революционные настроения наших консерваторов звучали в унисон с судьбою России, сейчас же звучат весьма биографично, раздражённо и корыстно.
На такие мысли не слишком расторопные на голову «правые» иногда отвечают, что никакого единства в признании революции не было, что в сущности все были не согласны, но молчали, и что даже среди кричавших «да здравствует революция!» было много людей, желавших ей скорее смерти, чем здоровья; что весь энтузиазм был дутый, был не энтузиазм, а «засилие левых партий» и какой-то «непонятный гипноз». Надо ли доказывать, что такая защита «правого» дела хуже всяких «левых» нападок на него. Если сейчас тщатся выйти в герои люди, у которых в своё время не было мужества личного мнения, и о помазаннике Божьем хлопочут сейчас не души, прошедшие через трагедию признания революции, а всего только примазавшиеся к ней в свое время темпераменты, то не остается никакого сомнения, что дело «правых» весьма неправое дело.
Я, конечно, очень хорошо знаю, что далеко не все политические группировки «правой России» определённо и официально исповедуют монархически-реставрационную веру, но я решительно думаю, что вся официально-политическая жизнь в эмиграции, особенно в её правом крыле, так же фиктивна, как реальна её внутренняя, психологическая установка.
И вот с этой, единственно существенной, психологической точки зрения нельзя, конечно, сомневаться в том, что вся «правая» эмиграция к моменту решительной борьбы между монархией и республикой будет на стороне монархии. Тут быстро сольются воедино и те, что, желая монархии, уже сейчас открыто провозглашают её, и те, что, подготовляя её, считают правильным пока что молчать о ней, и те, что, мечтая о ней, считают вопрос о монархии и республике мало существенным, и те, что, лично ничего не желая и ни о чём не мечтая, живут одной ненавистью к революции и демократии. Потенциально вся «правая» эмиграция, и та, что бестактно кричит, и та, что тактично и тактически молчит, одинаково монархична и в этом не только мое право, но и мой долг отождествлять «правых» с «монархистами».
К тем же результатам ведут и несколько иные размышления. Павшая в 1917 г. монархия пала ведь не как отвлечённая политическая категория, а как вполне конкретный социально-политический строй, как вполне определённый дух двух последних царствований — Александра III и Николая II.
О том, до чего этот дух, в особенности дух последних лет царствования Николая II, дух безволия и произвола, самоуверенности и растерянности, топтанья на месте и топанья ногой, дух творческой бездарности и административного рутинёрства был тёмен, тяжёл и тленен, говорить не приходится; обо всём этом согласно свидетельствуют не только «не могу молчать» Толстого и обращения к государю таких людей, как братья Трубецкие, не только думские речи лучших людей России и мемуары всех, наиболее значительных царских сановников, не только перерождение членов царской семьи в заговорщиков и даже террористов, но и до революции проигранная война, но и проигранная революция. Всё это разительно ясно, и всё же с каждым днём всё громче и громче шумят среди нас люди с отшибленной (большевиками) памятью, искренне (не будем сомневаться в их искренности) и с пеной у рта доказывающие, что тяжёлый дух последнего царствования должен быть каждому патриоту «сладок и приятен», как аромат родных полей. Этот патриотизм тленного духа и смертного воздуха, конечно, может в некоторых случаях и не провозглашать восстановления монархии, но сам не пахнуть монархическим разложением не может.
Когда слышишь, как в «правом» лагере утверждают, что всякий интеллигент — словоблуд, а революционер— всегда каторжник, что социализм — защитная форма еврейского национализма, а ненависть к демократии — высшая форма проявления любви к родине, что уравнение родины и революции подло, а родины и собственности свято, когда слышишь, как по столбцам «Возрождения» патриотически шуршат сухой листвой своих воспоминаний калоши бывших людей, когда недоумеваешь над конфектно-синодальным обрамлением новогоднего номера «Возрождения», то во всей композиции этой психологии отчетливо чувствуешь то страшное наследие павшей монархии, то полное духовное бессилие, объединение с которым в борьбе за будущую Россию было бы, право, не более осмысленно, чем объединение врача со смертью в борьбе за жизнь вверенного ему пациента.
