Сочинение без шаблона — страница 2 из 22

Ему можно было верить – в этом был весь Юрка. И Маша, как всегда, решила верить.

– А если не получится? – тихо спросила она.

– Что?

– Стать Маяковским.

– Это несложно. Надо просто… надо просто любить.

– Что любить?

– Да все на свете! Каждый день любить. И людей тоже. Человека. Только из любви и рождаются стихи.

Эти слова были как будто из учебника литературы за грядущий год, из раздела теории.

Но, когда Юрка их говорил, в голосе его звучало что-то необъяснимо честное, светлое, простое и доверительное. Это он умел – говорить честно.

– И хочется тебе оно? – рассмеялась Маша. На сердце стало свободнее и легче, как будто и оно летело на качелях вверх.

– Стихи писать?

– Нет. Любить.

– Мне… может, и хочется. – Он замялся, заерзал, а потом кивнул каким-то своим мыслям и сказал твердо: – Конечно, хочется. Любить – это ведь хорошо, это замечательно. Когда любишь, все вокруг видится как-то светлее, ярче, и сам ты лучше становишься… Так в книжках написано.

Вот именно. В книжках. В учебниках. Литература, восьмой класс, в двух частях. Получи и подпись поставь, где галочка.

– А кого любить-то? – поинтересовалась Маша.

Юрка, пожав плечами, ответил:

– Да вот хотя бы и тебя.

Сердце тяжело ухнуло вниз вместе с качелями. Вмиг стало не до колкостей и не до мысленного ехидства. Юрка говорил весело, непринужденно, но Маша чувствовала, что это не шутка. Наверное, потому, что смотрел он на нее прямо, не пряча глаз и улыбки, и не читалось на его веснушчатом лице готовности крикнуть: «Ага-а! А ты чо, поверила?!»

Это было странно, волнительно, глупо, интересно и смешно – все вместе и с неуловимыми полутонами. Мельтешащие чувства и мысли в Машиной голове махали крыльями и никак не хотели раскладываться на стройные гаммы.

– «Хотя бы»? – Она постаралась скрыть всю эту неразбериху за притворной полуобидой. Почти получилось: – Потому что некого больше, что ли?

– Нет, почему же, есть кого. – Слова у Юры лились свободно, не как по нотам, по распечатанным строчкам. – Я всех люблю: и родителей, и Севу с Лёшкой, и ребят из «массовиков», и учителей, и Милу… Но кого-то же надо любить особенно, сильно-сильно, больше, чем всех остальных. А ты хорошая, я тебя тыщу лет знаю, так почему бы не тебя? Что, не хочешь?

– Не знаю… – Маша дернула головой и серьезно сказала: – Не так надо! Ты же сам говорил: как в книжках пишут… А там по-другому все.

– Смешная! Ну какая разница? Мы ведь не взрослые еще. Можно делать все так, как хочется, а думать об этом и жалеть еще успеем.

Из света – в тень, из тени – на свет. Приложение «Погода» сегодня писало: «Солнечно, без осадков, штиль», но летящие качели, взрезая воздух, рождали своей траекторией ветер. Этот ветер гулял в голове.

Когда сиденье в очередной раз взлетело к небу, Маша рванулась вперед – и наконец дотянулась до краешка света.

Поймала! Поймала солнце!

– Ладно, – согласилась она, – хорошо! Можешь меня любить, только тихонько. Про себя.

– А ты что?

– «Что», «что»… А я подумаю! – Девочка вздохнула и безнадежно взглянула на друга: – Дурак ты все-таки, Юрка…

– Ну и что, что дурак? – расхохотался он. – Зато посмотри: солнце!..

Да, в этом был весь Юра – солнце, смех, незатейливое и честное «люблю». Но теперь это вдруг показалось неправильным.

Тем летом с ними со всеми случилось что-то большое и важное: с Лёшей – лагерь для одаренных детей, с Севой – возвращение в Лукьяновское, с Машей – Санкт-Петербург… Они не виделись почти месяц, и за это время в каждом что-то едва заметно, но непоправимо изменилось. Маша не знала, как объяснить это даже самой себе, но ясно чувствовала: ничего уже не будет как раньше.

И вдруг поняла: а ведь она даже не скучала. По Севе, по Лёшке, по всем. Если бы Юрка не позвал ее гулять в этот день, то и о нем она, может быть, не вспомнила до самого первого сентября.

«Эгоистка», – сказал кто-то в Машиной голове ласково-упрекающим маминым голосом.

Поднимаясь теперь в просторную высь неба и падая из нее, она тихо, леденяще осознала, что, кажется, выросла. Как-то незапланированно и враз. Но не только из прошлогодней форменной жилетки и любимых джинсов. Не только из старых качелей.

А с Юркой этим летом как будто ничего не произошло. Юрка остался Юркой. Обычным, вчерашним, как в мае. Маша глядела на него, как на истертый пожелтевший снимок, и смутно, но неумолимо видела, что он остался тем самым Юркой, замечательным Юркой из детства, а жизнь пошла дальше.

Детство кончилось, а он почему-то этого не заметил.

И Маша не понимала, какими словами ему об этом рассказать.

«Можешь меня любить, – повторяла она сказанные слова, – только тихонько. Про себя».

Ей вспомнились минувшие августовские дни. Музыкальный конкурс, звенящие ломкие надежды, Питер. Поезд, душный, шумно-веселый плацкарт, ветер в форточках, хлещущий линялые шторки.

Ветер в голове.

