Я знаю, что мои возражения против элементарного понимания демократии сами элементарны. Но ведь я и не выдвигаю их в качестве научно-теоретического обоснования демократии, а только в качестве некого «эмоционального броска» навстречу тому демократическому миросозерцанию, которое одно только и может стать крепким фундаментом будущей России.
Однако почему в основу будущей России класть обязательно демократическое миросозерцание? И действительно ли демократично намеченное мною миросозерцание? И не проще ли, чем парадоксально защищать демократию открытою для неё возможностью отстаивать неравенство против равенства, содержание против формы, качество против количества и иррациональное против рационального, отказаться от неё в пользу каких-нибудь других, антидемократических форм — абсолютной монархии, фашистской иерархии или коммунистической диктатуры?
Ответ на все эти вопросы с занятой мною позиции нетруден.
Изживаемая нами эра так называемой «новой истории», безусловно, восходит в своих истоках, как на то в последнее время неоднократно указывал Н.А.Бердяев, к двуединому явлению Возрождения и Реформации. Нет сомнения, что культура европейского человечества стоит сейчас под знаком гуманизма. Но сущность гуманизма, вопреки Н.А. Бердяеву[167], конечно, не в безбожном самоутверждении человека, что было бы непонятным отступничеством Бога от сыновей Своих, а в Божьем утверждении свободного человека как религиозной основы истории. Демократия — не что иное, как политическая проекция этой верховной гуманистической веры четырех последних веков. Вместе со всей культурой гуманизма она утверждает лицо человека как верховную ценность жизни и форму автономии как форму богопослушного делания. Всякое отрицание демократии есть потому в последнем счете не что иное, как отрицание исторических основ изживаемой нами эпохи. Свершается ли это отрицание в формах романтической мечты о прошлом или бунтарского требования новых форм жизни, это хотя и не одинаково опасно, но одинаково неразумно и грешно, ибо сказано: «довлеет дневи злоба его».
Согласен, что очерченный мною идеал демократии мало соответствует конкретной исторической действительности, но решительно не вижу в этом исконном несоответствии всякого идеала действительности никаких причин к отказу от демократии, а лишь стимул к её усовершенствованию.
Если Россия не Запад, если она религиозно действительно глубже Запада и если творческие силы её моложе и значительнее западных, то всё это неизбежно скажется и в формах демократической государственности. В идее демократии как таковой нет ничего претящего русскому духу. Быть может, даже наоборот. Быть может, как раз в России заложена возможность подлинно духовно углубленного демократизма.
За это как будто говорит целый ряд очень существенных явлений русской жизни, и прежде всего строй православной церкви.
В отличие от католичества, имитирующего своею возглавляемою непогрешимым папой церковною организацией, восходящей к единому Богу, монархический строй вселенной, православие, в своем мистически более глубоком чувстве правды всего относительного — земли, особи, всякого конкретного лица, строит земную церковную жизнь на определенно демократическом основании. В православной церкви епископы равны друг другу, патриарх есть лишь «первый среди равных» и высшею инстанцией является собор.
За ту же возможность духовно углубленного демократизма в России говорит и идеализм русского освободительного движения, принадлежащего, безусловно, к наиболее героическим страницам последних десятилетий. Сейчас, когда реакционно-националистическая аберрация всё дело демократии и социализма стремится представить исключительно делом зависти и ненависти, особенно необходимо помнить, что благодаря целому ряду причин царский режим пал в России не столько под давлением злобы освобождённых масс, сколько совести русской интеллигенции. Быть может, такое обстояние вещей гибельно отразилось на судьбах России, быть может, если бы освободительное движение не торопило прихода революции, карта демократии не была бы так легко бита. Но всё это не дает никому никакого права позорить подвиг людей, отдавших свою жизнь тому, что для них было благом России.
В идеологии русского народничества и потом в идеологии народнического крыла русского социализма, оставшейся в стороне от влияния вульгарной метафизики исторического материализма, этот нравственный идеализм русского освободительного движения создал свою если и не слишком укреплённую, то всё же боеспособную цитадель.
Сейчас Запад переживает очень глубокий кризис материалистических основ своего демократического социализма. Демократия и социализм в целом ряде новейших явлений (религиозный социализм, группа Tillich'а, католический социализм Steinbuchel’а, этический, протестантский Radbruch'а и т.д.) явно стремятся к идеалистической ориентации. В этом повороте демократически-социалистической мысли Запада исконный идеализм русского народничества не может не видеть оправдания своей веры.
