По возможности продолжать войну, но по возможности поменьше наступать, по возможности противодействовать разложению дисциплины в армии, но по возможности отстаивать и революционные права солдата, со всею возможною в военное время быстротою подготовлять созыв Учредительного собрания, не узурпируя по возможности его прав, но по возможности не упуская из виду интересов революционной демократ, — вот тот единственно невозможный путь компромиссного пристругивания друг к другу невозможных возможностей, на защиту которого революционная демократия убила свои, в русском масштабе немалые, политичекие силы.
Причина этой ошибки — в том односторонне политически, позитивистическом и безрелигиозном миросозерцании, с которым русская революционная демократия подошла к разрешению поставленных революцией метафизических вопросов о национальном лике России, о грехе и правде войны, о необходимости искупления её греха
Я утверждаю, что революционная демократия только потому не спасла своей политической святыни — Учредительного собрания, что для неё ничего не было святее политики; что она самого Бога была склонна мыслить бессмертным председателем транспланетарного парламента и роволюционные громы 17-го года восторженно, но наивно приняла за Его звонок, открывающий исторические прения по вопросу республиканского устроения России.
В этом панполитизме русской революционной демократии надо искать глубочайшую причину той её психологической нечуткости, которая, по крайней мере на время, подорвала успех демократического дела в России, оторвав его от национальных и религиозных глубин русской души.
Однако, кроме двух приведённых мною причин (фиктивностъ демократических симпатий во время войны и панполитизм революционной демократии), разрыв между революционно-демократическими и национально-религиозными энергиями русской жизни покоится ещё и на третьей, не самой глубокой, но психологически, быть может, наиболее трудно преодолеваемой. Вслушиваясь во всё, что бывшими демократами и даже социалистами говорится сейчас не только против революционной практики русской демократии в эпоху Временного правительства, но и против идеи демократизма вообще, и всматриваясь в психологическую природу широкою волною разливающихся сейчас в экс-республиканских сердцах монархических симпатий и настроений, всякому зрячему нельзя не видеть, что вся эта вакханалия пусть бескорыстной смены вех происходит прежде всего потому, что демократия и монархия обменялись формами своего существования. Что демократия через революцию, так или иначе, всё же взошла в действительность, а монархия теми же путями отошла в небытие, превратилась в воспоминание, в мечту и тем самым снова в возможность.
На путях своего чудодейственно быстрого превращения из возможности в действительность демократия, естественно, не могла удержаться на высоте своих идеалов, как и монархия, с другой стороны, на путях своего превращения из действительности в прошлое и снова в возможность не могла остаться в нашей памяти обременённою всею полнотою своего реального зла.
В том, что воплощение идеи её всегда снижает, разочаровывает нас в ней, а воспоминание о действительности неизбежно возвращает к её исконно идеальному бытию, сказывается глубочайший закон человеческого духа. Неподчинение этому закону психологически почти невозможно, но неспособность к учёту его искажающего наши оценки действия, того, что Фридрих Ницше назвал бы его «оптикой», для политической мысли совершенно недопустима.
Думаю, что я выше с объективностью, которую всякому чистокровному демократу будет не совсем легко мне простить, обрисовал основной порок демократического мироощущения.
Все действительно основательные нападки на демократию, на её духовную субстанцию, на ограниченность её миросозерцания, на её роль в революции, я сам изнутри, глубоко лично знаю и как демократ их принимаю.
Но когда на демократию её столь обильные сейчас хулители начинают нечленораздельно стучать зубами, обвиняя её, и только её, во всех ужасах современного состояния России, то я никак не могу не спросить их: а где они были, когда демократия совершала свои исторические ошибки? И неужели же они, положа руку на сердце, действительно думают, что их пребывание «в нетях» было меньшим грехом, чем все грехи демократии в историческом бытии?
Согласен, что на совести демократии величайшие грехи, но разве их меньше на совести монархии, породившей, между прочим, и все недостатки демократии, но, несмотря на это снова восхваляемой на все лады: от богословского до обывательского.
На все эти вопросы у идеологов антидемократизма никаких серьёзных ответов нет и быть не может. Что бы они ни говорили, зоркому глазу ясно, что господствующая ныне ненависть к демократии является очень сложным результатом многообразных душевных сдвигов в сердцах русских людей. Что демократизм как нравственная идея и как государственное устройство — зло, опыт последних лет никак, конечно, не доказал, но он сделал нечто худшее: он тысячами психологических ассоциаций и эмоций связал в каждой русской душе демократию с несчастьем и злом России. Если бы даже демократия пришла к власти самым безболезненным путем и при наивозможно благоприятных условиях, она все равно очень многих разочаровала бы в себе, так как реализация идеи в «мире, лежащем во зле», всегда и неизбежно ущербляет идею и превращает её хотя бы в частичное зло.
