Сочинения — страница 36 из 136

Хризоглотт. А я часто и не могу удержаться, и уже не сомневаюсь, что душа Марона и Флакка[411] – среди блаженных.

Нефалий. А сколько я видел христиан, умиравших горько, ужасно! Иные уповают на то, что не заслуживает упования, иные же, с нечистою совестью, терзаемые сомнениями, которыми невежды отравляют им последние минуты жизни[412], испускают дух чуть ли не в полном отчаянии.

Хризоглотт. Что же удивительного? Ведь всю жизнь они ни о чем ином не задумывались, кроме как о церемониях.

Нефалий. Что ты имеешь в виду?

Хризоглотт. Постараюсь объяснить, но сперва хочу самым решительным образом оговориться, что я не осуждаю, – наоборот, горячо одобряю таинства и обряды церкви, но я осуждаю людей бесчестных, либо суеверных, либо, чтоб выразиться помягче, простодушных и невежественных, которые учат народ верить только в церемонии, опуская то, что действительно делает нас христианами.

Нефалий. Я все еще не пойму, к чему ты клонишь.

Хризоглотт. Сейчас поймешь. Если взглянуть на христианский люд в целом, что составляет основу и костяк жизни, если не церемонии? С каким благоговением воспроизводятся древние обряды церкви при крещении! Младенец ждет у дверей храма, творят заклинание бесов, творят наставление в вере, произносят обеты, отрекаются от Сатаны со всеми его наслаждениями и великолепием; потом миропомазывают, осеняют крестным знамением, кладут на язык крупинку соли, кропят водою; на восприемников возлагается обязанность заботиться о воспитании и образовании ребенка, а те возвращают себе свободу, откупившись монетою. И вот уже мальчик зовется христианином, впрочем, в известной степени он и есть христианин. Потом его миропомазывают во второй раз, он выучивается ходить к исповеди, принимает святое причастие, привыкает хранить покой по праздничным дням, слушать обедню, поститься время от времени, воздерживаться от мяса. Соблюдая все это, он считается христианином вполне и безусловно. Он женится – и принимает еще одно таинство. Он принимает сан – и снова его миропомазывают и освящают, ему меняют платье, над ним читают молитвы. Что так все происходит, я нисколько не осуждаю, но что оно происходит скорее по заведенному обычаю, чем по живому убеждению, – осуждаю, а что к этому сводится все христианство – отвергаю категорически! Ведь очень многие, веря и обряды, тем не менее копят богатства всеми правдами и неправдами, служат гневу, служат похоти, служат зависти, служат суетному тщеславию. Так наконец доживают они до смерти. Тут опять церемонии наготове. Исповедь, одна и другая, последнее помазание, причастие, свечи, крест, святая вода, индульгенции; достают из-под спуда, а когда и нарочно покупают для умирающего папскую буллу[413]; заказывают пышные похороны и поминки; вновь звучит торжественный обет; кто-нибудь сидит при умирающем неотлучно и кричит ему в ухо[414] – и нередко убивает до срока, если крикун попадется голосистый или изрядно подвыпивший, а это дело обычное. Пусть все это правильно, пусть так и надо, – в особенности ежели передано нам церковным обычаем, – но есть еще и нечто иное, более глубокое, сокровенное, дарованное нам для того, чтобы мы покидали этот мир с душевною бодростью и христианской надеждой.

Евсевий. Ты проповедуешь и верно и благочестиво, но к еде между тем никто и не прикасается. Смотрите, не обманитесь! Я предупредил, что, кроме сладкого, ничего больше не будет, да и сладкое-то простецкое, деревенское. Так что не ждите ни фазанов, ни рябчиков, ни аттических лакомств. Слуга, унеси это. Ставь на стол все, что еще не подано. Вот какой у меня «рог изобилия» – совсем пустой. Это собрано в садах, которые вы видели. Если что нравится, кушайте больше, не стесняйтесь.

Тимофей. Какое разнообразие! Смотреть – и то вкусно!

Евсевий. Чтобы моя невзыскательность внушала вам хоть сколько-нибудь уважения, вспомните, что это блюдо с плодами немало порадовало бы Илариона[415], доподлинно евангельского монаха, будь при нем даже сотня тогдашних пустынножителей. А Павлу или Антонию[416] хватило бы на целый месяц.

Тимофей. Скажу больше: на мой взгляд, сам Петр, князь апостолов, не погнушался бы твоими плодами, в ту пору как стоял на квартире у кожевника Симона[417].

Евсевий. Полагаю, что и Павел – тоже, когда он, нуждаясь, занимался по ночам сапожным ремеслом[418].

Тимофей. Да, мы в долгу у божественной щедрости. Но я бы с удовольствием голодал вместе с Петром и Павлом, если бы скудость телесной пищи возмещалась изобилием духовных радостей.

