экономической справедливости не только не утверждают своего существенного единства, но упорно ведут озлобленную борьбу между собою. Положение это является тяжелым наследием девятнадцатого века, для которого характерно и безразличие христианства к вопросам творчества и свободы, и острая вражда политического свободолюбия к социалистическому стремлению практической (социально-экономической) реализации свободы.
В результате — безрелигиозная культура, утверждающая свободу лишь в образе хищнического капитализма и справедливость в образе социальной революции.
Выход из этого положения — в органическом, творческом сращении всех трех идей. Только такое сращение способно избавить мир от того, единого в своих основах, безумствующего в мире буржуазно-большевицкого духа, который, неизвестно почему, именуется духом научно-технической трезвости и реалистической политики. Какая трезвость, когда у всех от кровавых испарений голова кругом идет, и какая реалистичность, когда у 30 миллионов людей нет возможности заработать насущный кусок хлеба! России, впервые доведшей до конца атеистически-материалистические основы буржуазной культуры, начисто отменившей идеи свободы и личности, предстоит и первой выйти на новый путь духовного, культурного и социального творчества.
В предчувствии и ожидании такой возможности необходим сговор и объединение всех тех живых русских сил, которым ясен подлинный смысл переживаемого человечеством кризиса. О том, на чем объединяться, — спорить не приходится. Раз выход — в сращении тех идей, взаимная вражда которых является главною причиною всех мук и преступлений нашей эпохи, то ясно, что объединение людей возможно только на задаче объединения этих идей, т.е. на защите духоверческого свободолюбивого социализма.
Задача эта покажется практически бессмысленной и теоретически утопической всем чистопородным клерикалам, либералам и марксистам. Но это не важно. Пафос чистопородности не только расовой, но и культурнической, представляет собою ныне глубоко реакционную силу. Сейчас слово не за обособлением, а за воссоединением, не за рутинным делячеством, а за творческим делом, не за старыми, а за новыми людьми. Этот новый круг должен составиться из тех христиан и вообще из тех верующих в дух людей, которых денно и нощно жжет совесть за то положение, в которое попал мир, из тех либералов и демократов, которые перед Вавилонской башней европейской цивилизации и мирового хозяйства поняли, что дело не только в свободе мнений и собраний, но прежде всего в освобождающей истине и соборном сознании, и тех социалистов, которые на примере России всем своим существом ощутили, к чему ведет настоянный на материализме и классовой борьбе социализм, глухой к свободе и истине. Перед центростремительными усилиями этих ныне еще разрозненных сил встает великая задача интуитивно разгадать и творчески закрепить рождающийся ныне в Советской России образ нового человека. Успешное разрешение этой задачи невозможно без пробуждения в нас прозорливой любви к родине, не только в ее прошлом и вечном, но и в ее настоящем облике, без пробуждения подлинного патриотизма.
Но одного историософского замысла о судьбе будущей России мало. Необходимо его преломление в политической и социально-экономической идеологии. В дальнейшем же, конечно, как программное, так и организационное закрепление этой идеологии. Таковы этапы единственно возможной творческой борьбы против большевизма. При этом надо, как огня, опасаться всяких подделок. Надо твердо помнить, что большевизм наизнанку отнюдь не антибольшевизм, что фашистский национализм, развязно гримирующий сложное, скорбное, но еще смутное лицо подымающейся против большевиков России то под Чингисхана[222], то под Гитлера, а то и просто под взбунтовавшегося большевика, не подлинный патриотизм. Главное же, надо помнить, что брезжущий ныне в сознании многих русских людей христианский путь, идущий от церкви к религиозной общественности, бесконечно долог и труден. Поставить крест над петровским периодом русской истории, перечеркнуть крест-накрест в своем националистическом сознании реальность Третьего Интернационала нетрудно, но с подвигом тяжелого труда над осуществлением религиозной общественности все это не имеет ничего общего.
Как ни тяжело жить в сознании тяготеющего над Россией большевицкого гнета, нельзя забывать, что вести борьбу с большевизмом на большевицкий лад и в большевицких темпах нам нельзя. Стоящая перед нами задача гораздо сложнее той, что стояла в свое время перед радикальной русской интеллигенцией. Ее миссия заключалась в организации разрушения, наша — во взращении творчества.