Итак, ясно, что ни о каком политически-организационном объединении с монархической реакцией для демократической эмиграции не может быть и речи. Разбирая проблему «единого фронта» против большевиков, мы разбираем не свою проблему, а чужую, для демократии вообще не существующую. Всё это ясно, всё это так, и всё же всё это безоговорочное отклонение единого фронта «Возрождения» отнюдь не значит, что проблема духовного собирания земли русской, проблема интеграции нашего национального сознания перед лицом большевицкой опасности никак не стоит сейчас на очереди. Наоборот, проблема «единого фронта» не как проблема политического объединения монархистов с эрдеками, ( как проблема психологического и культурно-философского сращения подлинно консервативных и творчески-революционных энергий русской души на почве только ещё предстоящего раскрытия творческого смысла «мига» Февральской революции представляется мне весьма существенной, ибо степень здоровья и силы всякого духовного организма ничем не измеряется с такою точностью, как степенью уравновешенности в нем памяти и пророчества. Всенародный порыв Февральской революции был очень сложен и многомерен по своей социально-духовной структуре. Его глубочайшей правдой было минутами почти полное слияние патриотизма революционеров с революционностью патриотов, т.е. сдвиг крайних элементов общественной психологии к некому объединяющему центру. Пусть это единство, с точки зрения законов исторического развития, было лишь тем началом, на котором нельзя было удержаться, с точки зрения верховных смыслов исторических процессов, оно всё же остается тем концом, к которому должны вздуться все начала.
На путях этого возврата к исходному единству, т.е. на путях всё ещё предстоящего объединения всем подлинным творцам и искренним участникам Февральской революции надлежит осуществить очень большую работу самоанализа и самоочищения; работу, в которой многое «левое» должно быть принято правыми и многое «правое» — левыми.
В русской революции, родившейся, между прочим, и из глубокой тревоги за благополучный исход войны, очень горячо звучала национально-патриотическая нота. Из этой революционно-патриотической ноты родилась та психологическая правда корниловского движения, которая в нём, несмотря на его политическую ошибочность и частичную порочность, всё же, конечно, была. Революционно-патриотическую тему этой корниловской правды лучшие элементы белого движения донесли до Крыма и Галлиполи. Нельзя поэтому сочувствовать белому офицерству, как это нередко делают в лево-социалистическом лагере, ровно постольку, поскольку оно сейчас как бы отбывает в рудниках свое наказание за преступление против революции. Пусть белое движение было с практически-политической точки зрения ошибкой, его центральная эмоциональная тема была и осталась безусловною национальной правдой. Дело защиты патриотического смысла Февральской революции является потому прямой задачей консервативного фланга единой, антибольшевицкой, пореволюционно-демократической общественности.
Русская профессиональная революционная общественность была всегда если и не прямо враждебна религии, то, по меньшей мере, враждебна церкви и индифферентна к вере. Февральская революция, по своему духу и охвату всесословная и всенародная, таковой быть, конечно, не могла. Попытка убить веру и церковь не удалась даже и большевикам; поскольку же она удалась, она удалась в порядке красной имитации церкви.
Наш республиканский либерализм и демократический социализм ни убивать, ни имитировать веры, конечно, не станут: для этого они и слишком совестливы, и слишком маловерны. Но и активной защиты народной веры от них ждать трудно.
А потому нельзя не видеть, что защита веры, но, конечно, и веротерпимости православной церкви, но, конечно, и долга христианского отношения к инословной России — опять-таки является прямой задачей консервативного фланга единой, антибольшевицкой, демократической общественности. Но если в вопросах национально-религиозных левой психологии надлежит сдвинуться вправо, то в других необходим обратный сдвиг.
Так, например, в вопросе собственности. Наши крайние правые очень любят доказывать нравственно-воспитательное значение этого «священного» института. Но как же могут они не видеть, что злейшим врагом как раз нравственного значения частной собственности является не социализм, а капитализм; что главная сущность капитализма в том и заключается, что он почти совсем уничтожил возможность приобретения собственности «в собственность». Как могут не видеть, что унаследованная земля, на которой я живу и над которой творчески работаю, налагая на нее печать своей любви и своей заботы, — один тип собственности, нравственное значение которой несомненно; но десятое имение, дешево купленное с торгов и доверенное управляющему, — совсем другой тип: десятое имение не собственность, а отрицание собственности. Как раз с этической точки зрения на собственность должно быть ясным, что собственность права и зиждительна лишь до тех пор, пока она строит человеческую личность, и она грешна, когда она её расхищает. Современная же капиталистическая культу всецело построена на расхищении личности и на расхищении собственности. А потому ясно, что в борьбе против капиталистического расхищения личности и личной, т.е. оличенной собственности, подлинный консервант, исповедующий «священную» собственность, должен был бы скорее быть на стороне социализма, отрицающего прежде всего безликую, продажную собственность, чем безоговорочно сочувствовать хищническим инстинктам международного капитала.