Сочинение без шаблона — страница 8 из 22

– И почему вообще нас везти доверили Виталику? – пока он не слышал, сказала Инга Зарецкая. – Он же нас потерять может.

У нее была нижняя полка, и это ничуть ее не расстраивало. Напротив, Инга чувствовала себя уже достаточно взрослой для того, чтобы не выпрашивать себе верхнюю, и, наверное, ужасно этим гордилась. Даже имя у нее было взрослое, без уменьшительно-ласкательных оборочек. Но оно такое было всегда, а теперь она наконец-то доросла до своего имени.

– Потеряет, точно, – поддакнула Лизонька, – ищи потом…

У Лизоньки были куцые беленькие косички и привычка все повторять за Ингой, глядя ей в рот.

А та продолжала лениво-самодовольно растягивать слова:

– Нет, я, в принципе, не против потеряться где-нибудь в Петербурге. Найдут меня потом в «Октябрьском», когда буду там концерт давать…

Маша закатила глаза. Инга, конечно, в их маленьком ансамбле считалась лучше всех, и комиссия на каждом зачете слушала ее внимательно, а одна старенькая и очень вдохновенная преподавательница даже замирала, прикрывала глаза, приподнимала руку и так слегка вздрагивала пальцами в такт, как будто она была дирижером, а Зарецкая – целым оркестром. А еще Инга была высокая – «девушка с обложки»! – умела живописно откидывать назад длинные свои черные водопады-волосы и красила ногти чуть ли не каждый день в новый цвет. Красивые ногти, аккуратные, не то что Машины огрызки. И чихать Зарецкой было на эти струны, у нее даже лак не соскабливался о них никогда.

Нет, это приятно, наверное, когда ты везде самая лучшая, комсомолка, спортсменка и просто красавица, но, может, не все свои мысли стоит вращать вокруг самолюбования?..

А пока Маша об этом думала, в Ингин сладкоречивый монолог неожиданно встрял Антон:

– «Октябрьский» – это если повезет, – сказал он, – а если не повезет, потеряешься где-нибудь под Тверью. Найдут тебя… да хоть вон, на станции Гузятино. Пирожки будешь продавать.

Шутка (дурацкая, на самом деле, ничем не лучше Виталиковых) была про Ингу, поэтому Инга не засмеялась. Лизонька промолчала по той же причине. Захихикала одна Маша, а Антон посмотрел на нее и вдруг улыбнулся. И тогда внутри у нее что-то перевернулось – с тихим леденящим восторгом.

Было в Антоне нечто особенное, что-то такое, что Маша разглядела только в этом году. Нет, в принципе-то, он был самый обычный: две руки, две ноги, мятые рубашки, ухмылочка временами нагловатая, временами насмешливая, временами – хорошая, добрая. Антон носил зимой дорогущую фирменную куртку то ли из Германии, то ли из Италии, а стоило достать при нем бутерброд – клянчил поделиться. Его никто не считал таким талантливым, как Ингу, и от его исполнения никто не замирал, но, когда он улыбался так, как в тот раз, в плацкарте, хорошо и по-доброму, отчего-то замирала Маша.

Наверное, дело в том, что мальчиков в музыкалке всегда было меньше, чем девочек: на народных инструментах и вовсе один был маленький и лопоухий, второй все время болел и приходил раз в год, а третий – Антон. А когда четыре дня в неделю мучаешь по кругу этюдами и гаммами свои и чужие уши, от скуки не остается делать ничего, кроме как влюбляться. Поэтому девочки в классе гитары – по очереди или все скопом – чуть ли не с первого класса принимались влюбляться в Антона. Теперь, видимо, наступала Машина очередь. И когда Антон улыбался ей своей сияющебелозубой улыбкой, и ветер свистел над головами и трепал его волосы, и поезд летел туда, где в близком и нежном «завтра» ждали Питер, конкурс, музыка и простор, – тогда Маша улыбалась ему в ответ.

А потом Антон достал замызганную колоду и предложил сыграть в дурака, но не просто так, а на желание. Инга залилась театральным смехом (она все еще обижалась за «пирожки» и «Гузятино»), сказала:

– Да т ут точно подвох какой-нибудь!

И отказалась. Она уже давно не была влюблена в Антона, «переболела» во втором классе.

Лизонька поддакнула и отказалась тоже, а Маша, хоть и не умела толком играть, согласилась прежде, чем на нее успели посмотреть и спросить. И совсем-совсем не чувствовала и не ждала, что ничем хорошим это не закончится.



А потом все случилось как-то совсем быстро: Маша не успела ничего понять, как у нее на руках не осталось карт, и Лизонька взвизгнула: «Всё!», и Инга что-то хмыкнула со своей полки, а Антон протянул как бы нехотя, но с улыбкой:

– Ла-адно, загадывай желание!

– Как? Кто? Я?.. Я выиграла? – все переспрашивала Маша.

– Ну а кто еще? Не тяни, загадывай давай!

– А кому загадывать? – Она подняла глаза на Антона. – Тебе?

– Конечно, мне.

К Машиным щекам поднимался жар. Она только молилась, чтобы не стать сейчас красной как рак прямо перед всеми.

Нет, не могла она сама выиграть, никак не могла. Наверняка он нарочно поддался – в этом и был подвох.

Значит, нарочно проиграл желание? Хотел, чтобы Маша…

Ой, нет, нет! Нет же? Или все-таки…

– Я потом загадаю, – отнекивалась она.

Но Инга уловила смущенную интонацию, как безошибочно ловила нужную тональность любого произведения, и, подавшись в предвкушении вперед, впилась в Машу хищным взглядом.

