Сочинения Фрица Кохера и другие этюды — страница 14 из 31


Прильни к груди моей, божественная нимфа…


А какой тщеславный! Ему подавай успех немедленный, мгновенный. В жизни не поверит, что без него можно обойтись, даже намек на такую возможность глубоко его ранит. И уж совсем никогда, ни при каких обстоятельствах, он не сможет вообразить, что достоин презрения. Вера в свои победы — религия римлян.


Неужто должен я во прахе преклониться?


И вот он приходит в ярость. Момент критический. Если сейчас он не вызовет восторга, то будет смешон. Исполнитель роли должен иметь в своем распоряжении запас слез, хорошо изображать страдание и владеть техникой коленопреклонения. В примечании Клейста говорится, что преклонять колени следует страстно. А как поведет себя этот актер при лунном свете?


Вот тихий парк, горами окруженный…


Через минуту бедолагу растерзают медведи.

Теперь его задача — умереть жалкой смертью.

«Добрый вечер, барышня!»[9]

Вурм, домашний секретарь Президента. Какая все же странная фигура! Этакий великолепный образец пресмыкающегося. Некогда в его душе пылало юношеское пламя. Представьте себе червя в молодости. Тогда он еще умел плакать, дрожать, молиться и разражаться веселым смехом. Может быть, он даже сочинял стихи. А ныне! Он хотел бы стать чем-то великим, у него есть воображение, он ценитель высокого и благого. Но он не достиг никаких высот, не совершил геройских подвигов, никогда не занять ему командного поста. И коль скоро он вынужден склоняться перед всесильной вульгарностью, он назло себе опускается все ниже, до самой низменной жестокости. Отсюда неопровержимо следует, что высота, где обитают красота и добро, вызывает у него панический ужас. Он мог бы стать славным парнем, если б чьи-то прелестные уста одарили его улыбкой. И вот он извивается, льстит и заискивает, этот законченный негодяй, эта рептилия, болезненно жаждущая любви и ласки. Как ему хочется быть добрым, честным и благожелательным! Ведь он умен. Ах, он такой дока во всех сердечных делах, он знает свет и знает, что упустил, прошляпил самую лучшую вещь в мире: тепло взаимной симпатии и любовь. И вот однажды вечером, в сумерках, отправляется к Луизе, которую боготворит. Теперь он готов посвататься к ней, хотя убежден в бесплодности своих поползновений. И начинается эта великолепная сцена истязания любящих сердец. Несомненно, Вурм — негодяй, ему доставляет удовольствие мучить Луизу, но столь же несомненно, что он при этом терзается. Он любит, это очень важно. Ибо теперь на наших глазах разверзается настоящий ад душевной боли. В этой роскошной вечерней сцене идет проливной дождь терзаний. Горница Луизы будто оклеена картинами несказанной муки. Тут вам и месть, и нежность, и плотское вожделение, и злоба, и подлость и неумолимая стойкость. И все это сплетается в беспощадном поединке персонажей. Вурм светский человек, у него солидное образование и хорошие связи, он отлично понимает героический характер девушки. Он знает, что на испуг ее не возьмешь. Она безмерно его восхищает — как раз в тот момент, когда поддается на его мерзкую провокацию. Сам он безгранично себя презирает. Но он стерпит, выдержит все и даже больше: заставит себя совершить еще худшие мерзости. Вот какой он великий человек. Герой. Так что Рыцарь Фердинанд может гордиться, что пал жертвой столь смелой интриги.

Эскиз к портрету[10]

Я так и вижу его перед собой, этого принца фон Гомбурга. Напялил щегольской исторический костюм и тотчас вообразил о себе бог весть что. Распустил хвост, павлин. Впрочем, он талант, умеет говорить слова, и одно это умение уже его заводит. На широко расставленных ногах высокие, начищенные сапоги, на руках, черт возьми, рыцарские перчатки, такие не у каждого есть, простому бюргеру их иметь не положено. На голове парик, усы сказочно закручены, так что успех у публики обеспечен. Осталось лишь грозно топнуть солдатской ногой, чтобы смести из театра всех зловредных критиков. Так он и делает, и с этого момента сей господин принц фон Гомбург — артист милостью Божьей. Впрочем, он выучил всю роль наизусть (явный перебор!) и отметил в ней места, где его принц-гомбургская сущность должна проявиться во всем блеске. Никакой отсебятины, никаких артистических выкрутасов. Ему они без надобности. И хорошо, что он ничему не научился, настоящий актер и так все умеет. Ведь именно это выгодно отличает актерскую профессию от прочих земных ремесел: просто двигай вперед, топни сапогом, взмахни шпагой, сделай какой-нибудь жест, встань в позу — и сорвешь аплодисменты.

Да разве простые люди могут сказать, например, такое:


Добро ж, чудовищная, — ты, чье покрывало

Как парус треплет ветер, кто кого?


