Сочинения — страница 11 из 70

.

Та же половинчатость в вопросе о патриотизме. Весь «Диалог» полон патриотическими изъявлениями. А вот что говорится в «Ricordi» (189): «Все города, государства и королевства смертны... Поэтому гражданин, присутствующий при гибели своего отечества, должен жалеть не столько о его несчастья и называть его злополучным, сколько о своем собственном. Потому что с отечеством случилось лишь неизбежное, а беда постигла того, кому пришлось родиться во время такого несчастия». Лоренцо Валла за сто лет до Франческо говорил – и это было вполне в духе эвдемонистического индивидуализма, составлявшего сущность его доктрины; глупо умирать за родину, ибо если ты умер, то умерла и родина. Доктрина Валлы мало влияла на канон Возрождения. Но Гвиччардини многим ей обязан, хотя берет от нее только выводы, а не обоснование.

И в вопросе о религии Франческо высказывается по-разному, смотря по обстоятельствам. Канон в этом вопросе скорее поощрял критику и свободный анализ, но Гвиччардини с 1516 года служил папам, а служба папам была несовместима с резко вольнодумными мыслями. По существу Гвиччардини, конечно, был к религии равнодушен: слишком холодный и острый был у него ум, чтобы с ним могла совмещаться настоящая религиозность. Но высказывать это равнодушие ему было нельзя. Когда он высказывался, он говорил другое. «Я не хочу отступать от христианской веры и от божественного культа, – наоборот, я готов укреплять его и усиливать, отметая лишнее, удерживая нужное и побуждая умы хорошенько осмыслить, с чем нужно считаться и что можно смело отбросить» (254). Это – идеология чистой воды, а тут же рядом политика, в основном – мысль Макиавелли: «Никогда не боритесь с религией и вообще с тем, чему приписывается божественное происхождение, ибо все эти вещи слишком сильно укоренены в умах глупцов» (253). Сопоставляя эти два изречения, естественно притти к выводу, что умеренно скептический конец первого афоризма – дань канону, его начало – подачка «положительным умам», которые, поскольку дело касается религии, в другом афоризме без всяких церемоний обозваны дураками. Скептическая линия в оценке религии укрепляется, когда Франческо приходится говорить о чудесах. «Во всякое время чудесами люди считали вещи, которые даже близки к чудесам не были. Свои чудеса были у всякой религии. Это совершенно несомненно. Поэтому чудеса являются слабым доказательством истинности одной веры больше, чем другой. Чудеса, быть может, свидетельствуют о могуществе бога, но столько же языческого, сколько христианского. И, может быть, не будет грехом сказать, что чудеса, как и пророчества, – тайны природы, смысл которых непостижим для человеческого ума» (123). Если святой или святая помогают людям, как думают, дождем или хорошей погодой, то оказывается, что разные святые действуют одинаково, и значит это, что божья милость помогает всем. «А, быть может, эти вещи больше коренятся в человеческих мнениях, чем в том, что происходит в действительности» (124). Все время скептицизм борется с обывательским легковерием, и ни на минуту не чувствуется, что в пишущем говорит что-то большее, чем равнодушие.