Задачи эмиграции
1. Эмиграция на перевале
Всматриваясь в процессы, происходящие сейчас в эмиграции, ясно видишь, что мы на перевале. Некая господствовавшая до сих пор форма эмигрантского сознания очевидно разлагается. Ей на смену как будто бы слагается другая. С разложением первой связан рост пессимистических настроений в части эмиграции. Нарождению второй сопутствуют подъем и напряжение творческих сил.
Без ясного осознания сущности и смысла этого двуединого процесса невозможна никакая успешная работа в эмиграции. Постараемся же разобраться во внутренней природе того кризиса, который не со вчерашнего дня переживает общественно-политическое сознание русского зарубежья.
2. Культурная значительность и политическая немощь русской эмиграции
Узкоклассовый и небывало жестокий характер большевицкой диктатуры выбросил в эмиграцию отнюдь не только старорежимную Россию, но и весь верхний слой русской интеллигенции. Духовный и культурный уровень эмиграции очень высок. Не может быть спора о том, что пребывание эмиграции в Европе оставит по себе весьма заметный след. Религиозно-философская и научно-исследовательская мысль немногочисленного эмигрантского народа, равно как и эмигрантское искусство, могут с успехом конкурировать с культурными достижениями целого ряда благополучно здравствующих европейских стран[223]. Лишь в одной сфере эмиграция очень много делала, но почти ничего не достигла: в сфере своей общественно-политической борьбы за Россию.
К весьма разнохарактерным общественно-политическим задачам, которые ставили себе весьма разные течения русской эмиграции, можно относиться по-разному. Подымать сейчас спор о том, кто был в свое время прав: интервенционисты или представители «новой тактики», — неуместно. Разрешение этого, ныне уже чисто «академического» спора мы можем спокойно предоставить будущим историкам русской революции. Для нас несравненно важнее разрешить совсем иной вопрос: вопрос о том, почему эмиграции не удалось осуществить ни одной из поставленных ею себе общественно-политических задач.
Все попытки вооруженной борьбы с большевиками обанкротились. Все мечты по созданию общеэмигрантского представительства подъяремной России в Европе — разлетелись. Влияние научных работ эмиграции по изучению Советской России минимально. Европейцы больше верят большевикам, чем нам. Но что самое прискорбное, это то, что старшее поколение эмиграции не сумело завещать своего общественно-политического credo и своего антибольшевицкого пафоса своим собственным детям: дети или денационализируются, или... большевизанствуют.
В чем дело? Как объяснить это тяжелое поражение эмиграции как раз на том фронте, на котором победа была ей гораздо нужнее, чем на всех остальных, взятых вместе? По моему глубокому убеждению, причину надо искать в преимущественном господстве в эмигрантской среде той дореволюционной формы антибольшевицкого сознания, которая ныне переживает тяжелый кризис.
3. Дореволюционная форма антибольшевицкого сознания[224]
Сущность дореволюционной формы антибольшевицкого сознания заключается в упрощенном ощущении большевизма как простого отрицания подлинной России и подлинной революции. Отсюда — в правомонархическом лагере — утопическая мечта о дофевральской России (февраль для этого лагеря — только начало октября), а в левореспубликанском — о дооктябрьской, февральской свободе. Самою разительною формулою этой реакционной сущности эмигрантского антибольшевизма является не раз высказывавшееся — с особой силой в левых кругах — мнение, что большевики не революционеры, а контрреволюционеры, что большевизм не революция, а контрреволюция. Ничего теоретически более ложного и практически более бездейственного выдумать нельзя. Корень этой несостоятельной выдумки очевиден: он заключается в неправильном противопоставлении «февраля» и «октября».
