Сочинение без шаблона — страница 17 из 22

Маша почувствовала, что у нее пол рывком вытянули из-под ног. Все это казалось таким жутким, тошным, неправильным – слишком диким для их замечательной Милы. Девочка не верила, не понимала, не хотела понимать. Неужели из-за этого Мила так изменилась? Из-за этого она теперь – только тающий отголосок прошлой себя?

И внутренний голос шептал ответ: а какой еще быть, если каждый день возвращаешься домой к злому и неласковому человеку?

Сердце больно сжалось. За дверью застыла тишина – Мила так и не ответила.

– Ну, как знаешь… – Завуч тяжело вздохнула. – Говорят же: «Стерпится…» У пятых сегодня совмещенный урок, «А» и «В» в одном кабинете, помнишь, да?

Сева дернул Машу за рукав, потянул прочь. Она обернулась к нему удивленно – впервые вспомнила, что мальчишки тоже здесь.

– Ну хватит, – строго шепнул Холмогоров, – пошли.

И зашагал к стеклянным дверям на лестницу. Лёшка неуверенной походкой последовал за ним, все норовя спрятать глаза.

Маша, ничего не понимая, с кружащейся от волнения и вихря мыслей головой, побежала следом, но даже у ступенек не смогла нагнать Севу. Перегнувшись через перила, крикнула:

– Ты к уда?

– Так физика же ниже, – ответил он, проталкиваясь плечами сквозь встречный поток народа.

Снова вместе они оказались только в классе, но ни Сева, ни Лёшка не спешили заговорить – увлеченно закопошились в портфелях. На всех троих навалилась какая-то необъяснимая неловкость – даже не оттого, что они подслушали разговор, их ушей не касавшийся.

Нет, дело было в том, что именно они узнали. Это было что-то не из их обыденной, нормальной жизни. Что-то совсем невязавшееся с доброй солнечной Милой, как будто бы созданной для улыбок и счастья. Что-то про боль. Что-то про непонимание. Что-то про страх, про чувства, про зависимость, про усталость, про отчаяние. Что-то из непонятного и далекого взрослого мира. Что-то, чего спокойнее было бы не знать.

И что с этим делать, никто не понимал.

Маша попыталась поймать взгляд Лёшки, но не смогла – он усиленно отворачивался, как будто закрытой «дверцы» было уже недостаточно. Она вдруг почувствовала себя ужасно, несправедливо маленькой – и как будто еще уменьшалась с каждой секундой.

– Вы… поняли? – осторожно спросила она. – Вы видели?

– Чего в идели? – откликнулся Сева.

– Ну… на руке у нее.

– А-а… видели.

Лёшка тихо добавил, снова глядя в пол:

– Поняли.

Маша в глубине души надеялась, что они ответят: «Нет». Что они убедят ее: все это грубое и чудовищно несовместимое с их Милой – неправда.

– Надо же что-то делать! – Она переводила взгляд с одного товарища на другого.

– В смысле? – не понял Сева.

– Ну, не знаю… как Валерьевна говорила? Надо, чтобы она ушла от него. От этого своего…

– А мы-то как ей в этом поможем?

Его тон задел Машу за живое. Холмогоров говорил с ней, старательно раскладывая тетрадки и учебники на столе, – а ведь обычно не готовился к уроку заранее, всегда просто рюкзак на пол швырял! Девочка с озлобленным отчаянием следила за его движениями, понимая: он просто пытается делать вид, что все нормально. Что не слышал он этого разговора за приоткрытой дверью, что не видел Милиных рук.

Как будто это и правда было не его дело.

– Взрослые, поди, люди – разберутся, – добавил он. – Тебе б самой приятно было, когда б в твои дела нос совали?

Лёшка молчал, а Маша просто не верила. Севка, ее храбрый и стойкий Севка, теперь убегал.

– Да неужели вам совсем ее не жалко? – только и смогла полушепотом выдавить она. – Она ведь тоже человек, а не… а не рыба аквариумная!..

Сева отложил пенал и, глядя ей в глаза, спросил, как взрослый, с ноткой усталости:

– Опять спасать кого-то, Машк? Опять нестись сломя голову? Как с собакой?

Маша хотела выкрикнуть ему в лицо что-нибудь злое и честное. На кончике языка, едва не срываясь, заплясала фраза: «А Юрка бы спасал!»

Но она сдержалась. Это было бы просто несправедливо. Просто жестоко и гадко.

Сева, не замечая всех ее внутренних метаний, принял отсутствие ответа за уступку. Примирительно забубнил:

– Ну ладно, всё. Физику-то учил кто, нет? Я вот…

Маша не стала его слушать. Она резко развернулась к своей парте, а потом передумала, схватила рюкзак и потащила его в конец кабинета, туда, где оставались свободные места. Подальше от Севы с Лёшкой, подальше ото всех.

Изумленное и, кажется, разочарованное молчание мальчишек ощущалось у нее за спиной темным пятном на фоне оживленного гула разговоров одноклассников.

Догонять ее никто не стал.

На соседнем ряду заливисто расхохоталась над чьей-то шуткой Леночка. Ее смех больно резанул по ушам. Еще никогда среди людей, среди повседневного движения чужих жизней и чужих забот Маша не чувствовала себя такой беспросветно, беспомощно одинокой.

Вечером она сидела в своей комнате за столом, обхватив голову руками, как Мила, и глядя в пустоту. Ей хотелось понять: что надо чувствовать, чтобы так сидеть, так выглядеть со стороны?

