Сочинения — страница 93 из 136

Маркольф. О ком ты говоришь?

Федр. Ты знал Георгия Балеарского?

Маркольф. Только по имени. В лицо не знал.

Федр. Другой тебе вовсе незнаком. Звали его Корнелий Монтий, и нас много лет связывала самая тесная дружба.

Маркольф. Мне ни разу не случалось видеть, как человек умирает.

Федр. А мне – чаще, чем хотелось бы.

Маркольф. Верно ли, что смерть так страшна, как толкуют люди?

Федр. Путь к смерти тягостнее, чем сама смерть. И кто выкинет из души этот страх перед нею и ее образ, освобождает себя от большого зла. Коротко сказать, все мучительное, что есть и в болезни, и в смерти, переносится намного легче, если целиком предаться воле божьей. Что же до ощущения смерти в миг, когда душа уже отделяется от тела, я думаю, его либо нет вообще, либо оно едва различимо: природа заранее усыпляет и притупляет все чувства.

Маркольф. Мы родимся, совсем ничего не чувствуя.

Федр. Зато мать чувствует.

Маркольф. Почему ж умираем не так же точно? Почему богу было угодно сделать смерть такой мучительной?

Федр. Роды он пожелал сотворить тяжелыми и опасными для матери, чтобы она горячее любила ребенка, а смерть пожелал сделать ужасной для каждого, чтобы люди не налагали на себя руки. Ведь и теперь-то сколько самоубийств – что же было бы, если бы в смерти не заключалось ничего ужасного, как по-твоему? Всякий раз, когда хозяин высек бы слугу или даже отец – несовершеннолетнего сына, когда жена рассердилась бы на мужа, или погибло богатство, или приключилось еще что-нибудь, тягостное для души, люди тотчас бросались бы к петле, к мечу, к реке, к обрыву, к яду. А жестокость смерти заставляет дорожить жизнью, в особенности когда вспоминаешь, что жизни стоит только покинуть пас – и ни один врач ее не вернет. Впрочем, как не все рождаются одинаково, так не все одинаково и умирают. Иных без промедления избавляет скорая смерть, иные долго и медленно чахнут. Одержимые сонною болезнью и укушенные аспидом погружаются в сон и умирают, не помня себя. Однако я пришел к выводу, что нет смерти настолько жестокой, чтобы ее нельзя было перенести, если ты решил уйти мужественно.

Маркольф. Какая из этих двух смертей показалась тебе более достойной христианина?

Федр. Мне кажется, что Георгий умер почетнее.

Маркольф. Как? И в смерти есть свое честолюбие?

Федр. Никогда я не видел, чтобы два человека умирали так несходно друг с другом. Если у тебя есть время, послушай, я опишу кончину обоих, и ты сам решишь, какая смерть желаннее для христианина.

Маркольф. Не сочти за труд, расскажи, очень тебя прошу! Меня и самого мало что на свете так занимает*.

Федр. Тогда сначала выслушай про Георгия. Признаки смерти сделались уже очевидны, но сонм врачей, которые долго лечили больного, скрыл безнадежность его состояния и потребовал жалования.

Маркольф. Сколько было врачей?

Федр. Десять, иной раз двенадцать, но никогда не менее шести.

Маркольф. Это и здорового убить хватило бы!

Федр. Получив денежки, они тайно сообщают близким, что смерть неподалеку и что надо озаботиться всем, относящимся ко спасению души, ибо на телесное здравие надежды больше нет. Через ближайших друзей мягко внушают и больному, чтобы попечение о теле он предоставил богу, а сам думал и заботился лишь о том, как благополучнее расстаться с этим миром. Тут Георгий устремил удивительно грозный и суровый взгляд на врачей, точно негодуя, что они от него отступились. Те отвечали, что они врачи, а не боги: все, на что способно их искусство, было исполнено, а против роковой необходимости любое врачевание бессильно. С этими словами они выходят в соседнюю комнату.

Маркольф. В чем дело? Не торопятся уйти, даже получив плату?

Федр. Между ними не было согласия насчет природы болезни. Один утверждал, что это водянка, другой – что тимпанит, третий – что язва в кишках, и так каждый называл другой недуг. Все время, что они пользовали больного, они спорили, не переставая.

Маркольф. Счастливый больной! Повезло ему.

Федр. Дабы завершить эту тяжбу, они просят через супругу, чтобы им позволили вскрыть мертвое тело: во-первых, это почетно и уже ради одного почета принято в знатных домах, во-вторых, это будет на пользу многим и, значит, умножит число заслуг усопшего, и, в-третьих, они, врачи, на свой счет закажут тридцать заупокойных обеден, которые будут полезны покойнику. Умирающий долго сопротивлялся, но наконец уступил вкрадчивым речам супруги и близких. После этого врачебный отряд удалился: им, видите ли, не должно быть свидетелями смерти или принимать участие в погребении – ведь они помощники жизни! Немедля посылают за Бернардином, мужем, как тебе известно, почтенным, надзирающим над францисканцами, чтобы он принял исповедь. Едва исповедь завершилась, как в доме уже началось коловращение четырех орденов, которые принято называть нищенствующими.

Маркольф. Столько коршунов на один труп?