Конечно, положительная идея революции связана не с октябрем, а с февралем. Февральские лозунги родины, свободы и социальной справедливости и сейчас составляют краеугольные камни того миросозерцания, под знаком которого только и возможна борьба против большевизма. Верность этого положения должна быть признана незыблемой. Отказ от нее равносилен принципиальному переходу на сторону большевиков. Все это так. И все же из этого никак не следует, что большевики — контрреволюция. Не может быть никакого сомнения в том, что история, оставившая титул подлинных революционеров за якобинцами, оставит его и за большевиками. И, конечно, не по прихоти и произволу, а по тому углубленному пониманию диалектики революции, которого не хватает дореволюционному сознанию эмигрантского антибольшевизма.
Установление правильного отношения к большевизму, а тем самым и правильных методов борьбы с ним требует отчетливого осознания того факта, что сущность революций состоит не в провозглашении революционной идеи, а, как бы это ни звучало страшно, в ее разрушении. Подлинная революция — всегда страдальческий путь верховной революционной идеи: ее предательство, смерть и ее возрождение.
Чем объясняется неизбежность этого пути и в чем его последний метафизический и религиозный смысл — не об этом сейчас речь[225]. Сейчас, в целях выяснения дореволюционной формы антибольшевицкого сознания, важно только одно: установление того факта, что этому сознанию недоступно то диалектическое понимание революции, которое повелительно требует от пореволюционного сознания такого замысла о новой России, который синтетически сочетал бы в себе тезис февраля с антитезисом октября.
Конечно, было время, когда углубленное понимание диалектики революции, ощущение большевизма как глубокой и провиденциальной темы русской судьбы было и теоретически, и нравственно почти что невозможно. Выяснившаяся ныне неизбежность окончательной ликвидации дореволюционно-антибольшевицкого сознания определенно запрещает нам те заносчиво-несправедливые суждения, что, к сожалению, все еще часто срываются с особо пылких пореволюционных уст. Ни доблестного геройства белого движения, ни великого подвига демократической борьбы за свободу в советских тюрьмах и застенках отрицать никто не имеет ни малейшего права. Но, отдавая долг прошлому, надо твердо помнить, что прошлое прошло и что решительно нет никакого другого пути к спасению его светлой памяти, кроме пути мужественного отказа от инстинктивного стремления длить его агонию. Люди, имевшие в свое время мужество смотреть в лицо смерти, должны найти в себе мужество посмотреть и в лицо правде. Правда же эта гласит, что 1) непримиримые галлиполийцы, упорно не читающие большевицких книг и газет и не подающие руки человеку с советским паспортом, 2) писатели, уверяющие, что с большевиками перевелись на Руси курские соловьи и русские девушки, 3) твердокаменные демократы, все еще утверждающие, что у большевиков никогда ничего не выходит, так как в колхозах жеребцы стоят нечищеными, в школах нет карандашей и бумаги и все машины, привозимые из-за границы, оказываются всегда без каких-то самых важных частей, — что все это уже давно не Россия, а утерявшая всякую связь с живой Россией эмиграция, которая, «стопроцентно» хороня большевиков, преждевременно хоронит и себя как силу, способную на творческую борьбу с мировым злом большевизма.
4. Пореволюционная форма антибольшевнцкого сознания
Историческая задача все крепнущего в эмиграции пореволюционного сознания заключается в ликвидации охарактеризованной выше формы дореволюционного антибольшевизма. Слова «антиреволюционный антибольшевизм» представляют собою совершенно очевидный логический абсурд. Если большевики — революция, то антибольшевизм не может быть дореволюционным. Дореволюционный антибольшевизм — все равно, что добольшевицкий антибольшевизм. Если я позволяю себе очевидно абсурдную (с логической точки зрения) терминологию, то я делаю это исключительно с целью подчеркнуть тот дефект эмигрантской психологии, который я считаю помехой в деле борьбы с большевизмом. Трагическая неудача этой борьбы не в последнюю очередь объясняется, конечно, тем, что во главе борьбы стояли люди внутренне глухие к сложнейшей теме большевизма, не чувствовавшие ее глубокой укорененности в русской душе и русской истории, ее провиденциальности для наступающих судеб всего человечества, ее громадного размаха и тончайшего соблазна. Все эти, по своей природе и своей биографии консервативные люди не могли, конечно, быть настоящими антибольшевиками. Ибо невозможен антибольшевизм, не чувствующий природы большевизма. Всем политическим вождям эмигрантского антибольшевизма большевизм представлялся всего только страшным пожарищем деревянной, избяной России, вызванным злостным поджогом компартии. Образ этот верен, но недостаточен. Большевизм не только злостный поджог и страшный пожар России, он еще и вечерняя заря старого мира, и утренняя заря какого-то нового дня истории, быть может, очень жестокого и безумного (какой взойдет день, зависит, между прочим, и от каждого из нас). Вот этой-то зари — сейчас мы это поняли — ни белогвардейскими пулями не расстреляешь, ни демократическим красноречием не зальешь. Тут нужны иные, творческие силы, которых до сих пор в эмиграции не было, но которые, быть может, ныне рождаются — силы нового, пореволюционного сознания.