Но русская демократия связала свое рождение в мир со злом не только в качестве попытавшегося воплотиться идеала, но и в качестве идеала, попытавшегося это сделать в момент полного торжества над миром разрушения и зла. Бросившись в неравную борьбу с этими силами и не одержав над ними победы, она, естественно, усилила эффект их торжества и навсегда психологически связала с ним печальную историю своего кратковременного существования и своей бесславной гибели. Да, и демократия не спасла Россию, или, точнее, да, даже и демократией Россия не спасла себя, — это верно. Но что демократия погубила Россию, это хотя и понятная психологическая аберрация, но совершенно неубедительная историко-философская концепция. Отрицая её, я защищаю не только демократию, но в первую голову, конечно, Россию.
Если с точки зрения охарактеризованного раньше демократически-революционного панполитизма и были понятны раздававшиеся в свое время утверждения, что Россию губит монархия, то с национально-религиозной, упорно борющейся против утверждения политики в качестве верховной категории миросозерцания, аналогичное утверждение о роли демократии совершенно бессмысленно.
Если идеологи антидемократизма и не видят этой бессмыслицы, то только потому, что не прощупывает эмоционального корня своей ненависти к демократии.
Доказывать современным демократоненавистникам, что дело обстоит именно так, — трудно и тщетно. Трудно потому, что у нас пока еще нет достаточно объективных критерия для установления действительной роли демократии в революции и возможности чёткого отделения того, чему она действительно была причиною, от того, с чем она в нашей памяти лишь ассоциативно связалась в качеств наиболее характерного симптома.
Но, на наше счастье, у ненависти к демократии есть свой позитив — тоска по прошлому, по отошедшей России, тоска по монархии. И вот на этом позитиве эмоционально-лирическая природа современной ненависти к «февралю» устанавливается без малейшего труда. Не подлежит никакому сомнению, что чем монархия была до февральской революции, тем она осталась и после неё. Никаких объективных причин, которые принуждали бы к пересмотру того отрицательного отношения к ней, в котором к моменту её падения была объединена вся Россия, история за последние годы не выдвинула. Скорее даже наоборот: бить может, только в большевизме, в его бездонном презрении к человеческому лицу и человеческой жизни, в его по-звериному ощеренном отрицании всех норм культурной и правовой государственности, во всем его лютом разбойничьем посвисте, в его фантастически самодурном «быть по сему», во всех его безумных путях, во всем его безудержном беспутстве и смрадном распутинстве, узнали мы действительно и до конца, чем в вулканических своих недрах была и чем всему миру грозила старая, царская, монархическая Россия.
И несмотря на всё это, эту Россию не только сознательно утверждают те ненавистники демократии, о которых идёт речь, но к ней же бессознательно тянутся очень широкие круги обывательской интеллигенции и, что самое главное, — очень глубокие бессознательные слои совсем не обывательских, и даже определенно демократических сознаний.
В чём же собственно дело? В очень многом.
Прежде всего, конечно, в той вышеотмеченной мною «оптике» человеческого духа, согласно которой всякое воплощение, снижая идею, разочаровывает нас в ней, а всякое воспоминание возводит свой предмет к его исконно идеальному прообразу.
В воспоминании, как на полотнах художников, самые страшные факты действительности становятся только характерными образами, вся грязь, весь тлен и смрад жизни — только тёмным, зловещим колоритом и кровь, хотя бы и невинно пролитая, — незапекающимся пурпуром.
Всем, тревожащим сейчас память прошлых дней, надлежало бы неустанно помнить об этой «оптике» воспоминанья, дабы неизбежно свершающаяся в памяти идеализация отошедшей монархии не превращалась бы в её утверждение как идеальной форы будущей России.
Но монархия не только умерла, как умирает всё — в свое время, своею смертью. Она была убита; её прах был — пусть большевицкой, а всё же и нашей революцией — с проклятиями развеян по ветру. Свои неисчислимые грехи перед Россией монархия искупила нечеловеческими страданиями. Эти страдания не могут не жечь нас раскаянием, и это раскаяние не может не приближать к нам страданиями просветлённого образа покойной монархии. Не понимать этих нравственно углублённых путей, на которых не худшие люди попадают ныне во власть монархического соблазна, могут только варвары профессионального революционизма.