Евсевий. Нет, лучше выучимся у Павла и как наслаждаться изобилием, и как переносить лишения. Когда недостача, будем благодарны Иисусу Христу, за то что он подает нам повод к бережливости и терпению, когда ж избыток – за то, что своею добротою он призывает и побуждает нас любить бога. Умеренно и расчетливо пользуясь дарами божественной щедрости, будем помнить о бедняках: господь для того иным недодал, иным же дал слишком много, чтобы и те и другие могли выказать добрые качества – первые через no-средство вторых и наоборот. Нам он уделяет так щедро, чтобы, приходя на помощь брату в нужде, мы заслужили его, господа, милость. А бедняки, получив поддержку, благодарят бога за нашу доброту и в своих молитвах поручают нас его заботам. Кстати, и мысль добрая пришла! Эй, слуга, скажи хозяйке, чтобы из жаркого – из того, что не доели, – послала нашей Гудуле. Это соседка у нас такая, она беременна и очень бедна, но сердце золотое. Муж недавно умер, был он мот и бездельник и, кроме кучи детей, ничего жене не оставил.

Тимофей. Христос велел давать всякому просящему. Если б я так и поступал, то через месяц сам протянул бы руку за милостыней.

Евсевий. Я думаю, Христос подразумевал лишь тех, кто просит по крайней необходимости. А если кто просит, да нет – требует, чуть не силою выдирает громадные деньги на постройку трапезных под стать самому Лукуллу[419] или, еще того хуже, на ублаготворение собственной похоти и безумного расточительства, в таких случаях отказывать – и значит творить милостыню. А отдавать на дурное употребление то, что причиталось нищете ближних, – значит грабить. И потому, мне кажется, в смертном грехе повинны люди, которые тратят без счета и меры на сооружение или украшение монастырей и храмов, меж тем как столько живых храмов Христовых голодают, коченеют от холода полунагие, мучатся жесточайшею нуждою. В Британии, я видел гробницу святого Фомы[420], убранную бесчисленными и баснословно дорогими самоцветами (не говоря уже об иных сказочных богатствах). Будь на то моя воля, я бы употребил ненужную эту роскошь на нужды бедняков, чем хранить ее для сатрапов, которые в один прекрасный день расхитят всё до последнего камешка, а гробницу убрал бы листьями и цветами и тем, полагаю, больше бы угодил святому мужу. А в земле инсубров[421], не так далеко от Павии, видел я монастырь картезианского ордена[422]. В монастыре церковь вся из белого мрамора, сверху донизу, и внутри и снаружи, и почти все, что есть в церкви, тоже мраморное – алтари, колонны, надгробья. К чему, спрашивается, было бросать на ветер столько денег? Чтобы несколько монахов пели в мраморном храме? Но даже им он лишь в обузу, этот храм: то и дело их тревожат гости, которые являются только на тем, чтобы полюбоваться на мраморную церковь. Там я услышал о вещах уж и вовсе несуразных. Оказывается, монахам завещано по три тысячи дукатов в год па строительные работы, и есть люди, которые считают грехом обратить эти деньги на дела благочестия, помимо желания завещателя: чем не строить вовсе, они предпочитают разрушать, чтобы после отстроить заново. Это случаи особенно примечательные, потому я об них и упомянул, но и в наших храмах[423] повсюду то же самое. На мой взгляд, это не милостыня, а, наоборот, вымогательство: богачи домогаются для себя памятников в церквах, где когда-то не было места и святым. Они хлопочут, чтобы их изобразили и резцом, и кистью, и к тому ж чтоб имя приписали, и само благодеяние не забыли обозначить. Так они загромождают изрядную часть храма и однажды, я думаю, потребуют, чтобы их погребали в самом алтаре! Мне возразят: «Значит, по-твоему, их даров принимать не следует?» Вовсе нет, если только приношение достойно храма божия! Но будь я священником или епископом, я бы уговаривал этих тупоголовых придворных и купцов направить свою щедрость в иную сторону – облегчить участь тех, кто действительно нищ, – если только действительно они желают искупить свои прегрешения перед богом. По их разумению, деньги, изведенные на помощь неимущим, мелкими долями и тайно, не воздвигнувшие себе никакого памятника в назидание потомству, – это пропащие деньги. По моему же разумению, выгоднее сделки и быть не может: ведь такие расходы принимает на свой счет Христос, а уж он из всех должников самый надежный.

Тимофей. А если что пожертвовано монастырю, это разве невыгодно, неправильно?

Евсевий. Я бы жертвовал и монастырям, будь я богат, но только для необходимых нужд, – не для роскоши. И, вдобавок, тем монастырям, где видел бы стремление к подлинной святости.

Тимофей. Многие судят так: не слишком хорошо распоряжается своим добром и тот, кто жертвует пресловутым общественным нищим.

Евсевий. Нет, им тоже следует кое-что жертвовать иногда, но с разбором. Мне, впрочем, представляется разумным, чтобы каждый город кормил своих нищих и чтоб не допускали бродяг слоняться с места на место, особенно людей здоровых, которым, я чувствую, не деньги надо давать, а нагрузить бы их работою невпроворот.