Ни один врач, или техник, или журналист, или переплетчик, или альпинист тактне скажет, да и повода у них не найдется, ей-богу.

Принц фон Гомбург жутко вращает глазами, он читает стихи скорее глазовращением, чем устами. Впрочем, декламирует он плохо. И это доказывает, что он хороший человек, что у него есть душа, жена и ребенок, что у него есть характер. А еще это доказывает, что он глубоко, глубоко размышлял над своей ролью (теперь я наконец заметил его старанья).

А когда он произносит реплику:


…но отдает мерзавцем, а не принцем.

Придумаю получше оборот, —


его просто распирает этакая молодецкая нутряная удаль. Он уже не декламирует, а рычит. Вот теперь он честно заслужил свои аплодисменты. Но к бюргерам, чьих аплодисментов он так жаждет, он относится с аристократическим высокомерием. Еще бы, он ведь принц, владеет поместьями на Рейне:


Займусь распашкой, севом, стройкой, сносом.


Батюшки-светы, вот когда он полностью растворяется в своей роли. Да, талантлив был тот сапожник, который стачал ему ботфорты. Впрочем: эка важность, талант! Наш артист и без таланта — принц фон Гомбург. А плебеи — бюргеры в зале ни черта в этом деле не смыслят. Их это, видите ли, не трогает. Не хлопают, болваны.

Гений (I)

В настоящее время я готовлю себя в актеры. Мое первое появление на подмостках — всего лишь обычный вопрос времени. В данный момент я учу наизусть роли. Целый день, несмотря на прекрасную погоду, сижу дома в своей халупе или встаю во весь рост и декламирую с различными интонациями. Дьявол театра целиком овладел мною. Мое рычание и бормотание бесит соседей. Интересно, что из меня получится? Но что-то получится, уж это точно, это само собой. Я усматриваю в ремесле лицедея высочайшее и благороднейшее призвание человека. Заблуждение? Я так не считаю. Выберу для начала амплуа героев, а там видно будет. Может, со временем перейду на характерные роли. Что касается моей фактуры, то она производит впечатление. Возможно, я самый славный и сладкий парень в Европе: уста сахарные, манеры — чистый шоколад. С другой стороны, есть во мне эдакая мужская крепость, вроде как неприступность. Я, если захочу, могу вдруг стать бесчувственным, как камень или деревяшка. Если буду играть любовников, это мне пригодится в самый раз. Фигура у меня очень даже поджарая, так что буду потрясать фигурой, завлекать взглядами, ослеплять своим поведением, оно у меня — сплошные раскаленные нервы. Спина малость кривовата, есть там и большой горб. Но этот телесный изъян всех только очарует, потому как я заставлю их забыть обо всем путем пластического изображения моих разнообразных внутренних достоинств. Все увидят нечто отвратительное и вместе с тем прекрасное, и прекрасное одержит победу. Голова у меня крупная, губы толстые, как увесистые фолианты. Руки похожи на слоновьи ноги, а голос страшно вибрирует и модулирует разные звуки. Заявлял же этот меланхолик, королевский сын, мол, что он ни скажет — как кинжалом отрежет. А я, смею сказать и за слова свои отвечу, что ни скажу — как мечом рубану. Я еще мальчишкой выступал один раз в драматическом кружке Эдельвейс в роли дворника. Играл я плохо, поскольку чувствовал призвание к чему-то более высокому. А теперь это для меня — дело решенное. На следующей неделе состоится мой дебют в пьесе «Помрешь со смеху». Надеюсь, господа, желающие получить контрамарки, явятся в большом количестве. А если нет, то и не надо. Равнодушие бестолковой публики меня не остановит. Никогда.

Дон Жуан[11]

Театр был полон. Прозвенел последний звонок, поднялся занавес. Нет, сперва грянул оркестр со своей увертюрой, и только потом явился занавес, вышел Дон Жуан, совратитель женщин, уже через несколько мгновений извлек из ножен шпагу и вонзил ее в хилое тело своего противника, каковым был бедный старый отец очередной жертвы героя. После сего, издавая весьма мелодичные, душераздирающие вопли, на сцену выбежала дочь убитого, дабы броситься наземь возле трупа. Затем несчастная женщина исполнила прекрасную жалобную арию, возносящую до таких высот страдания, что слушатели прослезились. И действие оперы покатилось волнами: вверх-вниз. В кромешной тьме вспыхивали ослепительные огни, и являлись призраки, ужасавшие тех, кто их видел, и увлажнялись глаза, и произносились крамольные речи, причем музыка то затихала, то вступала с новой силой, дабы очаровать пением и звучанием оркестра каждое ухо. Уши, которые все это слышали, изнемогали от нанесенных музыкой ран, чтобы тут же получить исцеление и обрести спасение в новом потоке музыки. Так что перед взорами публики стремительно сменяли друг друга картины смерти и жизни, усталости и веселья, страдания от ран и выздоровления. Слушатели, по их словам, никогда не смогут забыть произведенного впечатления.