В чем сущность этого сознания? В чем его главное отличие от сознания дореволюционного? Думаю, что все сказанное выше уже заключает в себе хотя предварительный, но все же достаточно отчетливый ответ на эти вопросы. Главная разница между пореволюционным и дореволюционным сознаниями сводится прежде всего к тому, что для дореволюционного сознания сущность большевизма в уничтожении правды вчерашнего дня, а для пореволюционного — в раскрытии его лжи. Что для дореволюционного сознания большевизм — только ложь, а для пореволюционного он не только ложь, но в известном смысле и истина. Разница этих установок определяет и разницу методов борьбы. В своей борьбе против большевизма пореволюционное сознание, в отличие от дореволюционного, опирается не на прошлое, а на будущее, в которое в качестве определяющей его темы и проблематики входит, по его мнению, и большевизм. Конечно, и пореволюционное сознание стремится прежде всего к спасению России от большевизма, но спасение это возможно, по его глубокому убеждению, только в сотрудничестве с изживающей сейчас большевизм новой Россией. Отсюда неизвестная дореволюционному сознанию страстная заинтересованность всем, что происходит в Советской России: ее мыслью, искусством, литературой, бытом и т.д. По остроте этой заинтересованности человека пореволюционного склада проще всего отличить от типичного эмигранта дореволюционного толка. Такому эмигранту — монархисту или демократу, безразлично, органически претит все происходящее в Советской России и все связанное с нею. Доказательство этому — почти вся эмигрантская публицистика, значительная часть нашей литературной критики и многое другое, во что подробнее вдаваться мне сейчас не приходится; касаюсь здесь бегло этого вопроса лишь затем, чтобы отметить характернейшую для многих представителей пореволюционного сознания черту подчас злобного отталкивания от эмигрантской психологии признанных вождей и деятелей культуртрегерского и политического зарубежья.
Органическое тяготение к крепко связанной с большевизмом Россией таит в себе явную опасность — ската к печальной памяти сменовеховству. Как бы в предчувствии, но и в заклятие этой опасности все пореволюционные течения неустанно подводили под свои культурно-философские и общественно-политические построения твердый религиозный, религиозно-церковный, религиозно-бытовой фундамент. Наряду с некоторым антибольшевицким просоветизмом и отталкиванием от реакционной психологии эмиграции, эта крепкая — подчас, быть может, слишком крепкая — религиозность является третьим отличительным моментом нового сознания эмиграции. Все три момента сливаются в центральной теме пореволюционного миросозерцания, в столь характерном для него романтически-профетическом национализме. Любовь к давно умершим предкам и еще нерожденным поколениям своеобразно сочетается в этом национализме со страстным отрицанием «промотавшихся отцов». Вечная тема России гораздо легче соединяется в представлении эмигрантских патриотов новой формации с самыми темными сторонами древней Руси, чем с самыми светлыми порывами новейшей России. Отсюда определенная склонность к архаизирующему восприятию русской истории и русского человека.
Что и на этом пути пореволюционному сознанию грозят страшные срывы, говорить не приходится. К сожалению, в писаниях пореволюционной молодежи часто проскальзывают ноты, дающие основание предполагать, что она скорее согласится назвать Сталина, по некоторому сходству с Грозным, православным человеком, чем признать подлинную русскость за мыслителем типа Владимира Соловьева, всегда защищавшего в своей публицистике не только христианский универсализм, но и демократическое свободолюбие.