Но для традиции народнического демократизма и социализма характерен не только звук нравственного идеализма, но и национальный тембр этого звука. В народничестве есть очень глубокая психологическая связь со славянофильством. В известном смысле народничество может быть названо «левым славянофильством». Все это делает взращенную в традициях народничества русскую демократию как бы особо призванной защищать демократическое дело России не как дело безрелигиозного космополитизма, а как религиозное дело всего русского народа.
Наконец, за демократический строй в России говорит и весь пластический образ её. Из всех стран Европы Россия стилистически самая демократическая. Ни одно из сословий никогда не было проникнуто в ней тем дурным иерархизмом сословного чванства, которое одинаково свойственно как западной аристократии, так и западному мещанству. Движение сквозь сословия было в России всегда много легче, чем в Европе. Стилистическое благородство русского дворянства всегда заключалось в его простоте. В крестьянстве встречаются люди исключительно аристократического обличья и характерно барской повадки. И дворяне, и интеллигенция, и мужики — все одинаково называют себя по имени и отчеству. Демократизм в России ещё не успел связать своей судьбы с мещанством; и в этом его отличие от демократизма западного, залог его способности к одухотворению.
Я очень хорошо знаю, что защищать в настоящее время, да ещё в эмиграции, идею демократии как религиозную идею национальной России, дело совершенно безнадёжное. Но, может быть, только то и стоит защищать, что большинству кажется делом пропащим. Конечно, это положение, на первый взгляд, очень мало демократично. Но ведь на второй — демократия совсем и не есть защита общих мест, а их уничтожение в пользу истины. Приведение всех к мнению единиц.
Против моего построения будут, с одной стороны, все старозакальные позитивистические демократы, которые хоть и много пережили, но ничему не научились, от которых пахнет типографской краской и затхлой лирикой вчерашней принципиалыцины, а с другой — все закинувшиеся сейчас против демократической России идеологи иерархизма и демонологи социализма, которые не в состоянии разглядеть того скучного чёрта обывательщины, который внушает им ненависть к трагедии наших дней.
Но как те, так и другие — люди только настоящего, т.е. люди прошлого, которым, естественно, не может не казаться, что вера в предстоящую победу нигде, видимо, не существующей религиозно-национальной демократии есть совершенно безнадёжное дело. Когда мы стреляли по невидимой цели, бесхитростные, но озлобленные галичане тоже думали, что мы зря тратим снаряды.
Но времена очень меняются. И каждому человеку это яснее всего видно на пустяках своей собственной жизни. На них видно и мне, что что-то смещается и что-то перестраивается в психологии социализма и демократии.
Если бы всё было по-старому, редакция «Современных записок», вероятно, предложила бы мне печатать мои «Мысли» за их полною бессмысленностью, за их еретический бред в каком-нибудь нынешнем «Новом времени».
Очерк VI(Большой смысл и малые смыслы. Коммунистическая идеология и советская литература. Эмигранты и большевики)
Очень известный, очень крупный немецкий учёный недавно говорил мне: «Wissen Sie, Herr College, es ist doch was sounderbaresum das ethische Problem!»[168] (он собирался в следующем семестре читать этику).
Я настороженно поднял глаза на моего собеседника: подслеповатые очки с прекрасной задумчивостью пристально всматривались в сиреневую мглу расстилавшейся перед нами идиллической долины.
«В чем дело, Herr Professor?»
«А видите ли, — продолжал он без тени иронии, — когда я утром за кофе читаю в столовой газету, я ненавижу французов и бесконечно страдаю за Германию; но переходя к себе в рабочий кабинет, я чувствую, или во всяком случае считаю себя обязанным чувствовать, как раз наоборот: в сущности, жалости достойны не мы, несущие свой крест и исполняющие свой долг, а нравственно павшие в своем стремлении унизить и уничтожить нас французы».
Знаменитый логик искал абсолютной истины и, согласно ложным навыкам отвлеченного мышления, думал, что она и в этике, как в логике, должна быть одна для всех — «allgemeigulting und notwendig»[169].
Соглашаясь, что совесть, так же как и разум, должна жить абсолютным, я отстаивал, однако, мнение, что нравственные оценки, дабы быть абсолютными, должны быть конкретными и индивидуальными, что нравственная правда их зависит прежде всего от тех конкретных положений, в которых находятся произносящие их люди.
Убедить моего собеседника мне, конечно, оказалось не под силу. Порог, отделяющий столовую от «рабочего кабинета», так и остался в его сознании непреодолимою философскою проблемой, но пошатнуть его наследственную веру во «всеобязательную