<ЯЗЫК СЛАВЯНСКИЙ И САНСКРИТ >
Не должно рассматривать слова как факты друг другу равносильные. Значение их одинаково в отношении к каждому отдельному наречию, но не ко всем наречиям. Каждый язык имеет свои возрасты, и эти‑то возрасты важны для историка. Развитие слова человеческого при образованности народа происходит не по тем законам, которым оно следует у дикарей. Степень общежительности, характер быта, кочевая или оседлая жизнь — все отражается более или менее в речи. Исторический критик не должен производить смотр словам, как лексикограф. Он должен в отдельном знаке мысли оценивать не только знак, но и самую мысль, и при разделении наречий узнавать, какая была нравственная или умственная высота племени до его дробления. Нет сомнения, что при таком исследовании произвольный взгляд и личные понятия критика не могут быть закованными в непреложные правила, удаляющие возможность ошибки. Но мы знаем, что тот, кто хочет проследить явления человеческой мысли, должен иметь в себе чувство свободной истины человеческой, а не надеяться найти в них неизменную правильность рабствующего вещества. Художник–поэт творит новые явления не в подражание былых, но в духе и силе былого. Историк не отыскивает былого, но воссоздает его по некоторым данным, развивающимся перед его духовным взором в истинных законах его прошедшей жизни [329]. Чувство истины в отношении к племенам, т. е. к их наружным признакам и их бытовым отличиям, чувство истины в отношении к религиям и их внутреннему значению, чувство истины в отношении к языкам и их звуковым и мысленным законам — все одно: это истина человеческая, отзывающаяся в душе человека. Чем менее человек закован в свою мелкую народность, или чем народность его менее отрывается от жизни общего братства, тем легче историку воскрешать былое и узнавать неизвестное. Он может ошибаться в некоторых подробностях, пропускать некоторые факты, но в общности истории он будет прав. Века с новыми данными, ученые с новыми трудами пополнят его и исправят, но не изменят. Истина историческая может быть в неученом романисте, и ложь глубокая, наглая в творении книжника, который на каждом шагу подпирается цитатами из государственных актов, из современных писем и даже из тайных документов, писанных не для света и открытых как будто нарочно, чтобы обмануть легковерное потомство.
Но кто же судия правде? Если человечество не учится познавать ее, то она останется под вечным сомнением. Мы надеемся лучшего. Ученые филологи до сих пор поступают в отношении к словам с похвальным беспристрастием. Всякое слово годно для их сравнительных таблиц, какое бы ни было его значение и место в области знания. Не унижая себя до степени простых сборщиков и словарников (т. е. до тех людей, которые всех нужнее для науки), они пустились в анатомию речи. Зато, в резне слов, всякий субъект равен перед их ножом. Нос, пята, день, ночь, вода, свекр, знание, ведение, муж и пр. и пр. — все идет под один строй. Это хорошо для их теории, которая занимается только одним, именно скоплением (агломерацией) звука, и редко, редко доходит до его растительности (по их выражению, динамическое развитие). Томы пишутся за томами, теоретические грамматики являются на свет без числа, но во всем этом мало пользы для науки и плохая пожива для историка, кроме сбора материалов, для которого надобно было избрать путь простее и прямее. Исследования испещряются названиями аффиксов, суффиксов, фардита–суффиксов, приданта, гунн, вриддги и прочих, искусно составленных латино–санскритскою ученостью Германии, но наука сравнительной филологии подается вперед самыми медленными шагами. Критики страдают в этом деле, как и всегда, недугом односторонности. Нет человека безграмотного, но с здравым умом, который в сравнении двух языков придал бы равную важность словам: нос, свекровь и ведение. Самая грубая, самая бессмысленная дикость, самое Эндаменское невежество первых расселенцев могли придать языкам сходство в словах, обозначающих предметы видимые, члены тела человеческого, или простые явления вещественной природы. Обозначение степеней родства принадлежит уже народам, живущим семейно. Определение мысли отвлеченной свойственно только человеку, развившему свои духовные способности. В этих различиях все историческое языкознание, а они‑то и не обратили на себя никакого внимания. Недаром Германия проникла в глубину умственного просвещения, недаром стала она впереди всего образованного мира и сделалась его путеводительницею. Труды ее ученых полны наблюдений тонких и верных, несмотря на ложный путь, избранный филологиею. Механизм звукоизменений в разных наречиях подмечен и разложен почти удовлетворительно, развитие грамматических форм объяснено не без пользы для дальнейших разысканий. Успехи были бы гораздо быстрее и труды плодотворнее, если бы цель их была лучше избрана и если бы ученость не удалялась от простоты истины. Нет сомнения, что собрание грубых материалов (слов) для будущей разработки еще очень недостаточно, но даже при теперешнем