В заключение необходимо еще подчеркнуть столь характерное для пореволюционного сознания сочетание религиозно-культурного консерватизма с социальным радикализмом. Этим сочетанием объясняется ненависть к либерально-демократическому пониманию свободы. Христианское положение, что освобождение возможно только через Истину, соединяется в нем с твердою верою, что осуществление истины возможно, в свою очередь, только через насилие. Так слагается жесточайшее убеждение, что истина возможна только на путях насилия. Убеждение это, представляющее собою как бы квинтэссенцию отрицательных сторон пореволюционного сознания (его ложь), является одновременно и наиболее глубокою, ибо наиболее лично выстраданною, верою некоторой части эмигрантской молодежи.
Говорить подробно о том, как оно слагалось, — излишне. Оно и так ясно. Революция, бессилие демократического свободолюбия, успех большевицкого насильничества, лютые ужасы гражданской войны, вольное галлиполийское геройство, быстрая капитуляция свободолюбивых европейских правителей перед торговыми замыслами свободоненавистнической Москвы, мучительная эмигрантская маята по фабрикам, заводам, участкам и границам, словно проволочным заграждением опутанным непреодолимою для русского беженца сетью законов, всюду растущая безработица, лишающая беженца насущного куска хлеба, всюду подымающаяся волна фашистски-националистических настроений, враждебных русским гражданам, людям без родины — все это делает, конечно, весьма понятной ту легкость, с которой многие представители пореволюционного сознания предают истину свободы насильничеству во имя истины.
5. Две формы пореволюционного сознания
Охарактеризованное мною, весьма сложное и противоречивое, пореволюционное сознание не со вчерашнего дня начало слагаться в зарубежье. Можно сказать, что прошло уже добрых десять лет с тех пор, как оно объявило войну дореволюционному сознанию эмиграции. За эти десять лет сделано не много. Справедливость требует отметить, что все цитадели культурной, просветительной и общественно-политической жизни эмиграции, изначально занятые представителями дореволюционного сознания, и поныне еще не сдались, хотя вокруг некоторых из них уже давно веет творческий дух пореволюционности. Причины этой неудачи весьма многообразны и сложны.
Чтобы хотя приблизительно разобраться в них, необходимо уяснить себе, что пореволюционные настроения появились в эмиграции в свое время в двух резко враждебных друг другу формах. Внутренне правильная форма пореволюционного сознания была выношена в России и занесена в эмиграцию некоторыми высланными из России в 1922 году писателями и публицистами. В общем и целом, пореволюционное настроение этих высланных было встречено эмиграцией, если можно так выразиться, первого призыва в штыки. Лишь с очень немногими из эмигрантов-первопризывников удалось высланным сразу же найти общий язык. В этой встрече было заложено начало той истинной пореволюционности, которая призвана сменить реакционно-эмигрантский антибольшевизм.
Зиму 1922 года высланные из России писатели жили в Берлине вместе с собиравшимися в СССР «сменовеховцами». Между взглядами «сменовеховцев» и теми взглядами, что некоторые из высланных писателей отстаивали в спорах с защитниками дореволюционного антибольшевизма, было, безусловно, нечто общее. Но была и одна, все общее уничтожающая разница: одни были только что изгнаны из России, другие по своей воле возвращались в нее.
Тот факт, что из этих двух форм пореволюционного сознания истинная только что зарождалась, ложная же и лживая представляла собою уже довольно отчетливую концепцию лакейски-конъюнктурного сменовеховства, естественно скомпрометировал перед лицом первопризывной эмиграции как бы самый нерв пореволюционного протеста против всякой «эмигрантщины». Появилась подозрительная настороженность, предчувствие и боязнь, что всякая заостренная против реакционно-эмигрантского антибольшевизма пореволюционность прямым путем ведет к соглашательству и ликвидаторству.
