Сочинение без шаблона — страница 7 из 22

– Глянь, прям по мытому прошли.

– Вандалы, – констатировала Маша.

– Еще и прогульщики, ага?

– Докатились.

– Не говори.

А Лёшка, до того молчавший, вдруг сказал:

– Спасибо, ре-ребят.

И улыбнулся. Слегка-слегка.

Маша не знала, что ответить. Хотела тронуть его за плечо, за выглаженный рукав – и не решилась.

А в Севе вдруг что-то потеплело. Во взгляде, в суровой складочке между бровями. От одного «спасибо» проступил сквозь серую хмурость прежний Холмогоров, простой и улыбчивый. И, чтобы привычно, не рассчитывая сил, хлопнуть Лёшку по плечу, он разжал стиснутые кулаки.

Разжал впервые за сентябрь.

– Все сладится, – сказал Сева, – все хорошо будет.

И Лёшка снова улыбнулся в ответ.

Потом смутился, из бледного стал пятнисторозоватым и, чтобы сменить тему, сунув руку в карман, выудил ярко-шуршащую горстку леденцов:

– Мама дала. Будете?

Сева сгреб три – себе и младшим сестрам, а Маша взяла один, ананасовый, с кислинкой. Леденцы оказались красивые, пафосно-фирменные, как и всё в Лёшкиной семье. Всё, кроме, наверное, него самого.

Вундеркинд, Лермонтов, романтическая натура. Лёшка был искренний, и в этом Маша ему завидовала. Она тоже хотела уметь чувствовать чувства так, чтобы за это не было стыдно. А еще хотела уметь так же просто, как Сева, говорить, что все будет хорошо.

И верить в это всей душой.

«Желаемое и запредельное», – гулко билось в висках. Маша отложила «литературу», когда услышала за стенкой, в кухне, приглушенный мамин голос. Она говорила с кем-то по телефону, но слов было не разобрать.

Девочка тихонько выскользнула за дверь и остановилась в коридоре. Думать о том, что подслушивать плохо, она не стала: догадывалась, что речь шла о ней, – значит, ничего страшного.

Мама стояла к ней спиной, нервно щипала свисающие со стола цветастые складки скатерти, и осенне-листопадно-желтый свет из окна очерчивал ее плечи жесткими линиями. Голос был усталый:

– Поговори с ней, пожалуйста. Ты умеешь с ней разговаривать. А меня она слушать не хочет…

Маша замерла на цыпочках, чувствуя, как сейчас пауза разобьется на осколки резким восклицанием. Так и вышло:

– Что значит оставить? Какое «время»?.. Да ни с чем она сама не разберется! Нет, подожди, ты мне скажи: ты просто уходишь от ответственности? Не опять, а снова, да? Замечательно!..

Девочка знала этот мамин надрывный ироничный смешок. Когда все становилось плохо, на нее почему-то нападало злое веселье: вместо того чтобы плакать, она делалась колючей и едкой. Да Маша и сама была такая же, только совсем это в себе не любила. Не любила, чтобы о нее кололись.

Она еще из коридора по словам, по голосу, по наэлектризованному воздуху поняла, с кем мама разговаривает, – с папой. С ее, с Машиным.

Маша знала наизусть его телефон, но не знала адреса. Он иногда возил ее в музыкалку и в кино, в детстве пару раз покупал игрушки и один раз – зимние ботинки, которые выбрала мама, а еще звонил на день рождения, каждый раз обещал прийти на первосентябрьскую линейку и умел говорить веселые вещи всегда, а не когда злился. Но этого же все равно мало, чтобы быть папой.

Тик-так – часы в кухне. Тишина на той стороне провода.

Машу захлестнула душная обида. «Ты умеешь с ней разговаривать»! Кто она им такая, что с ней разговаривать надо уметь? Что такого случилось, что все теперь не знают, как к ней подойти?

Нет, нет, нет. Не надо всего этого.

Она нарочно громко скрипнула дверью комнаты, нарочно громко протопала по коридору, наступая на все «музыкальные» дощечки пола, нарочно непринужденно зашла в кухню. Просто чтобы посмотреть, что сделает мама. А мама посмотрела на нее, шепнула в трубку короткое: «Я перезвоню» – и отключилась. И снова стала тихой и какой-то неловкой, как будто они с Машей были совсем-совсем чужие и не умели друг с другом говорить.

Наверное, быть тихой – это следующая ступенька после «быть злой». Когда все становилось хуже, чем плохо. И мама была такая не одна.

Маша привычно забралась с ногами на стул, скрючилась, обхватила коленки. И мысленно решила, что она «в домике». Тормошить ее, задавать вопросы и смотреть многозначительными взглядами – это не по правилам.

И не надо ей, чтобы кто-нибудь приезжал, звонил, обнимал и с ней разговаривал. Особенно если этот «кто-нибудь» – папа.

Но мама «домика» не заметила. Она спросила:

– Ты к ак?

– Нормально, – буркнула девочка.

– Нормально?

– Нормально.

Слово зациклилось, перекинулось в воздухе дугой – от Маши к маме и обратно.

«Нор-маль-но». Что это такое – «нормально»? Кто определил, когда поступки и мысли называть «нормальными», кто высчитал среднее арифметическое?

Мама прошла по кухне, выдвинула и задвинула ящик, поскрипела дверцами шкафчика. Наверное, просто для того, чтобы не было тихо. Маша тоже не знала, куда девать руки, и начала теребить уголок скатерти. Потом, спохватившись, перестала.

«Нор-маль-но».