– Нет уж, давай говори, раз выиграла! – оскалилась она. – Что ж ты там такое загадала, Машунь, что при всех сделать стыдно, м?

– Да-да, – подхватила Лизонька. – Некого стесняться, все свои!

Машино лицо из горящего сделалось бледным.

Говорить это вслух? Ой, нет. Нет, нет, нет!

Может, придумать быстренько что-то другое, что-нибудь смешное, незначительное? Нет, поздно.

А если он и правда это все нарочно?..

Она пыталась было подумать о том, чего она хочет и чего боится, но не смогла, потому что все глядели на нее, а в особенности – Антон. И такой Антон, августовского разлива, смеющийся с ней на одной полке, на фоне окна с летящим лесом и летящей жизнью, ужасно ей нравился.

Она ничего не понимала, но все-все чувствовала. И желание у нее было только одно.

– Любое выполнишь? – чуть слышно спросила она.

У Антона за спиной мелькали сосны, солнце, ветер. Свет играл на руках и лицах.

– Маш, да тебе слабо, что ли? – врезалась в память издевательская Ингина ухмылка.

Сосны тянулись к небу.

И Маша, не думая, не отвечая и не ожидая ответа, рванулась вдруг к Антону – и поцеловала его. Как в книжках, как в кино, по-настоящему – в губы. Зажмурившись, она видела только, как солнце дрожит на ресницах.

Это длилось меньше секунды, короче вдоха.

А потом…

– Лазоренко, ты припадочная?!

Антон отшатнулся, едва не врезавшись затылком в стенку, и глядел на нее огромными дикими глазами. Маша не сразу поняла, что это крикнул он и что он это крикнул – ей.

Голова закружилась.

Лизонька от удивления даже раскрыла рот – дурочка! – но на курносом лице не было написано ни веселья, ни злорадства. А вот Инга, с виду вся такая сдержанная и приличная, поджала губы, чтобы не расхохотаться, и в глазах у нее плескалось такое азартное торжество, что Маше захотелось ее чем-нибудь ударить. Хотя она ни разу в жизни ни с кем не дралась.

И ни разу в жизни ни с кем не целовалась.

«Ты припадочная?!»

У Маши стоял в ушах звон, как будто ее этими словами хлестнули с размаху по лицу. Нет, больнее – по сердцу хлестнули.

Она ничего не понимала. Но все-все чувствовала.

Она знала: если ничего сейчас не сделает, то прямо тут, на месте, умрет. От стыда, от обиды, от ужаса, от слез и от всех этих острых звенящих осколков, которые впивались под ребра изнутри. Осколки – это было все, что осталось от расколоченных вдребезги четырнадцатилетних любовей и надежд.

И Маша сделала: подобрала, раня руки, все перебитое и растоптанное, подняла голову, взглянула на Антона и громко, натянуто рассмеялась:

– Ага-а! А ты чо, поверил?!

Как будто так и было задумано. Как будто она пошутила. А если никто не понял – тут она не виновата.

Правда же?..

Лица у всех стали вытянутые, недоумевающие, и только Зарецкая иронически подняла брови. Но Маша не глядела на нее – она больше ни на кого не глядела. Спрыгнула с полки как ни в чем не бывало, отряхнула руки, спросила обычным, нормальным голосом:

– Виталик за чаем пошел?

– За чаем, – подтвердила Лизонька.

– Вот и я схожу. Проверю, уснул он там, что ли?

И она пошла, не оборачиваясь, не думая, смотрят ли ей вслед. Маша не знала, хуже стало или лучше оттого, что она сказала, но в одном была уверена точно: никто, совсем никто ей не поверил.

Правда, Лизонька уже потом, в Питере, после конкурса подошла к ней, стоящей в сторонке, поделилась припасенной шоколадкой, улыбнулась, как если бы все было в порядке:

– Здорово отыграли.

И ушла дальше – искать за кулисами Зарецкую.

Она, Лиза, вообще-то была ничего, нормальная. Когда рядом не было Инги и не за кем было повторять.

А тогда, в поезде, Маша летела, едва не срываясь на бег, мимо полок-ног-чемоданов-лиц, и рельсы качали ее от вдоха до выдоха, не позволяя упасть. Остановилась она, захлебываясь сухими слезами, только в пустом коридоре купейного вагона, вцепилась в поручни и уставилась в отражении окна на свое красно-бледное лицо.

Потеряться всем назло! Хоть в Питере, хоть в Гузятино!

Или в сумеречном подземном переходе, чтобы петь голосом, струнами и разбитыми-склеенными надеждами вечное «Перемен!».

Вдох и выдох – стучали колеса, мысли, чувства.

Что-то неосязаемое, но важное осталось позади: кусочек наивности, кусочек сердца, кусочек детства. Маша, злая и тихая одновременно, смотрела на лес за окном, на летящую мимо солнечно-тенисто-зеленую рябь сосен и думала о том, что никогда-никогда больше не будет ни в кого влюбляться.

«Никогда» – вдох. «Никогда» – выдох.

Жизнь неслась дальше.

И под музыку дороги Маша смутно чувствовала, что – не наверное, а даже наверняка – завтра будет завтра, а потом конкурс и Питер, а потом снова дом, школа, мальчишки и проклятая музыкалка, и новые песни, и новые окна, и все сегодняшнее отзвучит, но зазвучит что-то новое и еще незнакомое, и о другом она будет плакать, петь и молчать. А сосны – не наверняка, но наверное – будут всегда. И от этого почему-то становилось спокойнее.