В этих условиях всем откровенно пореволюционным концепциям надо было быть крайне осторожными, надо было не допускать в своих провозглашениях никаких тактически сомнительных приемов, избегать всякой двусмысленности. К сожалению, большинство определенно пореволюционных группировок, появившихся в эмиграции после сменовеховства, допустили в этом отношении много ошибок. За спиною всех их нет-нет да и появлялась тень сменовеховства, тяжелою плитою ложившаяся на работу по организации пореволюционного сознания, которая в тиши и исподволь велась некоторыми эмигрантскими органами и группировками. Успешнее всего, быть может, Н.Бердяевым в «Пути» и тою группою сотрудников «Современных записок», которая ныне заостряет свою деятельность на страницах «Нового града».
Эмиграция сейчас на переломе. Или она начнет очень быстро перерождаться в лишенное всякого политического значения беженство, или она должна будет еще раз собраться с силами и перелить в новую и единую форму свое культурно-политическое сознание — найти новую тональность своей волевой активности. Для меня ясно, что многообразно-единая форма нового эмигрантского сознания может быть нами найдена только при условии окончательной ликвидации — с одной стороны, реакционного эмигрантского антибольшевизма (эмигрантщины), с другой — всякого пореволюционного сменовеховства. Опасность эмигрантщины, конечно, много меньше, чем опасность сменовеховства. Это объясняется уже тем, что представителями реакционного антибольшевизма являются в эмиграции отцы и деды. Среди этих эмигрантских «старшин» находится, бесспорно, наибольший процент образованных, культурных и, в масштабе прошлого, значительных людей. Невозможность применения знания, опыта и образованности этих людей в работе преобразования эмигрантского сознания очень, конечно, печальна. Совершенно очевидна, к слову сказать, прямая связь между психологической реакционностью эмигрантских отцов и дедов и быстрой денационализацией их детей и внуков. И это ясно, — заставить молодежь жить любовью к портрету бабушки, особенно при условии, что портрет этот так слабо передает живую бабушку, как эмигрантская жизнь Парижа дореволюционную русскую действительность, — невозможно. Чтобы заставить молодежь интересоваться Россией, надо вместе с нею работать над вопросами современной русской жизни, исходя из круга тех интересов, которыми живет в эмиграции русская молодежь. Русские студенты-техники, совершенно глухие к сказанию о Китеж-граде, очень быстро заинтересовываются Россией, как только речь заходит об индустриализации Урала или о победе спортивной команды СССР над коммунистической командой Берлина. Это только пример, таких примеров можно было бы подобрать много. Если, указывая на вред эмигрантщины, я все же говорю, что она не так вредна, как сменовеховство, то я хочу сказать лишь то, что она может лишь фактически сузить социальную базу эмигрантской активности (превращением отцов в теневое царство отошедшей России, а детей в иностранцев), но она не может заставить ее служить большевизму. Эта гораздо более страшная опасность связана со сменовеховством, легко и незаметно вторгающимся в пореволюционные настроения наиболее живой эмигрантской молодежи.
6. Пореволюционное сознание и опасность сменовеховства
Говоря о сменовеховской опасности, грозящей пореволюционным группировкам, я отнюдь не имею в виду того пути, что был сознательно выбран и до конца пройден группою сменовеховцев. Вопрос сменовеховства, организовавшегося в свое время вокруг журнала «Накануне», прост и ясен. Группа эмигрантов, по тем или иным причинам, сдалась на милость победителей, перешла в лагерь большевиков. О возможности такого перехода я ни по отношению к «евразийцам», ни по отношению к «младороссам», ни по отношению к «утвержденцам», разумеется, не думаю. То, что я имею в виду, есть нечто гораздо более сложное, гораздо более тонкое и неуловимое... а тем самым и гораздо более опасное. Я имею в виду опасность заражения духом противника, которую несет в себе всякая страстная борьба. В борьбе с большевизмом очень легко обольшевичиться. Для этого достаточно хотя бы только временное согласие на большевицкие приемы борьбы. Нейтральных приемов борьбы не существует. За каждою системою приемов стоит мир совершенно определенных ощущений. Согласие на большевицкие приемы есть, таким образом, неизбежно и приятие в свою душу духа большевизма. Опасность такого бессознательного самоотравления я и называю опасностью сменовеховства.
