся отлучению от церкви, и его книги были уничтожены ввиду его излишней ортодоксальности. Мальбранш выложил карты на стол и «раскрыл тайну» христианства; его христология основана на ответе на вопрос «почему Бог создал мир?», а именно: чтобы купаться в лучах прославления Своим творением. Бог хотел признания, и Он знал, что для признания необходим другой, признающий, субъект. Таким образом, он создал мир из чистого самолюбивого тщеславия.