Чувствовалось – отчаяние.

А еще бессилие. Оно накатывало волнами – черными, тяжелыми. Оно сочилось тоненьким ручейком из той процарапанной трещинки в непроглядном Машином «ничего», текло и текло, превращаясь в огромное бездонное море.

Она ворошила взглядом строчки плана на выданном Милой листке. Разбить все по пунктам, структурировать слезы, упорядочить смех… Разве так правильно?

И где же тогда в этой распланированной, одинаковой и «нормальной» реальности найти место для чувств, для сомнений, для «по моему мнению», для «не согласен», для людей? Куда, за какие скобки, в какие подпункты вписать здесь Милу, которую никто не хочет спасать, Копейку, которую никто не хочет искать?

И в каких инструкциях найти ответ на вопрос: что делать, если всем, всем, всем – всем все равно?..

Маша думала о шаблонах, о добре, о равнодушии, о честности, думала о самой Миле, и все это каким-то образом сплеталось в ее голове в единый кружевной узор переживаний, как будто речь в конце концов шла вовсе и не о сочинении.

Она чувствовала, что падает прямо со стулом в жуткое мертвое море безнадежности. Чтобы не утонуть, не захлебнуться, нашарила на столе Юрки ну книжечку – они, все три, теперь всегда лежали у нее под рукой – и раскрыла на случайной странице. Маша ни разу не читала их от начала до конца, а брала только тогда, когда чувствовала, что в ее личном море-аквариуме становится невозможно больше дышать.

Вот и сейчас, остановившись на записи, которую раньше не видела, она нырнула в переплетения строк:

«Несчастная она все-таки, наша Мила. Красивая и несчастная. Так, наверное, всегда и бывает.

Мы сегодня шли с ней по аллее, и воздух был весь из расплавленного солнца, как в каких-нибудь стихах. Все было из солнца и из жизни, все цвело вокруг, а она как будто вяла…»

И Маша, читая дальше, представляла, как наяву: май, буйная пена сиреневых кустов, гомон бегущих из школы детей и – Юрка.

Он шел, щурясь на яркий весенний свет, с ветром в растрепанных волосах, и сорванной веткой гладил траву и листья по обочине аллеи. И траву, и листья, и сирень, и ветер, и пробивавшийся сквозь зелень солнечный луч – все это он чувствовал сегодня так живо, так близко к сердцу, что хотелось улыбаться. Просто так, без причины.

Просто потому, что седьмой класс кончался через три недели и впереди были – целое лето и целая жизнь.

Он еще издалека узнал приглушенную дробь каблуков. Да, приглушенную – раньше она, кажется, ходила как-то звонче, легче, будто выстукивая шагами летящую мелодию, но теперь никакой музыки в ее походке не слышалось.

Юрка остановился, оглянулся, подождал, пока она подойдет ближе, и крикнул:

– Здрасьте, Людмил Сергеевна!

– Здравствуй, – ответила она и чуть заметно улыбнулась, – виделись уж сегодня.

– Виделись и попрощались. Поэтому – снова «здравствуйте».

Они пошли рядом. Чтобы не молчалось, Юрка принялся рассказывать что-то про новые идеи «массовиков» относительно украшения актового зала к выпускным, но Мила выглядела такой меланхолично-усталой и далекой, что было даже непонятно, слышит ли она его.

Очередная фраза застряла неповоротливым комом у него в горле не от обиды – от безотчетной жалости. Милу он тоже принимал близко к сердцу. Не только сегодня, а всегда.

Юрке вдруг стало неловко за то, что он, как маленький, идет с этой дурацкой веткой, и, размахнувшись, он зашвырнул ее в кусты.

Краем глаза заметил: когда он вскинул руку, Мила как-то резко моргнула – как будто вздрогнула – и едва заметно напряглась. Но тут же заговорила, перебивая его речь про «массовиков»:

– Ты историю исправлять планируешь?

Видимо, и правда совсем не слушала.

– Планирую, – угрюмым эхом отозвался Юрка.

– Постарайся, пожалуйста. Все-таки тройка выходит. Я и маме твоей должна об этом сообщить…

Но он твердо покачал головой:

– Нет, Мил Сергеевна, не надо маме.

– А что ты предлагаешь? Обманывать ее?

– Почему сразу обманывать? Просто, если сказать, она расстроится еще, нервничать будет, а я сейчас поднажму и быстренько на четверку вытяну, правда! – оттараторил Юрка и, подумав, вдруг серьезно спросил: – А даже если и обманывать, то что? Иногда это ведь даже плохо – быть абсолютно честным человеком, как вы считаете?

Мила отвечала негромко, отстраненно, как будто снова была не здесь, а где-то в себе:

– Плохо? Нет, конечно, неплохо. Честность – это вообще, я думаю, очень глубокое качество, качество души. Честность и искренность. – Она помолчала и кивнула не ему, а собственным мыслям: – Но ты, наверное, прав: иногда бывают обстоятельства, когда нужно уметь и соврать.

– А себе?

– Себе?

– Да. Как вы думаете, себе самому врать можно?

Юрка все глядел на Милу, и она почему-то казалась ему сегодня особенно хрупкой, ломкой, – как треснутая ваза с вянущим букетом, как расстроенная скрипка, – он даже боялся, что она может оступиться, упасть, расколоться на части.