состоянии сборников можно бы уже многое угадать, если бы ум исследователей не был потемней ложными системами, и если бы удостоили язык славянский хотя малой части того внимания, которого он заслуживает. При сем считаем за долг упомянуть об одном писателе, Paradey [330], который на Западе провидел истину и сказал: «Славянский язык, который есть не что иное, как санскритский». Какое бы ни было достоинство его ученых трудов, эта мысль, вполне справедливая, приносит честь его наблюдательности и беспристрастию. Главная цель сравнительной филологии есть воссоздание истории тех веков, от которых нам не осталось письменных памятников, и определение того возраста, в котором великое древо человечества пустило свои могучие ветви. Слово, как всякое знание, или как всякое выражение знания, в изменениях своих следует закону постепенности. Невозможно предполагать, чтобы первые письмена, какое бы ни было их направление, слева направо или справа налево, могли при переходе от народа к народу принять мгновенно направление совершенно противоположное. Из того, что семиты пишут справа налево, а чистые иранцы слева направо, очевидно, что было два центра самобытной письменности гласовой, или что первые письмена были вус–трофедон, или что они перешли через это среднее состояние. Скачка предположить невозможно. Первое мнение опровергается видимым сходством древнейших письмен между собою и отчасти, как мы видели, совпадением имени первой буквы у иранских славян и еврейских семитов; второе не совсем вероятно потому, что древнейшие памятники не представляют нам вустрофедона; третье более всех похоже на правду. Кажется,, можно предположить в этом изменении направления влияние коренных кушитов, т. е. египтян. Довольно замечательно равнодушие грамотности гиероглифической и выводной из нее письменности к направлению знаков. С бока на бок, сверху вниз и так далее, все равно для египтян и китайцев. Не имело ли соседство и просвещение Египта влияния на переход коренного иранского письма в семитическое? Как бы то ни было, бесспорно, что южные кушиты (Эфиопия) приняли свои письмена от Иранского Индустана (это возвратное действие, доказывающее ранние сношения). Но при всех этих данных, слоговые письмена Эфиопии, точно так же как и среднеазийские, очевидно представляют нам уже позднейшее искажение письменности, возраст, соответствующий отчасти безгласному письму семитов или простому письму под титлами. Что же сказать об ученом германце, который, не видя нигде древних слоговых письмен, утверждает, что с них и началась письменность, а для этой благой системы он нападает на богатую мысль, что сначала слоговые письмена были очень легки, потому что язык человеческий не мог выговаривать а после п, или и после б, пли у после в, а каждая первоначальная согласная сама по себе определяла последующую гласную? Таких выводов опровергать не нужно, но таковы последствия систем, пропускающих без внимания средние звенья в развитии или искажении науки. Легко было заметить первоначальную чистоту письменности в настоящем Иране и в его разветвлениях, постепенное исчезание гласных знаков у семитов или их искусственное сращение с согласными у индейцев и эфиоплян, и понять в одно время начало семитических безгласных и эфиопских слоговых письмен. Систематик, впрочем, весьма ученый, поступил иначе. Все ученые филологи Европы поступают подобно ему. Нет человека просвещенного, с достаточным беспристрастием, чтобы пользоваться своим просвещением, который при самом поверхностном изучении славянского языка не должен бы был понять, что изо всех наречий Европы нет ни одного, которое бы так близко было к санскритскому. Сходство их не в корнях, а в словах, уже получивших свое полное развитие. Важны тут не такие слова, как агни (огонь), рудгира (руда, кровь), гири (гора), пат (падать), тома (тьма), патан (путь), три (три), юга (юзы, узы), гима (зима), да (дать), кут (кутать), врка (волк), тапа (тепло, жар), дэва (диво, Бог), двор (дверь), карпара (череп) и пр., и пр.; подобных этому слов множество во всех индоевропейских наречиях, и часто формы славянские далее от санскритского (может быть, не от первобытного), чем другие. Напр., кельское дуан (песнь) ближе к санскр. двани (или дуана), чем звон (впрочем, есть в санскр. форма свана); немецкое name и атем ближе к санскр. наман и атман, чем имя и дума. Мы знаем, что в славянских наречиях даже таких сходств более, чем во всех остальных, но об этом спорить нечего: смешно бы было на счетах выкладывать все выражения, сходные во всех языках. Филолог может оставить их без внимания. Если в нем есть чувство истины художественной в звуках, он заметит, что речь славянская полногласием своим и характером звука одна только (может быть, даже более Зенда) повторяет в ухе впечатление, произведенное санскритом. Но мы лишнего не требуем. Ученый не обязан быть тонким на ухо. Филолог может и должен в словах, нами выписанных, обратить внимание на одно обстоятельство, касающееся до письменности, именно на безгласный