Об опасности заражения большевицким духом говорилось и писалось в свое время много и в связи с неудачей белого движения. Такая опасность белому движению, безусловно, грозила. Не подлежит никакому сомнению, что белое движение не всегда успешно справлялось с ней. Слишком часто оно превращало «ненависть», представляющую собою, по слову Ленина, «основу коммунизма», в единственную основу своей борьбы против Ленина.
И все же говорить о сменовеховской опасности по отношению к белому движению не приходится. Это объясняется тем, что для белого движения существовали, в сущности, только большевики, но не существовала идея большевизма. Пореволюционное сознание увидело в большевизме идею. В этом его сила, но в этом и его уязвимость.
Галлиполиец, так же беспощадно расстреливавший большевика, как большевик-красноармеец белогвардейца, большевиком, конечно, не становился. Младороссы же, ведущие систематический обстрел сознания и воли эмигрантской молодежи на определенно большевицкий лад, прибегающие к типично большевицким приемам агитации, к упрощенно-плакатному мышлению, к хлесткой, злой и веселой фразе, на добрую половину уже большевики; конечно, национал-большевики, но это дела не меняет. Ведь и Сталина многие начинают считать за национал-большевика.
В задачу этой статьи не входит анализ отдельных пореволюционных течений и раскрытие в них тех элементов, которые должны быть поставлены на счет соблазна о большевизме. Скажу только, что ничем иным, как действием этого соблазна, нельзя объяснить печальной судьбы евразийства. Скат левого евразийства к вульгарнейшему ленинизму всем памятен. Но не это существенно. Гораздо интереснее и симптоматичнее то, что с момента отхода от евразийства его левых элементов, оно сразу же потеряло свою социально-политическую душу и свернулось в клубок культурно-философских и географически-этнографических учений. Правда, в некоторых талантливых и живых статьях, напечатанных в «Утверждениях», представители евразийства как будто снова силятся разжечь погасшую в нем общественно-политическую жизнь, но и эти попытки несут на себе определенный отпечаток духовно неблагополучного пробольшевизма.
Из всего сказанного вырастает тревожный вопрос. Как же обеспечить пореволюционным течениям чистоту своих учений и подлинную действенность своей работы?
Ответ совершенно определенен. Во-первых — не отрываться от эмиграции, во-вторых — не предавать религиозного смысла свободы.
Все срывы и вывихи глубоко правого по своему основному устремлению пореволюционного сознания объясняются несоблюдением этих двух правил. Внимательное изучение евразийства, младоросскости, утвержденства и всех других пореволюционных настроений отчетливо вскрывает тот факт, что, как только эмигрантское общественно-политическое течение отрывается от своей социологической (эмигрантской) базы, оно сразу же подпадает под идеологическое влияние большевизма.
Застраховать от этой опасности пореволюционное эмигрантское течение может только твердая вера в своеобразную миссию эмиграции, некий эмигрантский миссионизм. При наличии такой веры самая резкая критика эмиграции будет ей только на пользу. При ее отсутствии она будет если и не на пользу, то все же на радость большевикам. Пореволюционное сознание должно, таким образом, твердо стоять на точке зрения, что оно представляет собой не ликвидацию эмигрантской акции, а, наоборот, начало ее подлинной реализации.
Только такая верность своей судьбе в силах обеспечить эмигрантским исканиям нового образа России их единственное значение, которое не может заключаться ни в чем ином, кроме как в страстной защите свободы в качестве религиозного центра духовно-культурного уклада и общественно-политического строя будущей России. Не в отвлеченной выдумке этого уклада и такого строя задача эмиграции, но в извлечении его основной идеи из немых недр подъяремной России. Задача эмигрантской общественности — создать идеологию будущей России. Подъяремная Россия этого сделать не может. Для этого нужен воздух свободы, которого в катакомбах России нет. Творческая работа эмиграции должна соединять в себе покорную тонкость слуха со страстною напряженностью мысли. Необходимо прежде всего услышать новую идею России, т.е. нарождающуюся в ней духовно-душевную реальность. Необходимо затем ее логически раскрыть, защитить, отстроить и накрепко связать с конкретной политической борьбой. Только такое, на вольном эмигрантском воздухе свершенное раскрытие логоса идеи новой России может дать ту идеологию, которая так необходима для взращения духа творческой революции,