Под потолком, цепляясь за люстру, висела недосказанность. Она состояла из десятков и сотен незаданных вопросов.

– Маш, а музыкалка? – Мама ухватилась за один из них. – Может, передумаешь?

– Не знаю, – машинально ответила девочка, – не знаю. Не хочу. Можно потом?

И не думая, как это странно выглядит (зачем вообще приходила?), Маша вскочила, пролетела по коридору и нырнула обратно в свою комнату. Только потом догадалась, что могла бы хоть печенье взять из шкафчика, как будто приходила за ним. Но какая уже разница?

Позади была тишина.

А дело было в том, что Маше вдруг вспомнился другой такой же, но совсем не такой разговор – тогда, в далеком «вчера», в августе. Она точно так же сидела на своем стуле, уткнувшись подбородком в колени, и глядела на дверцу морозилки – на новый глянцево-яркий магнитик с надписью «Санкт-Петербург». Только день, как приехала с этого гадского музыкального конкурса. В холодильнике еще даже оставались пирожные «корзинка» – отмечали с мамой «не победу, а участие».

– Я туда больше не пойду, – сказала Маша.

Мама повернулась к ней, закинула полотенце на плечо и свела брови:

– Куда не пойдешь?

– В музыкалку.

– Что с лучилось?

– Ничего.

– Маша!

Тон у мамы был строгий, командирский, но за этой бескомпромиссностью проглядывало беспокойство.

– Ничего, – ответила девочка, – просто разонравилось.

Она снова пряталась в воображаемый «домик», а мама снова его не видела. И вопросы сыпались не градом, не автоматной очередью, а точечными и последовательными снайперскими выстрелами:

– Все же хорошо было. В Питере что-то случилось?

– Нет.

– Поссорилась с кем-то? Или обидели?

– Да нет же, все нормально.

– А что тогда?

– Ничего, – повторила Маша; уклоняться от обстрела получалось с трудом. – Просто поняла, что это не мое. Не умею. И не хочу. Можно?

– Что «можно»? Бросить?

– Да.

– Перед выпускным классом? Очень мило!

В голосе прорезалась злая ирония. Мама сердито громыхнула чайником, обернулась, спросила в последний раз:

– Точно все нормально было в поездке?

– Точно…

И тогда в ход пошла тяжелая артиллерия – усталый вздох, цоканье языком и заключительное, безапелляционное:

– Вот и не блажи, пожалуйста. Не будь эгоисткой.

«Не блажи» и «эгоистка» – это были любимые мамины слова. Сразу после «ой, да делай, что хочешь» и «шапку надень, холодно».

А у Маши в горле закипали слезы и толклись слова – тоже отрывистые, тоже иронично-злые. Это были слова о том, что она, конечно, эгоистка, а мама всегда права, что это она притащила ее четыре года назад в эту идиотскую музыкалку со словами: «Скажи спасибо, что гитара, а не балалайка какая-нибудь», что это она все решила, распланировала и утвердила, а Маша почему-то обязана выполнять, и что сольфеджио – полная дурь, и что к концу академконцертов отваливают ся пальцы, а комиссия глядит снисходительно из-под шалей, духов и накладных ресниц и ставит «четыре» с натяжечкой, и что не хотела Маша никуда ехать с ансамблем, и что ничего, ничего, ничего не получается, и что это мама виновата в том, что папа звонил всего полтора раза за последние… сколько? Сколько он не звонил?..

Но Маша всего этого не кричала, не шептала, не говорила. Она вскакивала, бросалась к себе в комнату и хлопала дверью, чтобы ничего этого не сказать, и квартира молчала до самого вечера и только изредка скрипела шагами. А потом приоткрывалась дверь, и в комнату заглядывали аромат с кухни, мамино лицо и две короткие теплеющие фразы: «Я пожарила картошки. Пойдем есть?»

Нет, Маша не врала: в Питере и правда все прошло нормально. Выступили, ничего не заняли, получили свои грамоты за участие, пробежались по городу со стандартным экскурсионным маршрутом «Эрмитаж – Исаакий – мосты». Один раз видели солнце, четыре – уличных музыкантов, поющих в переходах цоевское «Перемен!». От летящего звука молодых, звонких и хриплых голосов становилось немножко грустно и дышалось необъяснимо свободней и ярче.

Все кошмарное и бесповоротное случилось по дороге туда, в поезде.

На конкурс ехали вчетвером, квартетом: Маша, Инга, Лизонька и Антон. И еще Виталик – то есть Виталий Вячеславович, самый молодой и инициативный в музыкалке преподаватель. Он всегда порывался брать на себя ответственность за всякие конкурсы, концерты и прочие мероприятия, а потом грандиозно не справлялся; пробовал держаться с четвероклассниками наравне и шутить какие-то одному ему смешные шутки, но получалось каждый раз неловко. Виталик как будто еще сам не примерился к своему длинному и нескладному имя-отчеству, еще не решил, какой учительский образ из себя изваять, поэтому пока что оставался для всех просто Виталиком.

Спертый воздух плацкарта звенел, брякал, шуршал и гудел десятками чужих людей, но Маше почему-то было уютно. Наверное, потому, что среди кусочков посторонних жизней у нее был и свой ладно встроенный кусочек – своя верхняя полка, откуда можно было смотреть на бегущие в окне рельсы, и трое своих пусть и не родных-близких, но знакомых гитаристов, с которыми можно было хохотать в дороге ночь, день и еще ночь. Виталик особенно к ним не лез, занимался своими делами, а тут и вовсе ушел на пять минуточек за чаем два часа назад.