Сочинение без шаблона — страница 16 из 22

Все будто разыгрывали спектакль по давно знакомому сценарию. Точно так же кричали на учеников и завуч, и географичка, и физрук, и все остальные учителя. Каждый из них знал, наверное, что никому от этого не будет лучше, никакую мысль этим не донести и ничего, кроме равнодушия и отторжения, в ответ не получат, – но кричать было проще. Злиться было проще. Было проще не признавать свое бессилие, не разбираться и не понимать.

Но Мила ведь раньше умела по-другому?

Да. Но теперь, когда закрутилось колесо этих ее неожиданных и непонятных эмоций, остановиться она уже не могла – и с горечью, с обидой, показательно громко вздохнула:

– Как же я устала!

В этой фразе Маше впервые послышался отголосок искренности.

Опустившись на стул, Мила молча швырнула девочкам на первую парту стопку распечаток и с отсутствующим видом наблюдала, как их передают дальше.

Маша вытянула шею в смутном беспокойстве. Листы шли по рядам, и вслед за ними шел нарастающий гул. Кто-то стал удивленно перешептываться, где-то взметнулся приглушенный возглас разочарования, на последней парте издевательски фыркнули… Переглянулись, получив свою бумажку, Сева с Лёшкой.

Девочка в нетерпении схватила листок, который ей передала Леночка, пробежала взглядом по строчкам…

Это оказался шаблон.

Шаблон сочинения на тему «Добро».

Все как надо: план с пунктами и подпунктами, перечень фраз-клише, пример правильной работы. Аккуратно оформленные заголовки нависали над текстом, давили тяжелым полужирным шрифтом и вгоняли в какую-то совершенно беспросветную канцелярскую тоску. Вся страница была скачана из Интернета, с сайта готовых сочинений – вверху листа даже ссылка напечаталась.

Маша тупо вглядывалась в точки-маркеры списка, похожие на шляпки гвоздей. Такими гвоздями можно было сколотить ящик, прочный и крепкий, чтобы запереть там, в жестких рамках, любое мнение, любой творческий порыв, любое «хочу сказать». Она зачем-то в десятый раз перечитывала пункт «Вступление. Определение понятия» – и ей казалось, что в эту душную тесноту заталкивают ее саму.

Какое слово, какое понятие крутилось у нее в голове? «Предательство».

Какое определение было у этого слова? «Это когда сжимается сердце».

Где-то на фоне мелькнула мысль о том, что все это глупо. Какой нормальный человек станет разводить драму из-за сочинения? Но Маша даже не успела почувствовать стыд за свои чувства, не успела назвать себя дурочкой – ей стало нестерпимо обидно.

Обидно так, словно ее и правда предали. Обидно так, словно посмеялись в лицо над ее самыми чистыми, нежными воспоминаниями и сказали, что больше ничего подобного никогда не случится. Обидно так, что мир перед глазами за секунду выцвел, превратился в черно-белую распечатку.

А Мила… А Миле, кажется, было – ничего.

Что же настолько плохое, подумалось девочке, с ней могло случиться?

Все происходящее было неправильно, неправильно – настолько неправильно, что Маша, маленькая и растерянная, только глядела на Милу круглыми глазами и даже не представляла, куда надо кидаться, что делать, как протестовать.

А может, и не надо вовсе?

Может, это все – ерунда?..

И вдруг в общий шорох вклинился один тихий, но отчетливый голос. Маша с удивлением узнала Лёшку.

– Можно писать не по шаблону? – подняв руку, еле слышно спросил он.

Мила неприятно, совершенно не в своей манере, с усталым раздражением переспросила:

– Что?

Лёшка поднялся из-за парты – совсем белый от напряжения, но с невиданной ранее решительностью в глазах, как будто шел на битву или на костер, – и проговорил громко, четко, недрогнувшим голосом:

– Можно я б уду писать не по шаблону?

Над классом всколыхнулся было изумленный шепот, но быстро стих. На третьем ряду кто-то из мальчишек попытался присвистнуть, но осекся, когда его пихнули в бок.

Маша, как и все, затаила дыхание. Она чувствовала: происходит что-то очень важное, совсем не похожее на спектакль с расписанными ролями. Лёшка никогда раньше не спорил с учителями. Но любую несправедливость он, наверное, чувствовал тоньше всех.

Мила, кажется, тоже ничего не понимала. Она ответила – нервно, отрывисто:

– Нет. – С каждым словом ее голос, обычно такой спокойный, становился все резче. – Нет, нельзя. Сколько можно? Я и так вас разбаловала. Ведь сколько времени надо, чтобы ваши фантазии проверять, вникать, под стандарты оценочные подгонять… Сколько сил на это все надо, Лёша, ты понимаешь? Нет, хватит! Мне заняться нечем? У меня своей жизни нет? У меня своих проблем нет?! Я тоже человек, мне тоже бывает плохо, я тоже устаю! Я тоже человек – трудно вам, что ли, со мной считаться?! Трудно это вам – делать, как просят?!

Впервые в жизни Мила на них кричала.

Когда последняя фраза эхом ударилась в потолок, казалось, она сейчас заплачет. Но она не заплакала. Только, как тогда, на первое сентября, судорожно вцепилась в наглухо застегнутый ворот блузки, и на запястье у нее, там, где рукав сполз вниз, Маша заметила синяк.

Совсем свежий, страшный, багрово-фиолетовый. Он был похож на след от чьих-то сжатых пальцев.