Федр. Потом позвали приходского священника, что· бы совершить соборование и предложить умирающему священный символ тела господня.

Маркольф. Благочестиво.

Федр. Но тут едва-едва не вспыхнула кровавая битва меж священником и монахами.

Маркольф. У постели больного?

Федр. И даже на глазах у Христа.

Маркольф. Чем же было вызвано такое возмущение, да еще так внезапно?

Федр. Когда священник узнал, что больной уже исповедался францисканцу, он объявил, что и таинства соборования не совершит, и не причастит, и погребения не допустит, если не услышит исповеди собственными ушами: пастырь-то он, и ответ за овечек перед господом держать ему, а это невозможно, если он-то как раз и не ведает, что скрыто у них в сердце.

Маркольф. И что же? Разве не признали, что он прав?

Федр. Нет, не признали, по крайней мере – монахи. Все они шумно возражали, особенно Бернардин и доминиканец Винцентий.

Маркольф. И как они возражали?

Федр. Бранили священника последними словами, называли его ослом, годным лишь на то, чтобы быть пастырем у свиней. «Я, – кричал Винцентий, – бакалавр богословия, скоро буду лиценциатом, а там и доктором стану[726]! А ты едва Евангелие по складам разбираешь – куда тебе исследовать тайны сердца? Если уж ты такой любопытный, вынюхивай, чем занимаются дома твоя женка и ублюдки!» И много еще чего наговорил, да только повторять стыдно.

Маркольф. Ну, а священник? Промолчал?

Федр. Промолчал? Так же, как кузнечик, которого поймали за крыло! «Я, говорит, таких бакалавров, как ты, и еще намного лучше из бобовой соломы свяжу! Основатели ваших орденов, Доминик и Франциск, – где это они учились философии Аристотеля, или доказательствам Фомы[727], или рассуждениям Скота? где удостоились звания бакалавра? Вы вкрались в мир, еще полный доверия к вам, но тогда вы были немногочисленны и смиренны, а иные даже и образованны и благочестивы; вы начали вить гнезда в деревнях и селах, но скоро перебрались в самые богатые города и в каждом выбирали самое лучшее место. Столько есть деревень, которые не могут прокормить своего пастыря, – там бы вашей братии и трудиться, но теперь вас не сыщешь нигде, кроме как в палатах у богачей! Вы хвастливо ссылаетесь на пап, по наши особые права ничего не стоят, пока есть епископ, пастырь или его заместитель. Покуда я цел и невредим, никто из вас не взойдет на кафедру в моем храме. Я не бакалавр, но не был бакалавром и святой Мартин, а епископом был. Если мне и недостает учености, не у вас ее занимать. Неужели, по-вашему, мир и сейчас так глуп, чтобы, завидев облачение Доминика или Франциска, верить, будто и святость их тут же, под этой одеждою? И разве ваше дело, как я распоряжаюсь в своем доме? Как распоряжаетесь вы в своих логовах, как обходитесь с монахинями – это даже народ знает. А уж как далеко до чистоты и достоинства домам богачей, где вы столь частые гости, – это тоже известно всем и каждому».

Остальное, Маркольф, я не смею тебе пересказать; в общем он честил достопочтенных отцов без малейшего почтения. И не было бы этому конца, если бы Георгий не дал знака рукою, что хочет сказать слово. Насилу добились, чтобы распря поутихла. Тогда больной промолвил: «Да будет меж вами мир. Тебе, моему священнику, я исповедуюсь еще раз. После, прежде чем ты покинешь мой дом, тебе заплатят и за колокольный звон, и за погребальные песнопения, и за памятник, и за похороны? я не допущу, чтобы у тебя остался хоть малейший повод на меня жаловаться».

Маркольф. Надеюсь, священник не отклонил такие справедливые условия?

Федр. Нет. Он только поворчал еще немного насчет исповеди. «Что за нужда, говорит, утомлять и больного и священника, повторяя одно и то же? Если б он вовремя исповедался мне, то и завещание, наверно, составил бы безупречное, а теперь вы за все в ответе…» Справедливость больного очень не понравилась монахам, которые негодовали, что часть добычи уплывает в руки священника. Но тут вмешался я и приглушил спор. Священник совершил соборование, дал больному чело господне и, получив деньги, удалился.

Маркольф. Значит, вслед за бурею наступила тишь?

Федр. Наоборот: одну бурю сразу сменила другая, еще более свирепая.

Маркольф. А причина какая?

Федр. Сейчас услышишь. В дом стеклись четыре нищенствующих ордена, и к ним прибавился еще пятый – крестоносцев. Против этого последнего и восстали те четыре с великим возмущением, словно законные сыновья против незаконного: «Виданное ли это дело – повозка о пяти колесах? Какая наглость – требовать, чтобы и нищенствующих орденов было больше, чем евангелистов! Тогда уж ведите сюда всех нищих, со всех мостов и перекрестков!»

Маркольф. А что крестоносцы в ответ?

Федр. В свою очередь, спросили, как двигалась вперед повозка Церкви, когда не было ни одного нищенствующего ордена, как – потом, когда был один, как когда три? «Число же евангелистов, говорят, не больше имеет общего с нашими орденами, чем с игральною костью, у которой со всех сторон четыре угла. Л кто присоединил к нищенствующим августинцев