Равнодушие Франческо к религии кончалось, когда она из вопроса личной совести превращалась в объект политики. Тут интерес к религии и вере сразу поднимался. В дни осады Флоренции, в полуизгнании на своей вилле, Франческо размышлял о том, что помогает его согражданам держаться против соединенной армии папы и императора целых семь месяцев, когда «никто бы не поверил, что они продержатся семь дней». Он задавал себе вопрос, не следует ли приписать это вере в пророчества Савонаролы, и задумывался о том, что такое вера. И вот какое чеканное ее определение вышло из-под его пера: «Вера – не что иное, как твердое и почти уверенное упование на что-то такое, что для разума непостижимо, а если и постижимо, то упование с большей решительностью, чем в том убеждают разумные доводы. Поэтому тот, кто верит, становится упорен в том, во что верит, и идет до своему пути бесстрашно и решительно, презирая трудности и опасности, готовый терпеть последние крайности» (1). Эта формула далась Франческо потому, что он задумался, как политик и человек действия, о причинах успешной обороны Флоренции. Ибо если вера – такое могучее орудие, если она может перевернуть психику целого народа, то политик не имеет права ею не интересоваться. Совершенно так же, как не имеет права не считаться с тем, что «слишком сильно укоренено в умах глупцов». Франческо лишний раз мог убедиться в том, насколько был прав Макиавелли, посвятивший вопросам веры и религии – рассматриваемым именно социологически, не психологически – столько глав в «Discorsi». Продолжая свои размышления о религии, Франческо прямо присоединяется к одному из выводов Макиавелли, не называя его: что религия (разумеется, конечно, христианская, потому что о языческой религии Макиавелли говорил совсем другое) портит мир, ибо «размягчает дух, ввергает людей в тысячи заблуждений и отвлекает их от многих задач благородных и мужественных» (254). Передвижение религии в область кругозора политики ставит под анализ вопросы о церкви и духовенстве. Тут Гвиччардини высказывается более определенно, а иногда, против обыкновения, и совсем определенно. Естественно, что папа и Рим попадают ему под перо первыми; они и в жизни были ему близки. Он ведь служил им много лет. «Нельзя наговорить о римской курии столько дурного, чтобы она не заслуживала еще больше. Это позор, это образец всех пороков и всякой скверны на свете»[65]. «Три вещи хотел бы я видеть раньше чем умру, но боюсь, что, если даже проживу еще долго, не увижу ни одной: благоустроенную республику в нашем городе, Италию, освобожденную от всех варваров, и мир, избавленный от тирании этих преступных попов» (236). «Не знаю, кому больше, чем мне, противны властолюбие, жадность и изнеженная жизнь духовенства... Тем не менее высокое положение, занимаемое мною при нескольких папах, заставляло меня любить по личным моим мотивам (per il particolare mio) их величие. Не будь этого, я бы любил Мартина Лютера как самого себя: не для того, чтобы отказаться от предписаний христианской религии так, как она понимается и истолковывается всеми, а для того, чтобы видеть эту шайку преступников водворенной в должные границы, т. е. чтобы им пришлось или очиститься от пороков, или лишиться власти» (28 и 346). Словом, даже здесь, в высказываниях уже не мыслителя, а политика – та же двойственность. Разум говорит одно и повторяет то, что велит канон Возрождения. Интерес толкает на другое. Ибо ни разу в жизни Гвиччардини не выступил против поповской шайки, которая – он это знал так же хорошо, как Макиавелли – мешала и созданию благоустроенной республики во Флоренции, и изгнанию «варваров» из Италии. Наоборот, он служил этой шайке не за страх, а за совесть. Потому что интерес, связывавший Франческо с Римом и папами, был не только личный, но и классовый. Он был функцией факта более общего, отголоском резкого упадка флорентийской крупной буржуазии за 1526 –1530 годы. Закат флорентийской буржуазии начался с Коньякской Лиги. Расходы на войну поглотили около восьмисот тысяч дукатов. Климент выжал их из города. Приблизительно столько же погибло у флорентийцев в товарах, имуществе и наличными при разгроме Рима 7 мая 1527 года[66]. Над Флоренцией разразился хозяйственный кризис, и такой, что справиться с ним казалось невозможным. Вихрь, закруживший все, расшатывавший все устои, достиг высшего напряжения. И не только во Флоренции. Кроме Венеции, где буржуазия устояла, хотя и сильно потрепанная, всюду в Италии она билась в агонии. Именно кризис питал безнадежное настроение, порождал пессимизм и моральный скептицизм. Рушились старые кумиры. Гуманистический канон потерял весь смысл. Все, что прежде казалось незыблемо, потрясалось в жесточайших судорогах,

Гвиччардини все это изобразил. Быть может, он исходил из той точки зрения, которую формулировал, говоря о старых историках. Он ведь упрекал их в том, что они не записывали многое, что при жизни было всем известно, и именно потому не записывали, что это было всем известно. А отдаленные потомки из-за этого не знают иной раз очень важных вещей, которые могли бы знать, если бы историки записывали все (143). «Ricordi» – история того, как пала морально флорентийская крупная буржуазия. И не только флорентийская. «Ricordi» в течение ХVI века переиздавались несколько раз; очень плохо, но переиздавались. Их читали и ими восторгались. Они получили название aurei avvertimenti, золотых поучений. Значит, следовать им считалось не только полезным или удобным, но и достойным. И хотя Гвиччардини не был уверен, что всю глубину мысли, которую он вложил в «Ricordi», сумеет оценить любой читатель, – читали их наперебой. Что это значит?

Это значит, что философия беспринципности и эгоизма продолжала долго еще царить над умами и сопровождала все углублявшийся упадок буржуазии в эпоху феодальной реакции. Людям нашего поколения нетрудно понять, почему это происходило. Стоит только припомнить многочисленные факты, ежедневно регистрируемые газетами в наши дни. Разве не свидетельствуют они о страшных опустошениях в области интеллектуальных и моральных ценностей, произведенных великим экономическим кризисом, в тисках которого бьется буржуазия всего капиталистического мира? Одинаковые факты дают одинаковый результат. Нынешний мировой кризис гораздо глубже, ибо источник его – не временная победа реакционных сил, как во Флоренции, а внутренний процесс, диалектически приводящий к разложению капиталистический строй, и, конечно, по сравнению с нынешним мировым кризисом капитализма то, что переживала перед 1530 годом Флоренция, было ничтожно. Но ведь тогда все масштабы были неизмеримо меньше. Флорентийская буржуазия задыхалась и, задыхаясь, деградировала во всех отношениях. Гвиччардини имел смелость воздвигнуть памятник ее деградации.

XI

Правила Франческо сложились у него в настоящую защитную философию, за параграфами которой «умный» человек, казалось, может сидеть и чувствовать себя в такой же безопасности, как Альфонсо д'Эсте за бастионами и окопами своей Феррары. Но так только казалось. Франческо, очевидно, все-таки чего-то не додумал. Потому что его собственная карьера, карьера самого профессора житейской мудрости, все-таки была разбита. Ни в республике, ни в монархии, ее сменившей, не нашлось места мессеру Франческо Гвиччардини, самому умному из итальянских политиков. Как это случилось?