У Маши похолодело в животе. Как же нужно схватить человека за руку, чтобы осталось – такое?

А Мила снова рухнула на стул и с невероятным усилием произнесла, с трудом собирая в предложение осколки слов:

– Господи, как же я устала!

На класс опустилась такая непроницаемая тишина, что снаружи, наверное, могло показаться, будто за дверью никого нет. Мила сидела неподвижно, словно застыла в янтаре, но Маша знала: ни на какой берег ее никогда не вынесет, даже через сто тысяч лет. Потому что в заледеневшем море, в которое превратился их кабинет, волн не было.

Сева легонько дернул Лёшку за рукав, – мол, сядь, не беси ее еще больше, – но тот стоял. Стоял так уверенно и храбро, как будто на него шли целые полчища воинствующих варягов.

Все молчали и как будто боялись пошевелиться, разрушить эту хрупкую и монолитную тишь. Молчала и Маша, чувствуя, как что-то большое и значимое переворачивается у нее внутри – там, где вмерзло в сердце «ничего».

А потом звонок расколол тишину, как лед, и все, потихоньку оттаивая, заерзали, засобирались, зашептались. Мила слабо махнула рукой, пробормотала что-то про конец урока, и толпа, похватав рюкзаки, вылилась прочь из кабинета.

На выходе Маша поймала Севу с Лёшкой. У Шварц а на лицо понемногу возвращались краски, а Холмогоров говорил ему без осуждения:

– Ну это ты лихо, конечно! Милу довел. Смотри, как бы она мать твою не вызвала.

– Или даже папу, – вставила Маша.

Лёшка криво усмехнулся:

– Так это же за-замечательно. Значит, ему придется вернуться.

В дверях они столкнулись с Валерьевной. Завуч зыркнула своим фирменным строгим взглядом, как будто уже подозревала их во всех возможных провинностях, прошла в кабинет и захлопнула за собой дверь. Но, обернувшись, Маша успела в последний раз взглянуть на Милу. Она сидела, уперев локти в столешницу и обхватив голову руками так, словно боялась, что она расколется, рассыплется на части. Маша не видела ее лица, ее глаз за свисающими растрепавшимися волосами, но почему-то была уверена, что и не надо ей этого видеть. Ей просто станет страшно.

У двери их кабинета было одно характерное свойство: она захлопывалась неплотно и, если не закрывать ее «на тряпочку», открывалась по собственному желанию. Вот и теперь она тихо приотворилась, и через узенькую щель стал слышен разговор.

Маша сделала маленький шажок ближе к классу, потом – еще один. И заметила, что Сева аккуратно переступает вслед за ней. Лёшка состроил им возмущенные глаза, но ничего не сказал, не выдал. (Он, кажется, теперь тоже все слышал.)

Маша однажды уже подслушивала учительские разговоры – но в тот раз вышло случайно. Это было в пятом классе, в сентябре, когда Мила только пришла к ним преподавать. Уроки давно кончились, но девочка сидела одна в коридоре на подоконнике и ждала: сегодня ее должен был забрать папа, но он, как обычно, опаздывал. В гулкую тишь опустевшей школы особенно отчетливо вколачивался доносившийся из-за распахнутой настежь двери учительской звучный голос Валерьевны:

– Нет, они – дети, в общем-то, ничего. Обычные дети. Есть сложные… не хулиганы, нет. Вот Иволгин, например, – талантливый. Художник или еще там что. Сам себе на уме, обо всем свое мнение. Ну ты подумай, какое мнение в одиннадцать-то лет? Сложно с ним, а все равно мальчик хороший…

Мила слушала ее не перебивая. Все-таки завуч на первых порах прочно взяла над ней шефство, помогая освоиться в школе, и сделала это так властно и безапелляционно, что открыто пытаться выбраться из-под ее покровительства было невозможно. А Валерьевна, довольная вниманием, продолжала перечислять рекомендации – непрошеные скорее всего – на каждого из новых Милиных учеников.

До Машиного слуха долетел обрывок фразы:

– Или еще Лазоренко… Ну, знаешь, как говорят: «В тихом омуте…»

А Маша и сама не знала, кто водится в ее тихом омуте.

Но ведь человек, у которого в душе этого омута не было вовсе, не стал бы, как она, подслушивать теперь вместе с друзьями под дверью чужой разговор, правда?

Сначала Валерьевна бодро распиналась о каких-то учительских делах, но потом замолчала – видимо, поняла, что Мила ее не слушает. Та за все время не проронила ни слова. Да и могла ли она говорить, могла ли она слушать – с таким-то лицом?



Математичка позвала, словно будила сонного:

– Милочка-а…

Ответом ей был задушенный полувздох-полувсхлип:

– Зачем я на них накричала?..

От срывающегося звука этого голоса Машины легкие, мешая вдохнуть, сжал колючий мороз. Она никогда раньше не слышала Милу такой.

Завуч помолчала и тихо, серьезно спросила:

– Ты так и не ушла от него?

Мила молчала.

От кого – «от него»? Уйти – куда?

И тут в Машиной голове со щелчком сложилась картинка. Она вспомнила того высокого веселого парня, что три года назад со смехом ловил летящие Милины руки, – и вспомнила сегодняшние лиловые следы на ее запястье. Вспомнила ее выцветшие глаза. Вспомнила надрывный крик: «Я тоже человек, со мной тоже нужно считаться!»