Смех девчонок, четыре пары ног на одной полке, чей-то возглас: «Слабо, что ли?..»

И – Антон.

Как в книжках пишут. Как живут взрослую жизнь.

Ой, нет. Нет, нет, нет. Кошмар.

Дурочка… Ду-роч-ка!

– Летчиком, – вдруг сказал Юрка.

– Что?

– Ты спрашивала серьезно, так вот – серьезно: я хочу стать летчиком.

И Маша разозлилась – жутко, до кипящих в горле слез. Разозлилась на себя, на поезд-нумерацию-с-хвоста-состава, на все случившееся и неслучившееся, на свою тогдашнюю глупость, на свои сегодняшние нескладные чувства. А больше всего – на него, на Юрку, такого наивного, смешливого и даже не подозревавшего, что все давно и бесповоротно кончилось. Она бросила резко, колюче:

– Не ври! Летчик – это тоже несерьезно.

И затормозила, взрывая пятками песок. Юрка тоже остановил свои качели.

– Да почему же? – удивился он.

– А потому! Не можешь ты, что ли, как все нормальные люди, сказать: «Хочу стать экономистом». Или врачом. Или менеджером в сфере IT.

Раскаленным, бурлящим словам становилось тесно в голове, в груди, во рту.

– Но я не хочу ни то, ни другое, ни третье. И врать тоже не хочу. – Юрка стал серьезен. – Да ты чего, Маш? Летчик – это же самая настоящая профессия…

– Ненастоящая! Это мечты! Это все равно что хотеть быть космонавтом.

– Но космонавты тоже бывают…

– Не бывают! Космонавты, летчики, поэты – это все одинаково несбыточное, глупое, детское! А мы уже не дети, понимаешь?

Но Юра не понимал.

– Маша…

Он потянулся к ней, но не достал. Далеко.

А она упрямо отстранилась и проронила последнее, глухое, жестокое:

– Хватит, Юра. Пора уже повзрослеть.

Нет Юра не понимал. И в эту минуту Маша почти – без маленькой капельки, без крошечного звонкого «люби», – почти его ненавидела.

Не сказав больше ни слова, она встала и пошла прочь. Жалобно скрипнули на прощание качели.

Был штиль. Солнце жгло затылок. Таял на лопатках растерянный Юркин взгляд.

Вот так это было тогда, в конце августа.

Вот так это было в последний раз.

Пункт первый: Вступление. Сентября не будет


Праздничная линейка в этом году ничем не отличалась ото всех предыдущих, разве что солнце, высушивая вчерашние лужи, палило не по-сентябрьски жарко, как будто отрабатывало июльские холода. На асфальте у школьного крыльца, криво расчерченном мелком на сектора, гудела пчелиным хором черно-бело-нарядная толпа: крутили во все стороны головами, бантами и букетами удивленно-восторженные первоклашки; уныло пеклись под зноем старшеклассники, уже познавшие горечь бытия; стихийно решал организационные вопросы на год вперед родительский комитет. Дети, шумные, смешливые и гундящие, выглядели так, будто их внезапно вытащили из лета – с уговорами и с угрозами, за руки и за ноги. Сгоревшие носы, разбитые коленки, обрывки захлебывающихся разговоров: «А я в июне ездил в…», «А я уже рассказывала, как…». Наверное, с каждым за эти три месяца случилась целая новая – маленькая и огромная! – жизнь.

Маша сердито дернула нелепый бантик на вороте новой блузки, которая так нравилась маме («Смотри, Маш, миленько же! Что значит „не хочу“? Нет, даже не спорь, берем!»), и зашагала по школьному двору навстречу неизбежному. Чуть не зарулила по привычке в сектор с корявой надписью «7 „В“», но вовремя заметила чуть ближе к крыльцу знакомые головы одноклассников. В глаза первым делом бросился плотный, коротко стриженный затылок – прежде соломенного оттенка, но за лето выгоревший на солнце, почти белый. Это был Сева Холмогоров.

Когда Севе было девять лет, он с родителями переехал в город из села Лукьяновского. «Низкий дом с голубыми ставнями» и прочий есенинский колорит, как сказал бы Юрка. Оттуда, из дикой живописной глубинки, Холмогоров привез звучную фамилию, суровый и спокойный нрав и огромный запас певучих, непонятных и смешных слов. Правда, мальчишкам-третьеклассникам (или «угланам дуроломным», цитируя маленького Севку) смешными они казались ровно до первой драки. Закончилась она криком и ревом на весь этаж, одним выбитым молочным зубом, тремя красными от слез лицами задир, тридцатью каплями валерьянки для молоденькой испуганной учительницы начальных классов и тем, что Севу – сурового и спокойного, с заплывшим от синяка глазом и взглядом победителя – почти час костерила директриса в присутствии отца. Первое впечатление оказалось сильно – с тех пор дразнить Холмогорова ни у кого не поворачивался язык. Ни у кого, наверное, кроме Юрки. Но это было по-дружески, беззлобно, как только он и умел.

В Севе чувствовалось это «лукьяновское». Казалось, что на мир он смотрит так же просто, как на широкие пшеничные поля под синим небом, и глаза у него были голубые-голубые, точно вода в озерце за селом. Он нередко хвастался, что еще до переезда умел пасти коров, помогал деду-пастуху.

– Да сочиняешь ты все! – посмеивался Юра. – Ты ж маленький был, корова бы тебя одним копытом задавила!

– Сам ты маленький! – сердился Сева. – Все я умею! А тебя, задохлю, она и счас задавит!